Вихорь-конь | Печать |

А. К. Толстой



В диком месте в лесу...

Из соломы был низкий построен шалаш.

Частым хворостом вход осторожно покрыт,

Мертвый конь на траве перед входом лежит.

И чтоб гладных волков конь из лесу привлек,

Притаясь в шалаше, ожидает стрелок.

Вот уж месяц с небес на чернеющий лес

Смотрит, длинные тени рисуя древес,

И туман над землей тихо всходит седой,

Под воздушной скрывает он лес пеленой.

Ни куста, ни листа не шатнет ветерок,

В шалаше притаясь, молча смотрит стрелок,

Терпеливо он ждет, месяц тихо плывет,

И как будто бы времени слышен полет.

Чу! Не шорох ли вдруг по кустам пробежал?

Отчего близ коня старый пень задрожал?

Что-то там забелело, туман не туман,

В чаще что-то шумит, будто дальний буран,

И внезапно стрелка странный холод потряс,

 В шуме листьев сухих дивный слышит он глас:

«Вихорь-конь мой, вставай, я уж боле не пень,

Вихорь-конь, торопися, Иванов уж день!»

И как озера плеск, и как поломя треск,

Между пний и кустов, словно угольев блеск,

Что-то ближе спешит, и хрустит, и трещит,

И от тысячи ног вся земля дребезжит.

«Встань, мой конь, я не пень, брось, мой конь, свою лень!

Конь, проворней, проворней, в лесу дребедень!»

Страшен чудный был голос, конь мертвый вскочил,

Кто-то прыг на него, конь копытом забил,

Поднялся на дыбы, задрожал, захрапел

И как вихорь сквозь бор с седоком полетел,

И за ним между пнёв, и кустов, и бугров

Полетела шумя стая гладных волков.

Долго видел стрелок, как чудесным огнем

Их мелькали глаза в буераке лесном,

И как далей и далей в чернеющий лес

Их неистовый бег, углубляясь, исчез.

И опять воцарилась кругом тишина,

Мирно сумрачный лес освещает луна,

Расстилаясь, туман над сырою землей

Под таинственной чащу сокрыл пеленой.

И о виденном диве мечтая, стрелок

До зари в шалаше просидел одинок.

И едва на востоке заря занялась,

Слышен топот в лесу, и внимает он глас:

«Конь, недолго уж нам по кустам и буграм

Остается бежать, не догнать нас волкам!»

И как озера плеск, и как поломя треск,

Между пнёв и кустов, словно угольев блеск,

И шумит, и спешит, и хрустит, и трещит,

И от тысячи ног вся земля дребезжит.

«Конь, не долго бежать, нас волкам не догнать.

Сладко будешь, мой конь, на траве отдыхать!»

И весь пеной покрыт, конь летит и пыхтит,

И за ним по пятам волчья стая бежит.

Вот на хуторе дальнем петух прокричал,

Вихорь-конь добежал, без дыханья упал,

Седока не видать, унялась дребедень,

И в тумане по-прежнему виден лишь пень.

У стрелка ж голова закружилась, и он

Пал на землю, и слуха и зренья лишен,

И тогда он очнулся, как полдень уж был,

И чернеющий лес он покинуть спешил.


* * *

Бор сосновый в стране одинокой стоит;

В нем ручей меж деревьев бежит и журчит.

Я люблю тот ручей, я люблю ту страну,

Я люблю в том лесу вспоминать старину.

«Приходи вечерком в бор дремучий тайком,

На зеленом садись берегу ты моем!

Много лет я бегу, рассказать я могу,

Что случилось когда на моем берегу;

Из сокрытой страны я сюда прибежал,

Я чудесного много дорогой узнал!

Когда солнце зайдет, когда месяц взойдет

И звезда средь моих закачается вод,

Приходи ты тайком, ты узнаешь о том,

Что бывает порой здесь в тумане ночном!» —

Так шептал, и журчал, и бежал ручеек;

На ружье опершись, я стоял одинок,

И лишь говор струи тишину прерывал,

И о прежних я грустно годах вспоминал.

 

На тяге

Сквозит на зареве темнеющих небес

И мелким предо мной рисуется узором

В весенние листы едва одетый лес,

На луг болотистый спускаясь косогором.

И глушь и тишина. Лишь сонные дрозды

Как нехотя свое доканчивают пенье;

От луга всходит пар... Мерцающей звезды

У ног моих в воде явилось отраженье;

Прохладой дунуло, и прошлогодний лист

Зашелестел в дубах... Внезапно легкий свист

Послышался; за ним, отчетисто и внятно,

Стрелку знакомый хрип раздался троекратно,

И вальдшнеп протянул — вне выстрела. Другой

Летит из-за лесу, но длинною дугой

Опушку обогнул и скрылся. Слух и зренье

Мои напряжены, и вот через мгновенье,

Свистя, еще один, в последнем свете дня,

Чертой трепещущей несется на меня.

Дыханье притаив, нагнувшись под осиной,

Я выждал верный миг — вперед на пол-аршина

Я вскинул, огнь блеснул, по лесу грянул гром

И вальдшнеп падает на землю колесом.

Удара тяжкого далекие раскаты,

Слабея, замерли. Спокойствием объятый,

Вновь дремлет юный лес, и облаком седым

В недвижном воздухе висит ружейный дым.

Вот донеслась еще из дальнего болота

Весенних журавлей ликующая нота —

И стихло все опять, и в глубине ветвей

Жемчужной дробию защелкал соловей.

Но отчего же вдруг, мучительно и странно,

Минувшим на меня повеяло нежданно,

И в этих сумерках, и в этой тишине

Упрёком горестным оно предстало мне?

Былые радости! Забытые печали!

Зачем в моей душе вы снова прозвучали,

И снова предо мной средь явственного сна

Мелькнула дней моих погибшая Весна?


* * *

Когда природа вся трепещет и сияет,

Когда ее цвета ярки и горячи,

Душа бездейственно в пространстве утопает,

И в неге врозь ее расходятся лучи.

Но в скромный, тихий день, осеннею погодой,

Когда и воздух сер и тесен кругозор,

Не развлекаюсь я смиренною природой,

И немощен ее на жизнь мою напор;

Мой трезвый ум открыт для сильных вдохновений,

Сосредоточен, я живу в себе самом,

И сжатая мечта зовет толпы видений,

Как зажигательным рождая их стеклом.

Винтовку сняв с гвоздя, я оставляю дом,

Иду меж озимей чернеющей дорогой,

Смотрю на кучу скирд, на сломанный забор,

На пруд и мельницу, на дикий косогор,

На берег ручейка, болотисто-отлогий,

И в ближний лес вхожу. Там покрасневший клен,

Еще зеленый дуб и желтые березы

Печально на меня свои стряхают слезы;

Но дале я иду, в мечтанья погружен,

И виснут надо мной полунагие сучья.

А мысли между тем слагаются в созвучья,

Свободные слова теснятся в мерный строй,

И на душе легко, и сладостно, и странно,

И тихо все кругом, и под моей ногой

Так мягко мокрый лист шумит, благоуханный...

 

* * *

Край ты мой, родимый край!

Конский бег на воле!

В небе крик орлиных стай!

Волчий голос в поле!

Гой ты, родина моя!

Гой ты, бор дремучий!

Свист полночный соловья!

Ветер, степь да тучи!

 

Два дня в киргизской степи

Уже около месяца жили мы на кочевке, верстах в полутораста от Оренбурга, а охота, от которой мы обещали себе столько удовольствия, почти ничего не представляла занимательного. Лето было жаркое, все болота высохли; со дня на день ожидали соколов, чтобы поохотиться на уток и стрепетов, но соколов не привозили, и нам оставалось только ходить с легавой за тетеревами.

Во всяком другом месте эта охота была бы для меня занимательна, но здесь она мне скоро надоела. Кочевка расположена между высокими холмами, составляющими начало Уральского хребта и покрытыми дубняком и березником. Мимоходом можно сказать, что холмы эти совершенно между собою схожи и что ничего нет легче, как в них заблудиться. Почти все они имеют ту же оригинальную форму, почти все увенчаны стенообразным гребнем сланцеватого камня, и в каждой долине протекает небольшой ручей, с обеих сторон скрытый кустарником. Долины эти изобилуют разными ягодами, а более всего — особенным родом диких вишен, растущих в высоком ковыле едва приметными кустами. Им-то, кажется, должно приписать неимоверное множество тетеревей, водящихся в этих местах. Обыкновенно мы уезжали верхом рано поутру и часа через три возвращались домой, обвешанные добычей. Каждый из нас убивал столько, что невозможно было поместить всего в обыкновенном ягдташе, и, чтобы помочь этому неудобству, один опытный охотник того края изобрел ремни, которые, не занимая лишнего места, могли поместить на себе множество дичи. С начала охоты ремни эти мы носили через плечо, а под конец навьючивали ими лошадь. Случалось, что мы принуждены были воротиться единственно потому, что у нас истощался весь запас пороха и дроби.

У нас была отличная собака: бедный Буффон был глух и крив, но имел такое чутье и такую стойку, каких я никогда не видывал. Я помню, однажды он стал над куропаткой. «Пиль!» — сказал я. Буффон ни с места. «Пиль, Буффка!» — Буффон не шевелится. «Пиль, дурак!» — закричал я и пихнул его ногой. Буффон перекувырнулся и стал ко мне лицом, нисколько не теряя ни хладнокровия, ни стойки. Куропатка сидела между ним и мною, и я поймал ее руками. Таков был бедный Буффон, но даже и без него мы бы настреляли пропасть тетеревей: стоило только отойти шагов двести от кибиток, чтобы поднять несколько выводков. Охота эта могла позабавить сначала, но у нее не доставало главной прелести охоты: ожидания неизвестного, которое так же приятно охотнику, как и игроку. Если бы сей последний знал наперед, что он не может проиграть, игра для него, вероятно, лишилась бы всей занимательности. Так точно и я, уверенный заранее, что убью непременно столько-то штук, не находил в том никакого удовольствия. Тетеревиная стрельба наша напомнила мне кровопролитные охоты в немецких парках — охоты, которых, откровенно сказать, я терпеть не могу.

После этого сознания легко себе можно представить, как я обрадовался, когда пришло на кочевку известие, что за Уралом, в Киргизской степи, показались сайгаки. Я вспомнил об описаниях этого животного в натуральных историях, где о нем всегда говорится как об одной из быстрейших и недоступнейших антилоп. Некоторые из охотников, бывшие в хивинской экспедиции, рассказывали нам, как на возвратном пути, весною, им случалось встречать сайгаков и как они тщетно старались догнать их лучшими скакунами. Однажды им удалось окружить целый табун и вогнать его в середину обоза, но сайгаки без всякого усилия перепрыгнули через навьюченных верблюдов и тотчас скрылись из виду.

Подобные рассказы еще более возбудили мое любопытство, и я горел нетерпением увидеть сайгака, почти не смея надеяться на удачу охоты. Целый день мы выливали пули, пробовали штуцера и патроны. От кочевки до Сухореченской крепости, где нам надлежало ночевать и потом переехать через Урал, было верст двести. Езда в Оренбургской губернии неимоверно быстра, степные дороги гладки, как паркет, а башкирские лошади неутомимы.

Часов в четырнадцать мы на двух тарантасах проскакали двухсотверстное пространство и еще нашли время выкупаться в Сакмаре и пообедать в одной из линейных станиц. Места, через которые мы проезжали, были очень разнообразны и живописны; сначала такие же холмы, как и на кочевке, потом широкие долины. Сакмара, отсвечивающая сквозь лес серебряных тополей, зеленая, цветущая степь, а вдали — голубые Губерлинские горы.

Стаи витютней пролетали над нами; по дороге прохаживались степные кулики, с красным носом и красными ногами, называемые сороками по цвету их перьев; время от времени вспархивал из-под тарантаса испуганный стрепет, и поминутно выскакивали из нор своих суслики и свистели, сидя на задних лапках. На все это мы почти не обращали внимания, будучи заняты лишь мыслью о сайгаках. Часов в девять вечера мы приехали в Сухореченскую крепость и остановились у станичного атамана. Перед его домом казаки забавлялись стрелянием в цель из длинных винтовок с крошечным калибром и с присошкой о двух остриях, приделанной к ложе. Настрелявшись с ними вдоволь и выкупавшись в Урале, мы легли на дворе на свежем сене и заснули под говор атамана, рассказывавшего нам, как его взяли в плен киргизы и как он от них убежал.

Солнце едва начинало всходить, а тарантас наш уже ехал по берегу Урала, окруженный конвоем башкирцев. Переезд через реку был как нельзя более живописен. Крутые берега утеса, тарантас, до половины колес погруженный в воду, прыгающие лошади, башкирцы, вооруженные луками, наши ружья и сверкающие кинжали — все это, освещенное восходящим солнцем, составляло прекрасную и оригинальную картину. Урал в этом месте не широк, но так быстр, что нас едва не унесло течением. На другой стороне степь приняла совершенно новый вид. Дорога скоро исчезла, и мы ехали целиком по крепкой глинистой почве, едва покрытой сожженною солнцем травою. Степь рисовалась перед нами во всем своем необъятном величии, подобная слегка взволнованному морю. Тысячи разноцветных оттенков бороздили ее в разных направлениях; в иных местах стлался прозрачный пар, через другие бежали тени облаков, и все казалось в движении, хотя ничего не поражало нашего слуха, кроме стука колес и конского топота. Вдруг один башкирец остановил коня и протянул руку. Последовав глазами направлению его пальца, я увидел несколько светло-желтых точек, движущихся на горизонте: то были сайгаки. Один из нас сел на башкирскую лошадь, в надежде что успеет как-нибудь к ним подъехать; но едва сайгаки увидели эти приготовления, как пустились бежать, несмотря, что нас разделяло несколько верст. Мы продолжали путь и вскоре стали различать кибитки, расположенные у подножья высокого и длинного утеса синего и лилового цвета, который, как я узнал после, назывался Кук-Ташь, то есть «синий камень», и состоял из яшмы. Тут был приготовленный для нас стан. Несколько казаков выехали к нам навстречу, и между ними хорунжий Иван Иванович, заведовавший на кочевке всеми охотами. Известия о сайгаках были самые удовлетворительные. Казаки говорили, что им нет и числа и что не помнят, когда бы их приходило на линию такое множество. Они полагали, что засухи вытеснили их из самой глубины степей и заставили искать прохлады вблизи от Урала.

Когда мы вошли в кибитку, Иван Иванович, к удивлению нашему, показал нам десять сайгачьих голов с красивыми рогами и с безобразными горбатыми носами, напоминающими своею длиною и мягкостью носы индейских петухов.

— Что вы сделали? — сказал я ему. — Вы напугали сайгаков, они опять уйдут в степи, и вся наша охота пропадет!

— Что же делать? — отвечал он. — Никак ребят не удержу. Еще казаков пристрастил кое-как, а башкирцев ничем не остановишь, так и рвутся! Вчера убили тридцать штук, сегодня еще не успели поохотиться; впрочем, не беспокойтесь, довольно останется для всех!

Мы хотели тотчас же ехать на охоту, но нам советовали подождать, чтобы сделалось пожарче. Поутру сайгаки бродят табунами и никого не подпускают, но к полудню они ложатся порознь, и тогда есть возможность к ним подползти. Подождав немного, мы сели на лошадей и рассеялись по степи партиями человека по четыре...

Мы проехали верст десять, не встретив ничего, кроме сурков, которые, выскакивая из нор, стояли над ними как будто на часах, но не подпускали нас на ружейный выстрел. Изредка, как желтые точки, виднелись вдали сайгаки, но мгновенно исчезали, не давая нам даже различить их формы. Вдруг казак, ехавший возле меня, прилег к конской шее и круто повернул назад. Я и другие казаки последовали его примеру.

— Слезайте проворнее! —сказал он мне. — Вон за этим бугром лежат сайгаки! Ты, Решетаев, оставайся с лошадьми да поглядывай по сторонам, а вы ложитесь на землю и ползите за мной.

Мы оба легли на землю и начали ползти на локтях и на коленях. В одной руке у меня была тяжелая одноствольная винтовка, в другой — не менее тяжелое двуствольное ружье, заряженное картечью.

Глинистая, засохшая почва, уж и без того жесткая как камень, была еще покрыта маленькими острыми камешками, которые причиняли мне ужасную боль; солнце жгло спину как будто огонь, и пот градом с меня катился. Несмотря на то, я полз, не останавливаясь, но, не предвидя этому конца, спросил тихонько у казака: где лежат сайгаки?

— А вот изволите видеть кустик с красными ягодами?

— Вижу.

— А там, полевее, прямая тропинка?

— Вижу. Там что ж?

— Следите глазом все прямо между ягодами и травинкой; ступенях в пятидесяти оттоль торчит как будто сучок: то сайгачьи рога.

Я напряг свое зрение и действительно увидел что-то похожее на сучок.

— Скоро ли мы туда доползем? — спросил я.

— А вот надобно дать немного круга, чтобы подлезть из-под ветра, а то как раз почуют. Да не извольте головы подымать, ваше благородие, — тотчас заметят!

Мы опять стали ползти и описали такой большой круг, что я почти выбился из сил.

— Теперь уж близко, — сказал казак, — шагов сто, не больше! Не подымайтесь на коленях, ползите на брюхе! Да, ради бога, тише, не стучите ружьями о землю!

Я совсем растянулся и полз, как легавая собака.

— Что, скоро ли?

— Тс! Вон, стал голову подымать, что-нибудь да заметил... Ради бога, тише... Ну, теперь пора!.. Кладите ружье ко мне на плечо!..

Не успел я взвести курка, как сайгак вскочил и вихрем умчался в степь. Другие, лежавшие вблизи, последовали за ним.

Казак и я посмотрели друг на друга, встали на ноги и побрели навстречу к лошадям.

— Я вам говорил, что надобно более нагибаться! — сказал он, покачивая головой.

Мы пустились рысью, и вскоре Репников (так звали казака) опять увидел сайгаков.

Этот раз мне удалось доползти к ним шагов на восемьдесят, но руки мои дрожали, пот катился в глаза и мешал мне смотреть; я целился минуты с две, наконец выстрелил и дал промах. К счастью, сайгак нас не увидел; он вскочил, посмотрел на все стороны, отошел шагов на сорок и опять лег. Я, лежа, зарядил ружье, подполз опять на выстрел, но прежде чем стрелять, отдохнул несколько минут, не спуская с глаз сайгака. Я мог различить его большие, красиво выгнутые рога с черными кончиками, глубокие морщины на горбатом носу и огромные раздутые ноздри, которыми он шевелил во все стороны.

Когда я собрался стрелять, сердце мое так сильно забилось, что мне казалось, будто сайгак услышит его стук. Я вынул из-за пояса ятаган и воткнул его в землю; потом с величайшей осторожностью положил на него винтовку и крепко прижал ее к плечу. Мне видны были только голова и шея. Я прицелился в шею и, удержав дыхание, тронул шнеллер.

Сначала ничего нельзя было различить за дымом, но, когда я встал и посмотрел вокруг себя, сайгака нигде не было.

Я побежал вперед, и кто опишет мою радость, когда он представился моим глазам лежащий с простреленной шеей: я попал как раз куда целил.

Казаки скоро ко мне подоспели, сайгака выпотрошили и привязали за седло. Он был ростом более дикой козы, светло-бурого цвета и с шестнадцатью кольцами на рогах.

Эта удача нас развеселила. Мы поскакали далее, соображая направление пути с течением солнца.

...Я увидел множество светло-желтых точек, которые с разных сторон бежали к зеленой полосе, ясно отделявшейся от бурого цвета степи. Зеленою полосою казались издали берега небольшого ручья, впадающего в Урал. Сайгаки, мучимые жаром, бежали на водопой.

— Что, — спросил я, — убьем ли мы хоть одного из них?

— Нет, — отвечал Репников, — кабы заранее залечь в траве, так, может, и набежал бы один-другой, а теперь не подъехать.

Число сайгаков приметным образом увеличивалось. Они бежали к ручью огромными стадами. Чем более я всматривался вдаль, тем более открывал их на горизонте: они тянулись отовсюду. Вся степь, исключая какого-нибудь десятиверстого пространства вокруг нас, была ими покрыта. Я думаю, тут было несколько тысяч.

— Экое богатство! — говорили казаки. — Видит глаз, да зуб неймет!

Между тем мы ехали далее и вскоре наткнулись на лежащий табун. Вероятно, его уже прежде нас подсмотрела другая партия, ибо мы увидели верстах в двух четырех всадников, осторожно объезжающих холм, на котором лежали сайгаки. Но мы были к ним ближе и к тому же под ветром. Я слез с лошади, начал было ползти, но сайгаки тотчас вскочили, не допустив меня на несколько выстрелов. Охотники другой партии поскакали, чтобы перерезать им дорогу, а мы погнались за ними с другой стороны, так что они бежали между двумя партиями, как будто в клещах.

Мы были от них довольно далеко и не имели никакой надежды догнать их, но товарищи наши, скрытые холмом, успели их перехватить. Табун остановился, и нам видно было, какое произошло в нем смятение. Старый самец, бежавший впереди, бросился было в сторону, но один из охотников соскочил с лошади и застрелил его на лету в то самое время, как он делал отчаянный прыжок. Выстрел этот возбудил удивление казаков, никогда не стреляющих иначе, как с подлаза, и то с помощью приделанных к их ружьям присошек.

— Джигит! Джигит! — закричали они, посматривая друг на друга, то есть: «Молодец, молодец!» Здесь можно заметить, что татарский язык употребляется у казаков линейных станиц почти столько же, как и русский, а мои проводники беспрестанно на нем болтали.

Мы съехались со своими товарищами, сравнили наших сайгаков и нашли, что убитый ими гораздо более моего. Между тем солнце так пекло и мы чувствовали такую жажду, что решились воротиться в свои кибитки.

Охотник, застреливший сайгака, убил дорогой сурка из винтовки. Бывший с ним калмык тотчас слез с лошади, чтобы его взять.

— Что это, самец или самка? — спросил мой товарищ.

— Жеребец, ваше благородие, — отвечал калмык, сняв фуражку.

Мы от души захохотали, и кто видал смешную фигуру сурка, тому этот ответ, вероятно, покажется столь же забавным, как и нам.

Мне также удалось заслужить название джигита: я застрелил пулей на довольно большом расстоянии сидячего карагуша, род орла, которого бывшие с нами башкирцы тотчас ощипали, чтобы перьями оклеить себе стрелы.

Когда после продолжительной езды мы увидели вдали свои кибитки, то вместе с ними нам представилось необыкновенное и великолепное зрелище: вместо степи, сожженной солнцем, у подножия синего утеса Кук-Таш расстилалось прекрасное озеро, отражавшее, как светлое зеркало, и утес и расположенные близ него кибитки.

— Что это за озеро? — спросил я с удивлением. — Это не наши кибитки?

— Наши! — отвечали, смеясь, казаки. — Это не озеро, а марево (мираж).

Несмотря на это объяснение, я не мог поверить, что вижу не что иное, как призрак, и мне казалось, что я различаю все оттенки воды и отраженных в ней облаков. Я поскакал прямо к кибиткам, но по мере того как я к ним приближался, вода делалась все более и более прозрачной, превращалась в струящийся пар и наконец совсем исчезла.

В кибитках был приготовлен для нас вкусный обед, но мы предпочли пить чай. Никогда не забуду, с каким удовольствием выпил я одиннадцать стаканов горячего чаю, несмотря на то, что на мне не было ни одной сухой нитки и что даже в тени было более тридцати градусов.

Остальную часть дня мы провели в бездейственном отдыхе. Рассеянные партии возвращались одна после другой, но башкирцы остались в степи и приехали только поздно вечером, обремененные добычей. У многих было по два, а у иных даже по три сайгака за седлом. Всего-навсего в этот день было убито более пятидесяти штук, а всех нас было только сорок человек.

Большая часть наших оренбургских охотников, утомленных ездою и ползанием, в тот же вечер уехала на кочевку. Но я остался, чтобы еще на другой день поохотиться с казаками.

Целую ночь перед кибиткою горел костер из сухой травы и привезенного нами хвороста. Казаки окликали друг друга на пикетах. Звезды сквозь круглое отверстие кибитки смотрели мне прямо в лицо. Но ни поэтический свет их, ни треск пылающего хвороста, ни клики казаков не помешали мне заснуть крепким сном. Я спал как убитый и проснулся только тогда, как солнце было уже высоко и наставало время ехать на охоту.

Репников со своими товарищами повели меня этот раз по другому направлению. Опять я увидел тысячи сайгаков, опять имел случай любоваться чудесным освещением и бесчисленными оттенками степи; места, по которым мы проезжали, являли больше разнообразия, чем вчера. Холмы были выше, лощины глубже, а местами синели обломки яшмовых утесов или краснели большие груды железняка. Но, кроме редкой, сожженной травы, мы ни вчера ни сегодня не встречали никакого следа прозябания.

После долгой езды и многих неудачных попыток я застрелил одного сайгака с подлаза, а другого, раненного казаком, мы догнали на лошадях. Довольные этой добычей, мы уже возвращались домой, как увидели вдали большой бегущий табун.

Репников несколько секунд следил за ним взглядом, ударил коня и поскакал совсем в другом направлении, сказав только: — За мной, не отставайте!

Мы примчались к глубокому оврагу, бросились на самое дно и продолжали скакать во весь опор, не обращая внимания на большие, острые камни, лежавшие на дороге. Овраг, похожий на узкий коридор, поворачивал то направо, то налево и, наконец, начал постепенно уравниваться с поверхностью земли. Как скоро она стала видна, Репников велел нам слезть с лошадей и бежать за ним пешком, согнувшись как можно более.

Таким образом мы достигли утеса, из-за которого могли свободно обозревать степь, сами не будучи видимы. Чего ожидал Репников, то и случилось. Не прошло двух минут, как показались сайгаки, бегущие рысью прямо на нас. Впереди них был прекрасный самец, с большими лирообразными рогами нежного желтого цвета, которые на солнце казались прозрачно-золотыми. Он раздувал широкие ноздри и подымал голову кверху, как будто чуя опасность.

Мы притаили дыхание и взвели курки. Когда табун, шагах в шестидесяти, поровнялся с утесом, я приложился и выстрелил в передового сайгака. Он перевернулся колесом и упал вверх ногами. Весь табун взволновался, поднялась ужасная пыль и скрыла его на минуту. Казаки также выстрелили по бегущему табуну, но дали промах. У меня еще оставалось двуствольное ружье, заряженное картечью. Я выстрелил из обоих стволов. Табун продолжал бежать, но один сайгак отделился от прочих и бросился в сторону. Он бежал скоро, но по временам спотыкался, взрывая облака пыли.

— Подбит, подбит, — говорили казаки, смотря ему вслед.

Мы сели на лошадей, оставили одного казака, чтобы взять убитого сайгака, и пустились догонять раненого. Вскоре мы его настигли, и Репников, подскакав к нему сбоку, убил его наповал одним ударом ногайки.

Этот случай дал ему повод рассказать мне, каким образом башкирцы и киргизы ездят осенью на волков.

— Лишь только упадет пороша, — говорил он, — они садятся на коней и ищут волчьего следа. Попав на тропу, они едут ею до тех пор, пока не увидят зверя, а как скоро он покажется, то преследуют его затем небольшою рысью. Сначала зверь бежит скоро, иногда даже скрывается из виду, но мало-помалу устает, останавливается и оглядывается на охотников. Случается, что они таким образом едут верст пятьдесят. Наконец волк выбьется из сил, высунет язык и пойдет шагом: тогда охотники к нему подскакивают и убивают его ногайками. Удар по носу считается вернейшим. Разговаривая про киргизов, про степь и охоту, мы приехали к своим кибиткам. Вскоре возвратились и прочие стрелки, а как накануне прибыл в стан дистаночный начальник с тридцатью новыми казаками, то и добыча этот раз была гораздо более.

Обед наш состоял большею частью из сайгачины. Мясо это довольно вкусно и несколько похоже на баранину. Но я ел его не без отвращения: у всех сайгаков под кожей на спине были большие белые черви. И хотя места эти тщательно вырезывались, мысль о них не придавала особенного вкуса ни соусу ни жаркому. Черви эти происходят от яиц, которые кладут к ним в шерсть какие-то насекомые. Все кожи, нами снятые, были как будто прострелены крупною дробью, но зимою у сайгаков червей не бывает.

После обеда началась между башкирцами стрельба из лука, борьба и пробование силы. Мне удалось, на расстоянии пятидесяти шагов, пронзить стрелою татарскую шляпу, но после этого случайного выстрела я не переставал давать промахи. В борьбе, требующей столько же силы, сколько и ловкости, башкирцы без труда бросали меня на землю, так же, как и казаков; хотя в пробовании силы я несколько раз одерживал над ними верх, и они меня честили именем джигит. Когда настала ночь, мы все вместе отправились верхом в Сухореченскую крепость. Казаки затянули песни, и голоса их терялись в необъятном пространстве, не повторяемые ни одним отголоском... Песни эти отзывались то глубоким унынием, то отчаянною удалью и время от времени были приправляемы такими энергическими словами, каких нельзя и повторить. Поезд этот запечатлелся в моей памяти со всеми его подробностями. Как теперь, вижу я небо, усеянное звездами, и степь, похожую на открытое море; как теперь, слышу слова:

Дай нам бог, казаченкам, пожить да послужить,

На своей сторонушке головки положить!

Слышу глухой топот и фырканье коней, бряцание стремян, шум и плеск воды, когда мы переезжали через Урал...

На другой день мы прибыли опять на кочевку; началась наша прежняя тихая жизнь, стреляние в цель и купанье, и бесконечная тетеревиная охота...