Слово о Байкале | Печать |

Волков О. В.

 

I

Ствол этого дерева — невысокой сосны с очень длинными и очень зелеными ветвями, начинающимися едва не у самой земли, — я могу охватить, сомкнув большие и указательные пальцы рук: они лишь немного не сходятся. Между тем сосне триста лет: крылатое семечко упало на тяжелые и крутые, обступившие озеро скалы и проросло на них, когда, может быть, переезжал его неистовый протопоп Аввакум, следовавший в ссылку в Забайкалье, когда русские только-только основали Верхнеангарский острог. Понадобилось три века, чтобы выросло это приземистое, кряжистое дерево, плотно и крепко распространившее корни в еле прикрытых лишайником и тонким слоем почвы камнях. Но — что значит выжить на голой скале наперекор суровым условиям: сосна поражает своим здоровым видом. Под золотистой живой корой угадывается плотная и твердая, как железо, древесина — у таких деревьев годичные кольца не разглядишь невооруженным глазом, — а густая хвоя кроны и ветвей одела дерево в славную шубу, оберегающую его в пору лютых ветров и стуж, раскалывающих камни.

Отойдя от сосны, я уже по-иному смотрю на все вокруг: сколько упорных и настойчивых усилий затратила природа, как отчаянно боролась за каждый росток жизни, чтобы покрыть тайгой приозерные скалистые склоны... Куда ни глянь: назад ли, в темную глушь ущелий, над которыми стражами встали причудливых очертаний скалы, вдоль уходящего ли темнеющими уступами на север берега, на юг, где плавной линией вдается в материк залив с крышами домов и дымами поселка в глубине лагуны, — всюду, решительно всюду склоны гор, низкие, иззубренные, обрезающие небосклон, хребты, долины речек укрыты зеленью: темной там, где стеснились кедры и ели, светлой и нежной на лиственницах, матовой и однотонной в кущах сосны. Лишь в местах, где особенно круты пороги каменной купели Байкала, сплошной покров тайги прерывается, над ней высится голая серая или красноватая скала либо каменные осыпи образуют плешины. Да вот еще там, где погуляли огонь или топор, веками не зарастают обнажившиеся каменистые склоны.

Но пора объяснить, где я нахожусь. В двух шагах от меня — пропасть: скала круто обрывается к озеру и далеко внизу круглится бухта Песчаная, окаймленная узкой полосой желтых пляжей. Это — несколько севернее реки Голоустной, на западном берегу Байкала.

Бухту с двух сторон стерегут часовые — высоченные, острые как шпили готического собора, одиноко взнесшие на головокружительную высоту свои истресканные, источенные расщелинами гранитные плечи скалы, издавна названные Большая и Малая Колокольни. На самой высокой прилепилась дощатая будка маяка, а по уступам и лбам скалы укреплены ведущие к ней стремянки. Из-за расстояния они кажутся составленными из спичек, да и в бинокль видно, насколько жидки и зыбки эти на живую нитку сколоченные лесенки. Каково взбираться по их дрожащим и раскачивающимся перекладинам, когда штормит на озере, а разыгравшиеся студеные ветры рвут и мечут над бездной, обдавая застывающими на лету брызгами! Впрочем, на что не отважится смелый и ловкий русский человек, если подступила беда и надо, скажем, подать сигнал терпящему бедствие судну... Да он и всегда-то не прочь показать свою удаль! Вот и сейчас на Малую Колокольню безо всякой нужды влезли два паренька и уселись на верхней площадке скалы, свесив ноги над пропастью. Все на пляже затаив дыхание следили за отчаянными верхолазами, пока они, прильнув к голым отвесным камням, совершали восхождение, цепляясь за невидные снизу опоры, а им этого и нужно было — показать дерзкое свое бесстрашие.

Вода ласково накатывается на песок — так мягко, что не очерчивает его и самой крохотной пенистой каймой. Недвижимо повисли вымпелы на мачтах уткнувшегося в берег теплохода. Поверхность озера — как гладкая скатерть, отражающая небо. В этот летний предвечерний час Байкал кроток и тих и, сколько хватает глаз, — а отсюда, с вершины скалы, видно на десятки верст — нет на нем ни морщинки: прозрачная голубизна под берегом постепенно переходит в более темный цвет, пока уже совсем вдали он не сделается густо-синим и озеро не растворится в пронизанной светом дымке на горизонте. Лишь выше этой расплывчатой полосы, в которой слились свалившиеся к небосклону облака и невидные испарения озера, сверкают возникшие из дымки, четкие и белые, недвижные блики: это гольцы, заоблачные гребни Хамар-Дабанского хребта, покрытые вечным снегом. Далекое видение создает впечатление такого безграничного воздушного простора, что чувствуешь, будто взлетел и паришь над землей, и от этого слегка кружится голова.

На пляже людно. Теплоход прибыл, чтобы забрать партию геологов, и десятки загорелых парней заняты погрузкой громоздкого экспедиционного имущества. Девушки толпятся у костров, занимаясь стряпней. Кроме геологов, в бухте много туристов; их база — просторный бревенчатый дом, окруженный палатками, — выглядывает из густого сосняка, начинающегося непосредственно за чертой прибрежного песка. Под деревья уходят тропки — они манят и завлекают. Сто-полтораста шагов по ровному, устланному скользкой хвоей, продолжению пляжа и дальше — крутой, петляющий подъем между огромными глыбами камней, по взлобкам скал, где в ином месте, чтобы одолеть кручу, надо ухватиться за ветви обступающих деревьев. Все выше, выше, наконец зеленый полог над головой начинает просвечивать, сосны расступаются, и выходишь тропинкой на каменистую площадку, откуда, оглянувшись, увидишь раскинувшуюся под береговой скалой синюю чашу озера. Тропа же, теперь еле заметная, обманчивая — это след редкого геолога или легконогой, пугливой кабарги, — зовет дальше, в глубь леса. Шагни по ней — и обступят тебя зеленая тишина, смолистые таежные запахи, настороженность безлюдия, заставляющие человека подобраться и идти, внимательно прислушиваясь и приглядываясь...

В кружках наведенного на пляж бинокля видны то обветренные, нарочито заросшие лица бывалых разведчиков тайги, то нежно загоревшие черты студентки с живописно-небрежной прической и в кокетливых узких брюках; вот двое пловцов с шестами на самодельном, почти целиком погрузившемся в воду плоту, только чудом не тонущем под тяжестью полевого генератора. Ребята подогнали его к борту теплохода, под стрелу крана; они, на случай стихийного купания, в одних трусах — и не напрасно. В какой-то неуловленный мною момент плот качнулся и один из пловцов падает в озеро. Под смех и возгласы собравшейся вокруг молодежи невольный купальщик энергично плывет к берегу: еще бы — в воде не более шести-семи градусов...

Эта вода — чудо: раз в нее вглядевшись — трудно оторвать глаз! Как понятно, что две девушки, намывшие таз начищенного картофеля, продолжают зачерпывать воду ведром из озера и льют и льют ее на белоснежные клубни, уже без надобности, а лишь из удовольствия следить за чистейшей прозрачной струей, такой холодной, живительной, звонкой! Она, как волшебный хрусталь, дробится и блестит, а, вбираясь в песок, напоследок сверкнет всеми цветами радуги...

Не только у кромки воды, но и дальше от приглубого берега, под днищем теплохода и далеко за его кормой, где глубина уже не менее двух десятков метров, видны устилающие дно камни, тени от водорослей, все голубоватое, сказочно освещенное, словно там и есть преддверие подводного царства новгородского гусляра...

Впечатление от сверхъестественной прозрачности и чистоты байкальской воды — и без того сильное — еще усугубляется, когда плывешь по озеру и судно, рассекая его гладь, поднимает волну с массой кипучих пузырьков воздуха, словно наполненных бирюзовым сиянием неба. А когда оно потемнеет и старый Байкал насупится, его вода сделается черной, почти аспидной, и ветры срывают с гребня волн клоки белой-белой пены. Но и в хаосе бури, свисте и вое шквалов, на тысячи голосов загудевших в снастях, когда от ударов тяжелых, разлохмаченных валов содрогается неповоротливое судно и, дробясь об обшивку, высоко вверх взметываются водяные столбы, а капитан с тревогой вглядывается в надвинувшуюся тьму и в показания тесно уставивших рубку приборов, — даже и тогда, при неверном отблеске судовых огней или вспышках молний, видно, что кипят за бортом массы прозрачной и чистой, как черное стекло, воды.

Волнение и бури здесь не редкость: Байкал (древний Далайнор — Великое озеро монголов — или Лама — Святое море эвенков) бурлив и неукротим, и постоянные штормы на нем заставляют вспомнить старую легенду о припадках неистового гнева Духа Озера.

Однако сейчас нос теплохода режет гладкую воду, а взошедшая луна расстелила по ней блестящую дорожку, переливающуюся как ртуть. Кругом прозрачная синева ночи, позволяющая разглядеть темные утесы далекого берега. Воздух посвежел сразу после заката; впрочем, холодное дыхание озера ощущается и в солнцепек — на воде никогда не бывает жарко.

По расходящемуся следу корабля за кормой рассыпались и дробятся золотые осколки луны. А впереди — давно показавшиеся и никак не приближающиеся огоньки пристани Лиственничная, куда мы держим путь. Оттуда в двух километрах — Лимнологический институт Академии наук, магнит, притягивающий всех, кому доводится посетить Байкал.

 

II

Небольшой зал, где разместился музей института, — зеркальце, в котором отражено всё, что успели узнать о Байкале люди.

Он давно поразил их воображение. В 60-х годах прошлого столетия Бенедикт Дымбовский, ссыльный поляк, сделавшийся крупным исследователем Байкала, писал, что «у всех (туземцев) с представлением об этом озере связывалось что-то таинственное, легендарное и какой-то необъяснимый страх».

Первыми русскими, побывавшими на Байкале с отрядами казаков и промышленников, были Курбат Иванов и атаман Василий Колесников; Иванов шел от Верхнеленского острога в 1643 году, Колесников поднялся по Ангаре, от устья до истоков, четырьмя годами позднее. Одним из первых рассказал об озере посол царя Алексея Михайловича к китайскому богдыхану Николай Спафарий. Фауну Байкала исследовал участник Второй камчатской экспедиции академик И. Г. Гмелин, а после него, уже в 70-х годах XVIII века, — академик П. С. Паллас. С Байкалом связано имя друга А. С. Пушкина декабриста В. К. Кюхельбекера, жившего в селе Баргузин: в 1837 году Кюхля промерял Баргузинский залив. На стендах выставлены портреты крупных ученых XIX века и нашего времени: геолога И. Д. Черского, А. А. Коротнева, академиков В. А. Обручева, Г. Ю. Верещагина, Л. С. Берга, — посвятивших долгие годы изучению озера и края — их фауны и климата, геологии, искавших объяснения до сих пор еще не вполне разгаданному природному чуду, каким является Байкал.

Посреди зала на отдельном постаменте модель озера: удлиненная и несколько изогнутая, с неровным основанием глыба из прозрачной пластмассы воспроизводит — уж не знаю, в какую долю натуральной величины, — водяную массу озера. Если бы Байкал промерз до дна, образовавшаяся сплошная льдина, освобожденная от каменной своей оправы, имела бы форму выставленной модели. По ней можно судить о соотношении глубин озера, о его главных впадинах, странных общих очертаниях, так удивительно схожих с другим озером-гигантом— Танганьикой, — превосходящим Байкал по площади, но не по глубине, количеству воды и ее качеству. Тут у нашего сибирского богатыря нет соперников! Разумеется, малые пропорции модели не дают почувствовать, как велик на самом деле Байкал, единственное в мире пресноводное озеро с глубинами, доходящими до 1620 метров!

Природа накопила в каменной чаше Байкала 23 тысячи кубических километров воды: этот фантастический объем представляет одну пятую мировых запасов пресной воды. Ныне, когда перед рядом стран и географических районов Земли возникает проблема водяного голода, особенно убедительно выступают исключительные значение и ценность байкальской воды, щедро насыщенной кислородом и почти свободной от минеральных примесей.

Зато и населяет ее богатейший мир животных и растений. Некогда он поверг в изумление протопопа Аввакума, дивившегося обилию того, «что у Христа тово света наделано для человека, чтоб, успокойся, хвалу богу воздавал». Вот строки описания озера из его «жития»:

«Около ево горы высокие, утесы каменные и зело высоки — двадцеть тысящ верст и больши волочился, а не видал таких нигде. Наверху их полатки и повалуши, врата и столпы, ограда каменная и дворы, все богоделанно. Лук на них растет и чеснок — больши Романовского (от б. Романовска-Борисоглебского Ярославской области) луковицы, и слаток зело. Там же ростут и конопли богорасленные, а во дворах травы красныя и цветны и благовонны гораздо. Птиц зело много, гусей и лебедей по морю, яко снег, плавают. Рыба в нем — осетры и таймени, стерледи, и омули, и сиги, и прочих видов много. Вода пресная, а нерпы и зайцы великия в нем: во окиане-море большом, живучи на Мезени (река Архангельской обл.), таких не видал. А рыбы зело густо в нем: осетры и таймени жирни гораздо — нельзя жарить на сковороде: жир всё будет».

Стены музея увешаны картинами и диаграммами, посвященными байкальским промыслам, в шкафах ряды банок с заспиртованными рыбами, губками, рачками, водорослями. На первом месте, разумеется, прославленный омуль — крупная, достигающая иногда полуметровой длины, рыба, с узким вертикальным плавником на спине и характерным для всех сиговых пород удлиненным, хотя и толстым, туловищем. В недавние годы этой рыбы ловилось до ста тысяч центнеров в год. По сравнению с омулем осетры, сиги, таймени и прочие виды рыб имели меньшее промысловое значение.

А вот еще житель байкальских вод — таинственная голомянка, живородящая рыбка, чей образ жизни еще не вполне изучен. Ученые установили, что голомянки в озере много, что она обладает ценными пищевыми качествами (ее, действительно, нельзя жарить на сковороде — «жир всё будет»!), но пока еще не удалось установить места, где она сбивается в косяки, ее пути миграции и биологию. Голомянка — обитательница больших глубин, и это затрудняет ее изучение. Теперь известно, что донные воды Байкала богаты кислородом, и ученые вправе предполагать, что неизведанные его глубины не безжизненны, и — кто знает? — не предстоит ли еще открыть на дне километровых впадин озера неизвестные пока науке виды живых организмов?

Экспонаты музея дают представление и об окружающих озеро горах: тут коллекция минералов, напоминающая о том, что именно в Забайкалье «золото роют в горах» и когда-то создавались состояния иркутских миллионеров, вроде легендарного Сибирякова, о размахе которого можно судить по выстроенному им дворцу на набережной Ангары в Иркутске, где ныне размещена научная библиотека Академии наук; там выставлены чучела пушных зверей и промысловых птиц, населяющих приозерную тайгу, а также и образцы древесных пород; кстати, есть срезы стволов кедра и сосны, насчитывающие пятьсот лет: они не превышают в диаметре 30—35 сантиметров. Обойдя музей, видишь, что Байкал и его бассейн — целый обособленный мир, щедро наделенный природой, мир, который еще многое даст и откроет пытливому человеку-другу, умеющему бережно и разумно извлекать пользу из огромных естественных богатств древнего озера.

Как бы ни было — разгаданы ли все тайны озера или многое остается еще открыть, — Байкал не перестает привлекать к себе внимание наших и зарубежных ученых, как уникальное явление природы, а его неповторимая красота и сурово-романтический облик создали ему обширный круг друзей и восторженных почитателей. Кто только и откуда не совершает долгий путь, чтобы взглянуть, хотя бы мельком, на «священный Байкал» или побродить по его заповедным берегам!

Музей института с утра до вечера осаждают экскурсанты и группы туристов. Их очень много приезжает из-за рубежа. За короткие дни, прожитые мною в институте, я встречал у стендов музея посла Индии со свитой, японских промышленников, многочисленную группу французских преподавателей, финских биологов, поляков и немцев, американцев и смуглых арабов. Записи в книге сделаны на многих языках, и в ней соседствуют разные алфавиты — поток иностранных туристов не иссякает с весны до осени. Прославленные чехословацкие путешественники Зигмунд и Ганзелка — уж на что насмотрелись на чудеса природы во всем свете! — и те выразили свое восхищение Байкалом. Слава русским, сберегшим озеро во всем его природном величии и неприкосновенности: потомки не простят порчу Байкала — таков смысл записи знаменитых исследователей.

На Байкал едут маститые ученые и студенты, чтобы работать и учиться, но более всего те, кому, быть может, долгие годы не дает покоя мечта о далеком, овеянном эпическими легендами, полунощном озере, богатырской статью и необычайным размахом схожим с обликом русского исполина, населившего и обжившего угрюмые безлюдия сибирского севера... Байкал влечет к себе окрыленных людей, тех, кто не глух к поэтическому зову отгороженного от мира высокими хребтами и тысячеверстными далями дивного творения природы, на которое легли отблески многих славных и трагических страниц нашей истории!

И вот люди приезжают и видят... И увиденное превосходит ожидания, никогда не обманывает мечты! Никакие описания, рассказы и фотографии не способны подготовить к впечатлению, которое производит Байкал, когда он впервые открывается глазам новичка. Он величествен и безбрежен как океан, и под стать ему каменные громады берегов, одетые в темные леса, прорезанные бешеными речками. С отвесных круч низвергаются кипящие водопады, и гром их разносится в тишине гулких ущелий, наполненных морской и горной свежестью. На всем — сдержанный и суровый колорит севера — Байкал гармоничен и строг, как торжественный бетховенский аккорд.

И немудрено, что многочисленных друзей Байкала, нашу общественность, ученые круги во всем мире тревожит развернувшееся на его берегах и главным притоке — реке Селенге — строительство целлюлозных предприятий...

 

III

«Академик Г. Ю. Верещагин» — экспедиционное судно Лимнологического института — вышел в очередное плавание, и вот уже третьи сутки идет своим замысловатым курсом, обусловленным выполнением обширной и разнообразной программы научных работ. Мы то подходим к самому берегу, здесь, у мыса Маритуй, нависшего над водой неприступными отвесными утесами, в тени которых наш грузный и просторный корабль выглядит игрушечным, то, оставив скалы за кормой, уходим в открытое море. Потом на «Верещагине» надолго стопорят машины, и он размеренно покачивается на ленивой волне. На верхний мостик спешат гидрологи и принимаются за свои обстоятельные промеры, берут с разных глубин пробы воды, измеряют температуру. Когда наступает очередь биологов, судно сначала идет по дуге — пока трал не окажется далеко за кормой, — затем оно определенное расстояние проходит в прямом направлении, и машины снова останавливают; ловушку в виде удлиненной четырехгранной пирамиды с жесткими ребрами, между которыми натянута тонкая и плотная материя, кажется нейлон, поднимают из-за борта, лаборанты смывают со стенок невидный простым глазом «улов» и сливают его в банку — там мальки, инфузории, планктон. Все это относят в лабораторию и там исследуют, описывают, сличают с уловами в других районах Байкала и с результатами прошлых лет.

На палубе периодически появляется метеоролог. Особенно деятельны сотрудники иркутской областной санэпидемстанции. Анализ воды озера — одна из их главных забот. Они следят за ее чистотой, как врач за температурой пациента. Еще бы! Малейшее загрязнение байкальской воды чревато губительными необратимыми последствиями...

В ночной темный час небольшой участок палубы, на которую падает с мачты свет фонаря, кажется освещенным особенно беспощадно и резко. По сравнению с расплывчатыми и смутными тенями над озером, где то повидится выступивший во мраке белесоватый очерк облака, то блеснет тусклым отливом гладкий склон волны и все пространство словно заполнено неуловимым движением, — тут, в круге яркого электрического света, все поражает своей недвижностью, определенностью отграниченных, застывших на месте теней, отбрасываемых массой лебедки, ощетинившейся рычагами и зубцами шестерен, жестким изгибом шлюпбалок, с которых свисают тяжелые блоки, множеством приспособлений и предметов из крашеного металла, тесно уставляющих палубу.

Ветер вполголоса гудит в раструбе вентиляторов, над однообразным глуховатым шумом моря изредка поднимается всплеск сшибшейся с кораблем волны. На нем очень тихо. Механик давно выключил радио, на палубах ни души. Впрочем, нет: из рубки управления, где я сижу возле молчаливого вахтенного рулевого, мне видна одинокая фигура биолога. Судно, должно быть, подходит к месту, где намечено тралить определенный участок, и он заблаговременно поднялся на палубу. Он стоит повернувшись к озеру, с руками, глубоко засунутыми в карманы куртки, перешитой из шинели, и при этом сутулится, плечи у него опущены низко.

Биолог не молод и давненько занимается микрофауной Байкала. Но не потому, что это его призвание, а просто так обернулась жизнь. Бывает ведь, что случайные обстоятельства подтолкнут человека на раннем участке его пути и собьют с первоначально избранного направления, причем сам он не скоро спохватывается, что произошел окончательный переворот в его судьбе, и не догадывается, что ему уже никогда больше не вернуться к тому, что на зорьке мерещилось желанной целью... Разве в позднюю пору жизни, в навещающие стареющего человека часы, когда мысли уводят назад и он оглядывается на прожитые годы, ему становится понятным, где причины томящих его сожалений и невеселых раздумий!

Что-то видится моему биологу там, за бортом, в темноте неспокойного озера? Вероятно, он его и не замечает, в мозгу лишь механически скользят привычные соображения о том, как придется из-за волнения и ветра запускать трал; также подсознательно он ждет прихода помощников, а сам весь ушел в воспоминания.

...И видит он студента-второкурсника, отставшего от поезда на крохотной станции Кругбайкальской железной дороги. К растерявшемуся, беспомощному пареньку подходит смуглая молодая женщина и, расспросив, уводит к себе пожить, пока не пришлют ему из дому — из далекого города на юге страны — деньги, чтобы продолжать путешествие. Через несколько дней на почту поступает перевод, но студент не садится снова в поезд, а со своей хозяйкой уходит на карбасе в море — рыбачить с ней вместо мужа, не возвратившегося с весеннего промысла нерпы. Паренька надолго захлестывают любовь казачки и могучее обаяние Байкала.

Вероятно, вначале молодой человек про себя был твердо уверен, что непременно скоро уедет, вернется к своей математике, что это только так — наваждение и, едва только пройдет первый угар, он... Но крепко держит любовь казачки с темными бурятскими глазами и еще крепче — зов озера-чародея, жизни, полной мужественной борьбы и увлекательных приключений.

И потекли годы, провешенные промысловыми бедами и удачами, памятными схватками со строптивой силой озера. Отодвинулись и заглохли мечтания о науке, зато временами стали томить смутные сожаления о брошенной жизни и мерещиться впереди тупик. Особенно когда поостыла первая жаркая любовь.

А потом наступил день, и человек лет под сорок, с обветренным костистым лицом, неразговорчивый и, видимо, потрепанный жизнью, поступил на работу в Лимнологический институт, незадолго до того основанный. После нескольких перемен он окончательно прибился к биологическому отряду и стал не только отлично выполнять технические, а потом и научные задания, но и прокладывать свою непроторенную исследовательскую дорожку. Жил он замкнуто и одиноко, о себе рассказывал скупо. Мне приходилось, живя в институте, проходить в поздний час мимо занавешенного, слабо освещенного окна биолога. И чудилось, что вот-вот зазвучит в полуночной тишине тонкий и тоскливый голос флейты, как из каморки пленного шведа у Пушкина в «Арапе Петра Великого»...

Слышатся четкие шаги. К биологу быстро подходит капитан «Верещагина», в фуражке с традиционной золотой «капустой» моряков, в ладно сидящем кителе. У Николая Михайловича очень русское, круглое и слегка скуластое молодое лицо, и он выглядит даже в этот поздний час щеголеватым и подтянутым: он не только капитан, но и подлинный хозяин судна.

Излишне говорить, что Николай Михайлович легко и без колебаний разрешает любой вопрос по своей морской части — тут осязается исчерпывающее знание всего, что относится к кораблевождению и сложной судовой технике, такого рода опыт, который встречается у культурных людей: для них не обязательна многолетняя практика, умудренность годами. Вдумчивый, интеллигентный подход обеспечивает им быстрое приобретение практических навыков. Я встречал на Енисее таких опытных и искусных в своем деле, новой формации, лет двадцати с небольшим капитанов буксирных судов. Они в сложнейших условиях проводили огромные караваны леса ничуть не хуже пожилых, испытанных лоцманов, выполняя маневр четко и красиво, обходясь при этом без ошеломляющей ругани и отчаянных воплей: «Трави, такой-сякой, так тебя и сяк!»... — после которых сизоносый, с лицом, заросшим щетиной, речной волк мрачно сходит в кубрик «промочить горло», хронически сиплое не то от дикого ора в рупор, не то от закоснелой привычки по всякому поводу увлажнять его.

Но я отвлекся. Само собой, Николай Михайлович неизменно приветлив и сдержан. Однако не это, разумеется, как и не его простые и ясные объяснения — он с великим терпением втолковывает мне азы автоматического управления судном, радиолокации, знакомит с приборами, в своей совокупности превратившими капитана современного корабля в математика и разного стороннего инженера, — не это все заставляет меня с таким сочувствием присматриваться к его деятельности. Поражает в этом очень молодом капитане знание всего, что делается во всех размещенных на его судне лабораториях. Я вижу его инструктирующим неопытную в обращении с батискафом молоденькую лаборантку; помогающим биологу; надевшим рабочий комбинезон, чтобы устранить неисправность в траловой лебедке; участвующим в обсуждении результатов пробы воды. Вот такое просвещенное отношение к порученному делу, когда человек не замыкается в рамках своей профессии, а присматривается ко всему вокруг, стремится расширить свои познания, вникая в смежные области, служит, как мне кажется, залогом роста культуры и подлинного истирания грани между трудом разных категорий. Именно так вырастают люди с широкими взглядами и открытым сознанием, способные самостоятельно мыслить и судить, надежно защищенные своими знаниями от предвзятой узости в суждениях и следования в русле готовых догм — уделе умов ленивых и ограниченных.

Выражаясь по-морскому, «Верещагин» лег в дрейф на рейде Байкальска — городка-младенца, всего два-три года назад родившегося на южной оконечности озера, у впадения в него речки Солзан и станции железной дороги того же названия. Матросы спускают на воду бот, готовят трап — это мне предстоит сойти на берег.

С суши напористо дует полуденный ветер, и на разведенной им синей волне тяжелый кургузый бот то возносится вверх, едва не вровень с палубой «Верещагина», то оказывается далеко внизу, и свесившийся через борт капитан смотрит с таким видом, точно сомневается в успехе высадки. Привычные матросы уже давно подхватили мой чемодан, попрыгали в лодку, заводят мотор — словно их не подкидывает и грузная посудина не танцует легким поплавком у неподвижной черной стенки судна. Я же медлю, стоя на нижней ступеньке трапа, боюсь осрамиться, хотя ужас до чего не хочется обнаружить свои колебания перед бывалыми мореходцами. Но ведь недаром говорится: «На воде ноги жидки...» Как верно сказано!

Эх, каким соколом соскочил бы я еще так недавно, всего несколько лет назад, в расплясавшийся бот: ловко, смело, точно... Не я ли рыбачил в утлой долбленой лодке на Енисее в осеннюю непогоду и в опасную пору вскрытия реки?! Ведь не боялся же я резко наклониться за борт, погружая руки едва не по плечи в воду, чтобы подхватить ненадежно запутавшегося в сеть тайменя! И даже, не задумываясь, палил из своей валкой скорлупки по гусям, рискуя опрокинуться вместе с ней из-за отдачи ружья, и это — в тяжелых сапогах, порой на самой стремнине... А сейчас вот смотрю на узкие банки бота, то приближающиеся ко мне, то стремительно ускользающие в пучину, они кажутся ненадежными, и я все упускаю мгновение, когда надо спрыгнуть. Когда же все-таки успел я растерять смелость и глазомер?..

Я наконец прыгаю очертя голову в неподходящий момент, но всё обходится благополучно — надо дерзать, дерзать всегда! — и уже непринужденно машу наверх рукой и киваю на прощание провожающим. Капитан улыбается, кажется с облегчением: не готовился ли он вылавливать меня из озера?..

 

IV

Там, где Ангара вытекает из Байкала, — сплошной туман: густые клубы движутся навстречу течению и медленно растекаются по озеру. Они закрыли противоположный берег с огоньками Порт-Байкала, дымами буксиров и маневровых паровозов, серебряными лентами плывущими на темном фоне гор и ночного неба. Туман подступает и сюда, к крутым береговым уступам с корпусами Лимнологического института, расположенными один над другим на террасах, высеченных в пологом склоне выходящего к озеру ущелья. Луна стоит высоко над головой, и короткие тени от высоких береговых скал доходят как раз до шоссе, проложенного у их подножия по узкому порогу, обрывающемуся у воды. В этих тенях, если вглядеться, можно различить редкие сосны, укрепившиеся на кручах, смутные очертания выступающих камней и чуть отсвечивающий в темноте замаслившийся асфальт дороги.

Будка автобусной остановки, возле которой я жду машину, находится на крохотной каменной площадке между шоссе и озером. Туман поднялся вровень с нею, и потому кажется, что находишься на берегу фантастического моря, в котором кипят серые, холодные пары, может быть закрывающие бездны. Сильный и одновременно неверный лунный свет слегка серебрит эту подвижную и матовую непроницаемую пелену. У нее, между прочим, очень четкие границы: вдали, на озере, туман как-то вдруг обрывается, открывая мерцающую гладь Байкала.

Очень кстати, что машина запаздывает и что удалось убедить провожавших меня сотрудников института не дожидаться, пока я уеду, и вернуться домой. После многодневных встреч и разговоров, бесед, отчасти трудных и сухих, об озере, какие пришлось вести здесь в институте и на заводе в Байкальске, а затем в Иркутске — с авторами проекта, в восточно-сибирском отделении Академии наук и в областных руководящих организациях, — после них особенно хорошо постоять вот так, в тишине и одиночестве, над Байкалом, облитым сказочным сиянием лунной ночи. Пусть «сказочное» стало вмещать понятия хрупкие и отживающие, успешно сокрушаемые наукой и просвещением, противопоставляющими им свои трезвые и рациональные чуда. Ныне так элементарно просто объяснить, почему послушные шкале температур и законам вакуума испарения реки сгустились и локализировались на определенном участке... Пусть! Но когда же поддаться обаянию сказочности, как не сейчас, перед волшебной картиной древнего озера, с его скалами и туманами, поблескивающего простором и тишиной?

Туман закрывает одинокий камень в русле реки: он там с тех пор, как старик Байкал схватил обломок скалы и швырнул его вдогонку строптивой дочери Ангаре, убегавшей на свидание с богатырем Енисеем...

Не скрывает ли туман неуклюжую, сколоченную из обтесанных топором лиственничных плах, шняку, на которой три века назад поднимались по Ангаре первые русские?.. Не в такую ли ночь они вышли как раз на это место, не подозревая, что за густой пеленой — простор неведомого озера?! Где-нибудь на этих камнях они жгли костер, сращивали концы бечевы, перетершейся за длинный путь, чинили бродни и, главное, пытливо и зорко ко всему приглядывались, стараясь приметить и запомнить, чтобы рассказать своим и сохранить для нас... Позднее с этих скал доносился и гас далеко над водой негромкий и пронзающий звон кандалов: Сибирь погрузилась в темный и долгий каторжный век. Сюда, на мыс Лиственничный, пригоняли партии каторжан, чтобы отсюда переправить через озеро в Забайкалье; здесь взрывали скалы и долбили кайлами камни поколения скованных людей в полосатых куртках и с наполовину обритой головой: они сооружали сначала тракт, потом знаменитую железную дорогу вокруг Байкала; в примыкавших к озеру ущельях селились последователи раскольников — тех бунтарей, которые некогда дерзнули восстать против авторитета патриарха в двухпудовой золотой ризе, оспаривавшего власть самого царя. Они бежали от преследований, прятались в дикой забайкальской тайге, но не отступались от своего: от них и пошли кержаки — крепкие сибирские люди, умеющие переносить лихолетия и беды!

Сколько побывало здесь русских людей, оглядывавших эти самые угрюмо недвижные скалы с отчаянием или надеждой... Шли тут суровые и беспощадные казацкие головы, сбиравшие дань для царской казны; здесь волокли запалённые кони заснеженные возки с седоками-декабристами и конвойными жандармами; крались, пробираясь в далекую Расею, беглецы из острогов, творцы еще не забытых каторжных песен...

Вот и мнится, что все они оставили на байкальских камнях неуловимый след свой, священный для нас, современных русских людей, способных ощутить, что их дела и переживания, суровые радости и тяжкие страдания — одновременно и наши и что все здесь вокруг — наша бессмертная Русь, милая Родина!

Автобуса долго нет. Заметно сместились лунные тени. Я продолжаю ходить взад и вперед над береговым уступом и, оглядываясь кругом, впитываю в себя покой и светлость тихого ночного Байкала. Мирно светят окна Порт-Байкала, далеким красным глазом мигает высоко над ними огонек горной метеостанции. Небо над головой и внизу до самого горизонта как сплошной темно-синий свод, плотный и ровный, без единой складки или тени, с еле заметными алмазами звезд. Возле луны остановилось облачко, откуда-то взявшееся в этом чистом просторе, — оно светлое и белесое, как клок седины.

Время идет незаметно, развернувшаяся перед глазами картина возвращает к впечатлениям последних недель, проведенных на Байкале. И я невольно более всего думаю о том, что делается там, у подножия Хамар-Дабана, где втекает в Байкал бурливый Солзан и нижут потемки электрические огни заводского поселка, над которым встала и глядится в воды озера фабричная труба стодвадцатипятиметрового роста. Отсюда не видны ни огни, ни темный силуэт трубы, но мне мерещится длинный дым, стелющийся прочь от нее по ветру. Мне даже кажется, что он безмерно ширится, этот дым, постепенно застилает небо, и вот уже над озером распространилась темная туча и мрачность ее гасит блистание ночи, делает тусклыми и безжизненными набегающие на береговую гальку волны. Нет, все это пока воображение: с высокого неба по-прежнему льется неомраченный свет луны, и живым мерцанием встречает его незамутненная гладь озерных вод...


(Продолжение следует)