Не хуже других | Печать |

Боровиков Г. Ф.



Ночью прошел грозовой дождь. Утром, когда я вышел на охоту, воздух был так насыщен влагой, что дышалось с трудом, а одежда на мне скоро стала волглой. Ноги скользили по размытой дороге, при каждом шаге под сапогами хлюпало и пищало.

В тени деревьев в застоявшейся сырости пахло плесенью, паутиной, лопухами. В таких местах тучами налетали комары.

Но все неудобства пути казались мелочью в сравнении с тем наслаждением, какое обещала охота.

Река Большой Караман при впадении в Волгу образовала лесную низину с обширными лугами, озерами, болотами и ручьями. Здесь гнездятся утки, водяные курочки, лысухи, коростели, бекасы. Отягощенный ружьем и рюкзаком, я пробирался к леснику Корнилу, с которым познакомил меня несколько лет назад врач из города Маркса. «Мужик-дока, а уж как охотничьи угодья знает!»

Доктор рассказал, что Корнил дня за два до открытия охоты отстреливает сотни уток, вялит их на зиму, иногда убивает лося без разрешения и в неположенное время, поторговывает лесом...

Я как-то спросил Корнила:

— Правду ли говорят про вас...

Он перебил, не дав договорить:

— Про человека что хошь можно наговорить. А доказать?.. А?.. — и посмотрел на меня хитро смеющимися черными, как уголь, глазами.

Корнилу больше шестидесяти лет, но он крепок и суховат, точно морёный дуб; спина прямая, руки длинные, шея вросла в плечи; ходит легко, чуть пританцовывая на полусогнутых в коленях ногах; лысая голова восковой желтизны покрыта на затылке, от уха до уха, черными, без признаков седины, волосами.

Пять лет назад Корнил овдовел, взял в жены молодую женщину из ближнего колхоза, и она родила ему одного за другим троих детей.

— Куда вам столько ребят! — сказал я однажды Серафиме. — Вы молодая, а Корнил уже в летах.

— Пущай! Вырастут, — махнула она рукой. И по лицу ее скользнула самодовольная улыбка.

Солнце уже обжигало, когда я вышел на поляну, где под высоким осокорем стояла рубленая изба с верандой. Чуть поодаль блестела свежей древесиной новая постройка на два входа — конюшня и хлев. Под навесом, за плетнем, похрюкивали свиньи, в кустах паслась корова. Над усадьбой стояла сонная, одуряющая тишина, пропитанная запахом сырости и навоза.

На мой стук в окошко вышла Серафима, босая, белотелая, с алым лицом. Следом за ней выкатился карапуз в одной рубашонке выше пупка, удивленно впился в меня шустрыми глазенками.

Я поздоровался с Серафимой. Она протянула теплую руку.

— До нас за утками? Милости просим.

— А Корнил дома?

— На бахчу с девчонками поехал.

Сняв грязные сапоги, я в одних носках прошел в горницу, сел на стул, с наслаждением вытянул усталые ноги.

— Я оторвал вас от дела?

— Да нет, — лениво протянула Серафима, гладя по голове мальчика, все еще пугливо смотревшего на меня. — Ничего не делала, поставила тесто, убралась да вон с Федором прилегла.

Я разбудил вас?

— Ночь долгая, высплюсь, — позевывая, ответила она.

Вспомнив по прошлым ночевкам, что семья лесника ложится спать с наступлением темноты, я заметил:

— Верно, у вас ночи долгие.

— А чего же делать-то в лесу? Поел, поспал, вот и сутки минули.

— Скучно так жить.

— Нет! Как говорят, лес темен, да к нему привыкнуть можно. Хоть и одни живем, а не скучно. Хорошо! Ссориться не с кем, живем своим гнездом.

— У вас даже радио нет.

— А на что оно? Только лишний расход.

— Ну как же! Надо знать, что в мире делается.

— Зачем? Я знаю про свою семью, про хозяйство... А до прочего мне и дела нет. Муж здоров, детки здоровы, скотина здорова — вот и радость.

Она говорила это с такой тупой убежденностью, что я не выдержал и резко возразил:

— Нельзя же обходиться без людей!

— Да вот обходимся, — Серафима обвела пухлой рукой горницу. — Видите, живем.

Я понял, что она имела в виду благополучие, созданное в лесном уединении: широкую железную кровать с горой подушек, зеркало во весь простенок, ножную швейную машину под вышитой салфеткой, большой, окованный полосками жести сундук, шкаф со стеклянной дверкой, за которой поблескивала дорогая посуда.

— Живете, значит, без нужды?

— А это самое первое дело, — весело, почти торжественно подхватила хозяйка.

— Послушайте, Серафима, — сказал я возможно мягче. — Когда вы наряжались в самое любимое платье?

— Не помню.

— А когда пили-ели вон из той посуды?

— Никогда. Дорогая посуда, разбить можно. У нас обиходные чашки-ложки есть.

— Дети на полу спят?

— А что же их, по-вашему, кроватью баловать? Мы и сами на полу спим.

— Для чего же кровать купили?

— А почему не нажить хорошую вещь, она всегда своих денег стоит.

Что можно было возразить? Я чувствовал, что Серафиму нельзя поколебать словами, и мне обидно было за молодую женщину, которая не так давно, должно быть, ходила в сельский клуб, танцевала, читала газеты, работала в колхозе и жила интересами всей деревни, а возможно, и всей страны. Как сумел Корнил переделать ее?

Я попросил молока. Серафима принесла из погреба кринку.

— Сколько с меня?

Она назвала городскую цену. Я уплатил и вышел на веранду, лег, кинув под голову свернутый ватник.

Проснулся я от детского крика, топота ног по полу и, открыв глаза, увидел двух девочек-погодок, очень похожих на Серафиму. Они перешептывались, глядя на меня, потом убежали в дом.

Корнил неторопливо выпряг лошадь, пустил ее пастись. В телеге, на сене, матово светились полосатые арбузы, желтели дыни.

— Серафима! — позвал Корнил строгим, приказным тоном.

— Чего?

— Стаскай!

Серафима лениво вышла из избы, взяла арбузы и, прижав к выпуклому животу, понесла в погреб.

Мы поздоровались с Корнилом, он сел на ступеньки крыльца, снял картуз со значком, изображающим скрещенные дубовые листья, долго вытирал потную лысину.

— Хорош дождь был ночью, на бахче на две ладони промочило.

— А колхозники недовольны, — сказал я, — хлеб убирать нельзя.

— Хлеб ветерком обдует, а вот бахчи... им еще влага нужна: там все растет.

Корнил говорил о дынях и арбузах, тыквах и помидорах так, будто я никогда не видал их. Глаза его были устремлены куда-то в сторону леса; над скулами играл круглый румянец, точно спелые яблочки; короткая черная борода сверху порыжела от солнца.

— Смотрю я на вас, — перебил я Корнила, — ни в бороде, ни на голове ни одного седого волоса, долгую жизнь прожили, а не постарели...

Он весело рассмеялся, показывая крепкие белые зубы.

— Нынче люди не живут, а суетятся, оттого и стареют рано. Все торопятся, спешат, а куда и зачем, сами не знают.

— Жизнь стала такой стремительной, — возразил я. — Век космических скоростей, век автомашин, а не телеги.

— В телеге-то спокойнее: не разобьешься.

— А зачем же вы мотоцикл купили? — я кивнул на сени, где стоял новенький, жирно смазанный мотоцикл.

— Зачем, зачем? — немного раздражаясь, произнес Корнил, затем спокойно продолжал: — Мотоциклы у нас нарасхват, сами знаете. Кум в сельмаге работает. Говорит: «Бери машину, Федор подрастет, ездить станет, а не то продашь при случае...» Подумал я: многие мотоциклы завели, а чем я хуже других. Деньги были, ну и купил.

— Пока Федор подрастет, этот мотоцикл устареет, в музей только сгодится.

— Этого не может быть! — воскликнул Корнил, и в голосе его и в глазах выразилось что-то тревожное и злое. Но он быстро подавил это чувство и твердо заключил: — Свои деньги всегда возьму, — помолчав, добавил тоном знатока: — Деньги в вещах не обесцениваются.

Тем временем Серафима собрала на стол и позвала обедать. Я достал вино. Серафима легко сбегала в погреб за малосольными огурцами. Корнил поставил чашки с отбитыми ручками. Ели борщ из говядины, дыни и арбуз с белым хлебом. Хозяева ели жадно и много, потели, запивали еду кислым хлебным квасом.

— Так вот и живем, — сказал Корнил. — Попросту, по-деревенски... Теперь надо подремать.

Очень скоро дом погрузился в крепкий сон. В избе с закрытыми ставнями улеглась на полу вся семья. Я ушел в лес и, вернувшись через час, заглянул в избу. Корнил храпел, лежа на спине с запрокинутой головой. Рядом лежала на боку Серафима; в грудь ее уткнулся спящий Федор. Девочки раскидались на тюфяке из мешковины. Спали под навесом свиньи, спала лошадь, спала под телегой собака. Изнывая от жары, неподвижны, как в сне, были деревья и кусты.

Обычно я оставлял на кордоне вещи и один отправлялся охотиться налегке. На этот раз Корнил сказал, что поедет на озеро Калач и возьмет меня с собой.

Положили на телегу дощатый челн, Корнил покидал в него сети, запряг лошадь, и мы тронулись.

Солнце уже скатывалось на запад, и лучи его не жгли, а приятно ласкали, от озер и лугов потягивало прохладой, острее и тоньше ощущался запах трав.

Возле одного из озер мы остановились, спустили на воду челн. Корнил начал ставить сети, я пошел берегом.

Держа ружье наготове, я шел охваченный охотничьей страстью, не думая ни о чем, кроме дичи. Ноги проваливались в лужи, спотыкались и цеплялись о валежник, но мне было не до удобств, я не сводил глаз с осоки и чакана, густо росших по окрайку озера. Пара кряковых вылетела далеко, не в меру выстрела, и взмыла над лесом. Потом поднялась стайка чирков. «Дичь есть», — решил я и стал искать место для сидки, чтобы поохотиться на вечернем перелете.

Наступил вечер. Солнце скрылось за лесом, но озеро светилось от неба и казалось прозрачным, с белыми облаками на недоступно глубоком дне.

Вот вдалеке прокатился выстрел, за ним другой. Это стреляли на Березниковском острове, на Волге, в охотничьем угодье «Динамо». Вскоре над моей головой послышался свистящий шелест, и вслед за ним на озеро опустилась стая чирков. Некоторое время птицы сидели притаившись, настороженно поводя головками. Понемногу начинали плавать, отряхиваться, нырять...

Я так залюбовался чирками, что забыл про ружье. Мне нравилась тишина, вечерние приглушенные краски, мерцанье первой звезды на темнеющем небе. В сердце оживало что-то такое, чего нельзя сказать словами; это чувство было полно невысказанной радости, грусти и боли; перед ним отступали, уходили и забывались все печали и невзгоды, не дававшие покоя еще совсем недавно в повседневной, привычной жизни...

Я вернулся на стан уже в темноте. Корнил полулежал у костра в позе, выражавшей гордую независимость. На меня он только повел глазами и не сделал больше ни единого движения. Ноги его с толстыми икрами, обтянутые кирзовыми голенищами, были небрежно раскинуты, одна рука подпирала голову, другая лежала полусогнутая вдоль бедра, держа обуглившийся прут, которым он, должно быть, поправлял костер. Форменный картуз со значком был сдвинут на затылок, отчего лицо казалось длиннее, чем обычно.

— С полем? — спросил Корнил, когда я повесил ружье на сук вяза и сел к костру.

— Даже ни разу не выстрелил.

— Что ж, неудачно место выбрали? Утки далеко летели? — Корнил помолчал, подумал, потом рассмеялся: — Чудные вы, городские охотники... Ехать за пятьдесят километров, тратиться на дорогу, бить обувку... Да дешевле дичь на базаре купить.

— Верно, дешевле. Охота — это ведь отдых, для души.

— Не все так думают... Прошлым летом приезжал ко мне один пенсионер — вот это охотник! На осеннем перелете две недели охотился. Потрошил дичь, подсаливал и на костре коптил. Потом в бочки укладывал. Сотни три уток увез; я ему на лошади до Волги отправил, а там он на лодке.

— Это же не охота, а промысел, — сказал я.

— А чем плохо? Ведь каждый выстрел денег стоит. Надо оправдать все расходы и прибыток получить. А то ради чего?.. Вон, видали, — показал он на дерево, — шкурки водяных крыс. Пока вы охотились, я не сидел без дела, восемь крыс поймал и ободрал.

Я увидел на ветке крысиные шкурки, натянутые на рогульки.

— Сами обрабатываете?

— Зачем! — Корнил поморщился. — На обработку мехов надо брать патент, налог платить, а ловить можно безо всякого... Сдаю в «Заготпушнину».

— Да, у вас тут рубли прямо под ногами валяются.

— Только не всякому даются, — самодовольно ответил Корнил.

Спать улеглись на сене, под марлевым пологом. Кругом тонко пищали комары, стонали лягушки, несколько раз где-то прокричала выпь. Изредка издалека доносились звуки выстрелов.

Я уже начал было засыпать, когда меня потревожил лесник.

— Вы со строителями не связаны? — спросил он.

— С какими строителями?

— Ну, с прорабами, десятниками там, с шоферами.

— Материал нужен?

— Угадали. Федор у меня растет, сын. Ну, девки вырастут, замуж выскочат. А с Федором мне век свой доживать; получил я участок земли в городе, строю дом. Сруб на плотах по дешёвке достал. Ну, там кирпичом на фундамент разжился, тем, сем. Дом под крышу выведен, а крытва нет, шиферу бы раздобыть.

Он рассказал о том, какой большой спрос на строительные материалы, как трудно их доставать. Слово «покупать» он не употребил ни разу.

— Конечно, в Саратове либо в Балакове можно достать. Там большие стройки, а около них разжиться можно. Достают же люди... Чем я хуже их?

— Зачем вам свой дом? Живете в казенном...

— Чудной вы! А вдруг турнут меня со службы-то. А потом у меня Федор растет... Вон кум дом отгрохал, каменный, оцинкованным железом покрыл. Да неужто я хуже его!

Корнил начал пространно рассуждать о том, что человек спокойно себя чувствует только тогда, когда у него есть собственное гнездо, запас одежды, обуви, ценных вещей.

— Птица и та в свое гнездо прилетает. Если занято, дерется за свое, выгоняет. А человек тем более, он разумом наделен. А потом же, если у человека деньги есть, их надо куда-то вложить. Лучше всего вложить в дом: надежнее. Построил, скажем, дом за шесть тысяч, а продал за десять... Вот люди и строят. Квартиры государственные имеют, а дома и дачи строят. Конечно, кто с умом...

Утром мы поднялись чуть свет. Пока я сидел на перелете, взошло солнце. Прибрежная осока и кусты заискрились каплями росы. От воды поднимался пар. Кричали удоды, перелетая с дерева на дерево.

На стану стояла запряженная лошадь. Корнил поджидал меня.

— Ну-ка, помоги, — попросил он по-приятельски, запросто.

Мы выволокли из воды челн, положили на телегу, собрали наброшенные на кусты и успевшие обветреть сети и принялись за мешок, набитый отборными карасями.

— Кило семьдесят будет, — восхищался Корнил, раскрывая зев мешка и трогая зеленовато-золотистых, красноглазых, еще дышащих рыб.

Мы положили мешок на телегу и закидали мокрой осокой. Еще накануне, когда мы таскали из стога сено на подстилку, я спросил лесника:

— Чье сено?

— Мое, — ответил он.

Теперь, идя за телегой, я видел то тут, то там стога.

— И это сено ваше? — опять поинтересовался я.

— Мое.

— Сколько же у вас скота?

— Корова да лошадь казенная.

— Этого сена десяток лошадей и коров не съедят за год.

— Не пропадет, не протухнет. На излишки покупатели всегда найдутся.

— Сколько вы платите лесничеству за право покоса?

— Государство поручило мне стеречь лес. Государство интересуется лесом. А все остальное — трава, грибы, ягоды — это мое, потому как я лесник, хозяин леса. Это же понимать надо. — В словах его чувствовалось и искреннее удивление моей наивной житейской неопытностью и, как следствие этого, презрение ко мне.

— А утки дикие, например, тоже ваши? — спросил я.

— Птица сегодня на моем участке, а завтра улетела. А трава... она, брат, в землю вросла, она здешняя.

Я не задавал больше вопросов, а Корнил сам не заговаривал, и остаток пути мы прошли молча.

Часа два спустя мы сидели на кордоне за столом вокруг котла с ухой. На листе фанеры лежали вареные караси. Не успели хлебнуть по ложке ухи, как услышали шум подъезжавшего грузовика, вскоре выкатилась из-за деревьев и сама машина.

— О! — вскричал лесник и вышел из-за стола навстречу толстому белобрысому человеку, вылезшему из кабинки. — Кум! Кум! — радостно говорил он на ходу.

— Что это у вас все кумовья? — удивился я.

— Трое детей — три кума, три кумы, — ответила Серафима. — Как же!

Кум оказался малоразговорчивым. Молча вынул из портфеля две поллитровки, поставил перед Корнилом, сказал глухо, не раскрывая бескровных губ:

— Командуй!

Корнил кивнул в сторону грузовика.

— Может, Васю позвать?

Кум подумал, повертел головой, поднял руку.

— Вася! Давай сюда!

Водителя приткнули к углу стола.

За едой почти не разговаривали, а потом Корнил долго шептался о чем-то с кумом у грузовика, после чего они положили в кузов мешок с карасями.

Взяв еды на несколько дней, я ушел в займище. Бродил в лесу, купался в озерах, удил рыбу, иногда сбивал утку на обед. Дни стояли сухие, солнечные. Было по-летнему жарко, но на листьях осокорей уже появился коричневый накрап, признак предосеннего увядания. От вянущей нескошенной травы на гривах, от сена в лугах, от ошкуренных осокоревых бревен на вырубках тянуло остро пряным, сладковатым запахом. Небо становилось все более блеклым, словно вылиняло за лето от солнца, а облака плыли по небу не белые, не пушистые, а серые, плотные.

Находившись до усталости, я засветло устраивался на ночлег где-нибудь на берегу озера, варил уху, потом пил чай, в который добавлял ягоды шиповника и ежевики. Долго сидел, наслаждаясь покоем и картинами вечера, долго, по-детски крепко спал на хрустящем сене...

Отпуск мой подходил к концу, и я вернулся на кордон лесника. Едва ступил в избу, как почувствовал, что в доме случилось что-то тяжелое, нарушившее благополучное течение жизни. Девочки бесшумно играли на веранде в куклы, ставни на окнах были закрыты, и в избе стояла напряженная тишина. Серафима держала на коленях сына и на мое приветствие не ответила. Мальчик метался, сипло и часто дышал раскрытым ртом, скреб ручонкой грудь и горло.

— Заболел? — спросил я, хотя и так было ясно, что ребенка душит какая-то болезнь.

— Другой день мается, — ответила Серафима.

— Врача срочно надо.

— Вчера некогда было; Корнил арбузы снимал.

Меня поразило спокойствие Серафимы.

— Может, воспаление легких, тяжелая ангина.

— Кто знает. Грудь не берет, кашу не ест...

— Вынесите на чистый воздух, — сердито сказал я. — В избе душно... Где Корнил?

Выяснилось, что Корнил утром повез арбузы на базар и привезет врача.

— Ближе нет врача? Я сходил бы.

— Нет.

— До города двенадцать километров, Корнилу пора бы уж вернуться.

— Да ведь арбузы сперва продать надо.

— На черта вам этот базар! Ребенок в опасности.

— Ну как же! — с прежним спокойствием возразила Серафима. — Арбузы переспевают, пропадут...

Я выскочил из избы и начал ходить по двору.

Прошло два часа, три... Несколько раз я наведывался в избу. Мальчику становилось все хуже. Я распахнул ставни, открыл окошко. Серафима не противилась. В ней уже не было прежнего спокойствия, вся она как-то сникла, глаза выражали подавленность всех чувств, кроме материнского внезапного горя.

С наступлением сумерек мальчик скончался. Серафима не понимала этого или ум ее помутился.

— Уснул, — говорила она мне. — Потянулся весь до последней жилочки и уснул.

Положив его поперек кровати, она на цыпочках ходила по избе и что-то шептала.

...Корнил привез врача ночью.

— Что так поздно? — накинулся я на него.

Он оторопело посмотрел на меня, ответил, дыша водочным перегаром:

— Базар задержал. Потом с плотниками провозился, подрядил полы в доме настилать...

Сказать ему о смерти сына у меня не хватило силы. Пока Корнил выпрягал лошадь, врач, молодая женщина, побывала в избе.

— Часов пять-шесть назад можно было спасти... — сказала она, устало садясь на ступеньки крыльца. — Сыворотку надо было... Круп... типичный круп.

Корнил сначала не поверил в смерть сына. Сняв картуз, он тихо прошел в избу, посмотрел на детский трупик, потрогал руку и прошептал, бледнея:

— Как же так? А?.. Доктор?..

Он смотрел на врача страшными от горя глазами.

Врач присела к столу писать заключение о смерти. Я взял рюкзак и ружье, собираясь уходить.

Корнил вдруг упал на колени, уткнулся головой в кровать и заревел навзрыд, по-бабьи.