М. М. Пришвин в Кабардино-Балкарии (По дневникам писателя) | Печать |

Пришвина В. Д.



Ранней весной, точнее 17 марта 1936 года, приехал из Москвы в Нальчик Михаил Михайлович Пришвин. Он приехал сюда впервые, хотя перед тем за долгую жизнь исколесил немало дорог своей страны в поисках, как сам любил говорить, «небывалого»: пусть это небывалое заключено и в незаметной повседневности, но для глубокого сознания все в жизни значительно и является поводом для творческого удивления художника.

Впрочем, никогда не исчерпаться этой теме — этой жизненной силе, и вот почему уже в новом поколении новый поэт говорит новыми словами о том же самом, что и Михаил Пришвин:


Рождаются великие творенья

Не потому ли, что порою где-то

Обычным удивляются явленьям

Ученые, художники, поэты.

Текут ручьи, звенят их голоса,

Я слышу моря гул и птичье пенье,

Земля нам дарит щедро чудеса

И ждет взамен труда и удивленья.

(К. Кулиев)


Так и начинается дневник поездки Пришвина в Кабардино-Балкарию.

«Все знают теперь, — пишет он, — силу падающих рек и умеют отлично ею пользоваться для создания света. Но силу первого взгляда человека на вещь, возбуждающего удивление и неудержимое желание поделиться своим впечатлением с другим человеком, со всеми людьми, мало оценивают вовсе не умеют ею пользоваться. Мне захотелось этой весной поехать в такую сторону, где было бы мне все ново и я мог бы увидеть всё в первый раз, чтобы воспользоваться изобразительной силой первого взгляда. В одной крупной московской газете выслушали меня и предложили поехать в Кабардино-Балкарию».

Пришвина тут же в редакции познакомили с Беталом Калмыковым, который тоже пригласил его в Кабардино-Балкарию.

«Бетал Калмыков говорил мне, — записывает далее в дневнике Пришвин, — много о пошлости того, что пишут о Кавказе: “Бурный Терек, Эльбрус — высочайшая вершина”, и что если я опишу животных и природу просто по своим впечатлениям и в подробностях, то это будет великое дело для Кавказа».

Пришвин прожил в Кабардино-Балкарии около двух месяцев, исходил и изъездил ее на машине и верхом. Он прошел, невзирая на свои 63 года, по Баксану, Чегему, Чегету, Адылсу — пути эти тридцать лет назад были далеко не так доступны, как в нынешние дни.

На лесистых горах, окружающих Нальчик, в те годы еще почти не тронутых человеком, Пришвин жил в охотничьих будках, охотясь с местными егерями горцами. В дневнике остались описания этих охот.


26 марта. Нальчик.

Охота. В 4.30 выехали в тумане, сквозь который среди черновспаханных и посеянных полей обозначились формы степных курганов. На кукурузных полях от шума машины взлетали тучи перелетающих на север зябликов. Ехали полями и проселочными дорожками. Земля здесь после дождя высыхает очень скоро, можно ехать везде без шоссе, за исключением дождливых дней.

Вблизи высокого кургана начались дубы, и тут была Нижняя будка. Не доезжая до места, в каком-то логу мне нужно было попробовать новый Винчестер. На двадцати шагах пуля попала в точку, шофер кабардинец сказал:

— Охотник хороший — погода плохая.

— В туманный серый день охота лучше выходит, — ответил я и очень удивил шофера.

Мы вышли из сторожки и сели в шалаш в двадцать минут шестого и сразу же решили, что из засидки ничего не выйдет. Действительно, на черной растоптанной кабанами площадке была рассыпана свежая кукуруза и виднелись свежие следы машины — значит, сегодня же рассыпали — шумели, портили землю и воздух бензином и резиной.

На свежую приманку слетелись во множестве черные дрозды, сойки, мелкие птички, пришел фазан. Вот мы видим его только второй раз и уже не разглядываем страстно в бинокль и не волнуемся: фазан и фазан. Вот она, великая сила первого взгляда на вещь! Раздумывая о фазане этом, я понимал себя инженером, овладевающим этой силой, применяющим ее для творчества человеческого счастья. И тут в связи с этим вспоминается, что гора Эльбрус с кабардинского значит «Счастливая гора». «Не сделать ли мне Эльбрус фокусом “исследования” моей Кабарды?» — подумал я. И в этот самый момент сосед мой прошептал:

— Кабан!

Тогда с фазана мгновенно я перевел глаз — черное, страшно необычайной формы чудовище стояло в десяти шагах от меня. Вот в этом первом взгляде на кабана и в мысли, что он вовсе не похож на свинью, что это самостоятельное невиданное мною чудовище, — в этом и было самое главное! Первое не по-свиному было уже то, что кабан не пришел, как свинья, а явился с необычайной легкостью. Отчего-то он вздрогнул и замер. Не услыхал ли, не заметил ли нас? Отверстие, сделанное в шалаше, шириной не меньше четверти — через него можно видеть все лицо человека... И хорошо я догадался сесть как можно поглубже и на нижний край отверстия уложил самый кончик Винчестера...

Вздрогнув, послушав, кабан хватил носом кукурузу, опять вздрогнул... Тут-то вот и началась мгновенная в нашем общем времени и длинная во времени, мной переживаемом, борьба!

Вспоминаю и понимаю теперь рассказ Бетала о том, что он не может стрелять в зверей в засидках: до того необычайно интересно глядеть на повадки зверя. Мне хотелось побыть наедине со зверем, и в то же время, как тяжкий долг, как злая необходимость, давило на меня: надо стрелять! А то, если зверь почует и убежит, — ведь себе не простишь.

Я стал водить мушкой по левому боку зверя, выбирая убойное место, и, по уговору с соседом, шепнул:

— Раз, два... — оставалось сказать: «Готовься! Три!» — и мы должны были разом стрельнуть.

Вдруг из нижней шерсти мне явственно показались сосцы. «Супоросная свинья», — мелькнуло в сознании. А я уже и перед этим заговаривал себя от позора убить супоросную свинью.

— Оставь, кажется, свинья! — шепнул мне тоже и товарищ.

И до того я обрадовался, что остальное время, быть может целый час, можно будет спокойно наблюдать животное! Но товарищ взглянул в бинокль и сказал:

— Клыки!

И я увидел в бинокль возле рыла по белой точке.

Кабан же вдруг встрепенулся, повернулся прямо к нам, стал всматриваться... «А ведь уйдет!» — мелькнуло во мне. На случай я взял его междуглазье на мушку. Слышал не раз от охотников, что не следует в лоб стрелять кабана — пуля может скользнуть по пасти. Но ведь я это помню, я это так, для пробы, навел... Однако не врут ли охотники? Место такое широкое и смешно не попасть. «Конечно, врут, — мелькнуло мне, — и надо стрелять».

Я нажал спуск. Мгновенно рухнул кабан на передние ноги, и тут товарищ стрельнул. Кабан забился, перебрасывая свою тушу с бока на бок. Побившись, он лег и захрапел. Он лежал рылом к земле, вверх глядел живой белый глаз, и я видел, что глаз этот время от времени живо моргал...

— Дойдет! — сказал товарищ, взял палочку и, обнажив губу кабану, стал показывать скрытые под губами клыки.

Я же смотрел на белый моргающий глаз и чувствовал не страх, а что-то совсем особенное, не имеющее определения; я это чувствую всегда при удачной стрельбе в каждого крупного зверя: пока не убит — ничего, я даже могу быть очень храбрым и находчивым, но когда зверь лежит, чувствую вот это самое, среднее между страхом, жалостью и раскаянием... Какой страх может быть, если у меня еще четыре пули в винтовке? Я не с тем, а с каким-то другим «страхом» смотрю в белый мигающий глаз...

Проехала машина прямо на кукурузу. С великим трудом взвалили кабана на машину и через полчаса в ресторане за ужином вспоминали подробности. Мы вспоминали: фазан от кабана не взлетел, и все птицы сидели на местах, и заяц прошлёпал. Но когда лисица прошла, — все разлетелись, фазан сел на ветку, закричал: «Ко-ко-ко!» И кабан, вздрогнув на мгновение, посмотрел на лисицу, как гордая женщина, когда возле нее мужчины начинают говорить между собой пошлые вещи.

...Кабан, как чудище. Потому что кабан — ночное животное, тень лунного света. Он пришел рано из-за тумана, он ошибся и явился на свет нежданный. Кабан питается кукурузой, а может бороться с медведем и резать волков, сколько бы их ни было.

Конец описания охоты: птичка умирает от выстрела часто в воздухе, а животное долго бьется. И охоту на зверя можно описывать предельно сжато: «на бок упал». А описывать, как он умирал, как спорили о том, добивать или «сам дойдет», — это все жестоко и нельзя об этом писать, как в голой чувственной любви — тоже все до предела, после чего говорят: «Грязно!» Она жестока здесь, в «любви», грязь.


А вот несколько записей о новой для Пришвина природе, на первый взгляд они — о незначительных подробностях, однако затрагивают скрытой в них поэзией живое внимание читателей. Эти записи сделаны в конце марта и начале апреля.

Чинаровый лес. На горе Нартан мы сели в затишье, разделись догола и принимали солнечную ванну. А почти рядом лежал ещё снег, и только позавчера весь лес от верху и до низу был в инее, а земля в снегу.

Лес чинаровый еще совсем голый, и деревья были, как воткнутые стрелы великанов, будто бы обитавших внутри этих гор. Стрела к стреле перьями, как и надо, вверх.

Почки чинаровые, острые и длинные, как будто начинают пухнуть от этих жарких солнечных лучей. Будь наши березы под такими лучами, они, кажется, в один бы день вспыхнули яркой зеленью, а это, видно, как и дуб, тяжелые деревья. И понятно, почему они редко, как стрелы, сидят: очень ветвисты.

Вероятно, под ними летом будет сплошная тень. Видно, сейчас, пока еще голы чинары, и есть только время пожить весеннему цветочку.

Подснежников целые поля, и фиалок тоже довольно, и обыкновенно их в жёлтой листве не сразу увидишь: сначала на ходу пахнёт фиалками, а потом и обратишь на них внимание.

В южных лучах голубые подснежники напоминают самаркандские эмали на мечетях. И фиалки здесь не голубые, а синие.

Мох на чинарах вовсе не такой, как у нас на севере на березах — сырой и рыхлый. Тут мох будто зеленая сухая шерсть, и раз погладишь рукой такую чинару, то, как доброго зверя, хочется все дальше гладить и гладить... Стволы гигантских чинар серые, как бетонные...

Я на этом сером бетоне рассмотрел, как начинается мох: на одном дереве была только одна ниточка зелени, ее легко было отделить, но все же чувствовалось, что нить довольно цепко держится. Вглядываясь вдаль между чинарами, мы увидали, вроде как бы голубой дымок в безветрии долины прямой поднимается среди серых чинар. И мы довольно долго шли, считая голубое за дым, пока, наконец, не увидали, что это дерево такое голубое.

Вблизи оказалось, что это погибающие чинары, до половины они были почти кругом заедены зеленым мхом, а верхняя часть отчего-то голубела.

Взрывчатая весна. Вся листва, как ковер, и под ковром черная сырая земля, но вдруг где-нибудь увидишь: лежат громадные листья какого-то растения, и тут же лезет новая живая шишка, толстая, как кукуруза, — видно, новый ствол высокого растения; вокруг ползучка с листьями, как земляника, и много прошлогодних поломанных стеблей высокого бурьяна, наверно, летом он скрывает человека с головой. Думаю: это действие света, прорывающего чинаровую сплошную тень.

Смотришь на такие взрывы растительности и вспоминаешь, что и вся весна здесь движется взрывами: чуть пробьется солнечный луч — и делается очень жарко, и видно, как все приходит в движение, как появляются цветы; но скроется солнце — и наступает южная зима, не сильно холодная, но равнодушная.

У нас же каждый цветок, каждая травка свое время знает.

Лесной ковер. Узнал от Харуна, сторожа Верхней будки, что листва старая остается в чинаровом лесу на все лето,

— Хорошо! — сказал он.

— Что же хорошего-то? — спросил я.

— Можно лечь в тени: сухо и мягко,

— А как же комар?

— Комаров у нас мало,

— А мухи?

— Тоже мало.

Очень мягко и приятно идти по листьям, как по ковру. Стоит, однако, шаркнуть ногой — и под листвой обнажится черная, будто хорошо вспаханная и забороненная, земля. Вот птички, добираясь до самой земли, и шевелили листву так, что она издали казалась нам живой. Мы подошли к тому месту, птицы тучей вырвались из-под листвы и сели на чинары. Все эти птицы оказались чижами.

Замечательно, что после пятичасовой ломки ног в тяжелых сапогах по горам ноги совсем свежие, тогда как у нас на родине после пяти часов делаешься усталым, и даже после отдыха ноги ломит. Здесь совсем не чувствуешь усталости в ногах и только есть очень хочется.


Писатель побывал в горах, на стройке новых селений взамен отживающих аулов, на строительстве горного курорта, в колхозах, на конезаводах и пастбищах; делает там подробнейшие записи, увлеченный коневодством; он наблюдает и фотографирует Бетала Калмыкова, деятельно участвующего в выводке и таврении коней.

На народном весеннем празднике М. М. Пришвин произносит свое слово. Гости сидят за столами, раскинутыми среди степей под открытым небом, — все вперемешку: люди, управляющие страной, ее интеллигенция и тут же — старики горцы, рядовые труженики из народа.

В записях писателя мелькают имена, портреты, характеристики — это общественные и культурные деятели тех, уже почти легендарных, лет. Записи о личных встречах с Беталом, а также рассказы о нем.

Тут же мы находим записи о горцах, жителях аула, охотниках. Характеристики лаконичны, четки и в то же время контрастны, как сама жизнь. Это последнее и заставляет нас верить правдивому взгляду художника.

Вот запись о постоянном спутнике Пришвина — охотнике горце Люле.

«Думая о Люле, я с благодарностью вспоминаю Толстого, сумевшего во время войны возбудить дружбу к горцам, поющим в кустах свою предсмертную песнь. Люль тоже из таких: и он был на войне сражался, как Хаджи Мурат, но вот тот же Люль мирно сидит со мною и дружит».

И еще:

Рассказ об охотнике балкарце. Рассказывал мне русский охотник Романов: однажды пришлось ему идти пешком в Балкарию, на ногах ему устроили какие-то горные чувяки с веревками, по пути обувь распалась, пятка натерлась, идти стало невозможно. Вдруг показываются три всадника вооруженных, в бурках. Один пригляделся и вдруг говорит:

— Гриша!

Оказалось, я когда-то помог ему к ружью курок привинтить. Вот и всё: вспомнил!

— Гриша, — говорит, — отчего ты хромаешь?

Слез он с лошади, осмотрел ногу, а те два ускакали. Посадил меня на свою лошадь, сам повел. Со скалы на скалу спускались, сползали, наконец, приехали к сакле. Там на сковороде в зале явились лепешки, айрану принес, я ел, а он пятку мою держал над огнем, грел, чесал и помазывал. И все это мне, русскому, и просто за так: что я ему когда-то курок привинтил! Устроил он мне обувь, и я так легко пошел.

Директор музея. Был в местном музее, где пятнадцать лет сидит и собирает Макар Иванович Ермоленко. Когда-то он был учителем Бетала. Вот Бетал нашел этого старика и дал ему дело. За пятнадцать лет Макар Иванович выкопал из ближайших к Нальчику курганов скифских кочевников множество ценнейших памятников. Решаю, что старика со всеми его сокровищами надо изучить.

С утра до ночи ежедневно вокруг Макара Ивановича толпятся дети малолетние и взрослые, выпытывая у него тайны огромных зубов допотопных животных, каменных инструментов первобытного человека, бронзовых браслетов и булавок женщин.

Музыкант. Встретился мне Арсений Авраамов, и я зазвал его к себе. Вот человек с гениальной мыслью по теории музыки, он заключил договор с Кабардой на изучение фольклора.

Сравниваешь с собой, ну, просто обидно! Пойди изучи хозяйство, историю, науку, народ, вождей, природу... А он услыхал балкарскую песенку «У Голубых озер» — и все! И еще раз было: сёл отдохнуть — едет всадник с гор, стройный человек, едет на ишаке, ему скучно, и он поет. Авраамов записал эту песенку — и вот тут вся Балкария и Кабарда!

Старая сакля. Строится в горах необыкновенный курорт. Утверждены расходы на асфальтовую дорогу. Рядом стоит сложенная из камней сакля, в ней живут люди. Мы прошли в саклю между ослом и коровой. Там на земляном полу у костра сидела женщина и кормила ребенка грудью. В котле варилась белая каша. Дым уходил вверх. И в сакле воздух был прекрасный. У стены в большом порядке были сложены подушки и ковры. На полках рядами чисто вымытая посуда. Старик очень красивый, с седой бородой, настоящий породистый маркиз, сидел перед саклей на камушке. Мы поклонились ему, сказав: «Салам алейкум!» Улыбаясь очень приветливо, «маркиз» на камушке ответил с самой изысканной вежливостью: «Здравствуйте, пожалуйста!» Старик сказал нам, что ему 108 лет.

Если спросят, что в Кабарде прежде всего остановило мое внимание, я скажу, что здесь я впервые почувствовал наступающую старость свою защищенной от насмешки. На моей родине стариками дразнятся, здесь стариков уважают.


Записи Пришвина, отразившие его поездку в Кабардино-Балкарию, представляют собой объемистую рукопись, пока еще совсем неизвестную читателю. Лишь несколько коротких новелл из нее (так называемые «Кавказские рассказы») были опубликованы при жизни М. М. Пришвина и посмертно включены в четвертый том собраний сочинений. Но мало того, что хранит эта рукопись, свидетельствующая об исключительном внимании писателя к новым для него природе и людям, — остались еще бесчисленные фотографии самого М. М. Пришвина, сделанные им во время поездки, — а Пришвин был признанным фотографом...

Прошло с тех пор тридцать лет, и вот мне довелось самой проехать по следам Пришвина. Вспоминаю его записи 1936 года, сопоставляю: многое в Кабардино-Балкарии неузнаваемо изменилось, многое осталось нерушимым и, хочется верить, не может разрушиться никогда. Это — благородство и достоинство народного характера, это величие и красота гор.

«Сегодня было тихое морозное утро. Я любовался горами от первого легкого разлива света до тех пор, пока не стал свет белый, и день белый, и горы встали белые в славе.

Горы, горы! Два месяца я буду смотреть на вас с этого моста, и каждый день по-разному вы будете играть мною, определяя на весь день мое настроение... Сегодня утром перед окном земля белая поднимается к небесам. На лесах туман рассек все черное белой полосой и оставил вверху черные зубчики леса, пилой своей пересекающие бок ближайшей горы с вечным снегом. Но гора эта закрывает еще более высокий Эльбрус.

Да, так и у гор, как у людей: очень часто небольшие закрывают собой высочайшие, и надо сделать лично большое усилие, лично совершить трудный путь, чтобы увидать вершины во всей их свободной и ничем не заслоненной красоте».