Жизнь — это труд Встречи с И. А. Арамилевым | Печать |

Уваров В. С.



Бывает, встречаешься с человеком, говоришь с ним подолгу и много, а пройдет год-другой, и уже не помнишь его: в памяти стерлись и облик, и все, что от него услышал. Такой человек, словно тусклая книга — прочитал и забыл. А бывают люди, которых никогда не забудешь; встречи с ними, как вехи на пройденном пути. Вот таким остался для меня Иван Андреевич Арамилев.

Было мне что-то лет девятнадцать, когда я, молодой ткач, околдованный книгами, ночами зачитывался прозой Гейне, стихами Блока или с жадностью набрасывался на сочинения Алексея Толстого, ходил изумленный от рассказов Всеволода Иванова, Бориса Пильняка и с упоением повторял милые сердцу стихи Сергея Есенина...

От всего, что тогда как-то разом нахлынуло на меня, от вопросов, «как жить» и «в чем смысл жизни», я был растерян и взбудоражен. Я искал в литературе ответов на эти и другие вопросы, а она не столько разъясняла мне, сколько задавала еще новые и новые загадки.

Вот в эти-то полные для меня смятения дни я увидел в одной из библиотек объявление про очередное собрание районного литературного кружка «Вагранка» и пошел туда. Кружок собирался в здании бывшего Рогожско-Симоновского райкома партии, на Большой Коммунистической...

Помню гипсовый бюст Карла Маркса в углу просторной комнаты, разросшиеся фикусы в зеленых кадках, а за небольшим столом, перед стульями, где сидели «вагранщики», — маленького, с пуговкой-носом, человека. У него было чисто выбритое лицо, а желто-серые волосы — почти такой же копной, как у гипсового Карла Маркса. Он поглядывал поверх очков на «вагранщиков» и все хмурился, оглаживая двумя пальцами уголки голубых поджатых губ.

— Кто это? — поинтересовался я у сидевшего рядом рослого человека.

Тот довольно высоким, но как бы слегка приглушенным голосом негромко ответил:

— Федор Васильевич. Гладков... Слыхал?..

Ну кто же из читателей конца двадцатых годов не знал романа «Цемент» и его автора! И я смотрел на писателя с тем чувством, какое бывает у первоклассника перед строгим сердитым учителем.

— Ох, и придирчив, должно быть? Сердитый...

Сосед усмехнулся:

— Ошибаешься, друг, — дотронувшись до моего колена, попросил: — Подожди. Давай послушаем...

И действительно, как же я тогда ошибся в своем предположении! Уже позднее раскрылась передо мной щедрость души Гладкова, великая любовь этого писателя-коммуниста к человеку...

В тот вечер литкружковцы читали стихи. Молодой коренастый поэт шумно и глубоко вдыхал воздух, шея его надувалась, и он, то закидывая голову, то склоняя ее, самозабвенно, чуть приседая и расхаживая перед Гладковым и литкружковцами, распевал: «Тальяночка, тальяночка...»

— Прямо, как на току... тетерев. Молодец! — сказал сосед и усмехнулся. — Похож?

Я кивнул, хотя к тому времени еще ни разу не видел токующего черныша.

Позднее я узнал, что моим соседом был охотник и писатель Иван Андреевич Арамилев...

В середине и в конце двадцатых годов «Вагранка» была как бы одним из резервуаров новых творческих сил для еще молодой советской литературы; эти силы искали среди нас и писатели, входившие в литературное объединение «Кузница». И, надо сказать, наиболее настойчиво и заинтересованно помогали молодым рабочим Москвы, стремившимся приобщиться к литературе, как раз представители «Кузницы» — Ф. В. Гладков, Н. Н. Ляшко, А. С. Новиков-Прибой, И. А. Арамилев, В. В. Казин.

Федор Васильевич несколько лет не только руководил литературным кружком, но и опекал «вагранщиков»; многие запросто бывали у него, шли к нему с самыми различными житейскими нуждами.

К «вагранщикам» чаще всего вместе с Гладковым приходили Иван Андреевич Арамилев и Николай Николаевич Ляшко. Однако если Ляшко посещал нас как автор, которому хотелось послушать, что мы скажем о его «Сладкой каторге» или о новом рассказе, и только иногда высказывал свои суждения о прочитанном нами, то Арамилев — этот крепкий, высокий человек с волнистой светло-каштановой шевелюрой, чем-то похожий на рабочего-механика, — старался затеряться среди «вагранщиков». Он всегда садился между нами и, слегка улыбаясь, только слушал и наблюдал. Иван Андреевич вообще предпочитал поменьше говорить сам — любил слушать собеседников, а когда говорил, глаза его, серые, внимательные и пытливые, становились лукавыми, они тоже как бы улыбались.

На наших собраниях случались довольно решительные и даже беспощадные «поединки». Мы, авторы первых рассказов и первых стихотворений, спорили убежденно, зло, и не столько о мастерстве, сколько о праве своего мнения о жизни, о праве на свой суд над нею, о наиболее полном и верном ее отображении. И иногда кое-кому из нас крепко доставалось, и вот тогда-то незаметно к «раскритикованному» подсаживался Иван Андреевич. Улыбаясь, он клал тяжелую свою руку на плечо «обиженного» и начинал задушевную беседу.

Однажды и мне он помог «пережить» горечь обид.

— Ты не согласен с тем, что говорили? — спросил он меня, заглядывая в глаза.

И когда, отвечая ему, я «распетушился», он одобрительно усмехнулся.

— Это правильно, — сказал он, — сразу не уступай. Сперва все взвесь. Но прислушивайся и... думай. — Помолчав, он добавил: — А это хорошо, что ты несговорчивый! Значит, у тебя это серьезное, свое. Может, и не все удачно, но свое...

Не знаю, чем объяснить, одинаковостью ли взглядов и биографий, частым ли общением друг с другом, но у писателей «Кузницы» было много схожего и в манере держаться, разговаривать, да и во всем облике. Ну что, казалось бы на первый взгляд, общего между Гладковым, Ляшко и Арамилевым? Седой и не высокий Федор Васильевич был внешне хмуроватый, сосредоточенный, в движениях несколько торопливый, а Николай Николаевич — с добрыми карими глазами, с черной бородкой, говорил всегда вкрадчиво, ласково... Арамилев же — рослый, совсем молодой и, казалось, очень сильный: дай подкову — шутя разогнет; на лице у него — следы оспы, как вмятины от дробинок на картонном пыже... А ведь вот же и в них было много как бы родственного: и изумительная тактичность в обращении с людьми, и рабочая интеллигентность в одежде, и манера делать все нешумно — ходить, разговаривать, словно они в свое время были учителями и профессия эта наложила на них единый неизгладимый отпечаток. (Арамилев действительно ряд лет учительствовал.)

Помню, в начале тридцатых годов я принес в редакцию журнала «Пролетарский авангард» один из своих рассказов — «Брак». Находилась тогда редакция в одном из мрачноватых торговых помещений первого этажа бывшего Лубянского пассажа, как раз на том месте, где сейчас возвышается магазин «Детский мир». Застал я в редакции Н. Н. Ляшко, И. А. Арамилева и Б. А. Вадецкого. Они усадили меня, стали расспрашивать о моей студенческой жизни, пообещали быстро прочитать рукопись. А позднее, когда рассказ был прочитан и уже принят к печати, каждый из них счел своим долгом побеседовать со мной о рукописи, и не только о ней. В частности, именно тогда, и едва ли не от Арамилева, я услышал: «Жизнь человека — труд, и стать мастером своего дела — самое великое для человека счастье и его призвание...»

Шли годы, и случилось так, что я не видел дорогих мне людей очень долго, но не забыл их, как и они не забыли меня. Когда после войны я вернулся в Москву и написал повесть «Внимание, говорит город», меня вызвал к телефону Иван Андреевич.

— Уваров? Говорит Арамилев. Ты меня помнишь? Ну, так вот, я это!.. Прочитал твою повесть. Когда выйдет книга, — пришли.

Нужно ли говорить, с какой радостью я слушал тогда Ивана Андреевича, как ликовал, что он вспомнил меня — этот обаятельнейший человек, страстный природолюб и отличный русский писатель, влюбленный в свою Родину, ее просторы и в наших людей!..

Многие из нас не прочь иметь книгу с дарственной надписью автора, но редко кто активно интересуется ее судьбой. Как правило, прочитают (еще хорошо, если прочитают), поставят на полку, и она вместе с другими своими собратьями скромно стоит там, понемногу покрываясь пылью забвения... Но не так относился к подаренным книгам Иван Андреевич. Он всегда интересовался, кто и как встретил книгу, что говорят, и если она нравилась ему, — писал об этом. О повести «Внимание, говорит город» он выступил в журнале «Октябрь» с добрым словом взыскательного товарища.

Позднее я узнал, что Иван Андреевич тяжело, очень тяжело болен. Но и будучи тяжело больным, он не ограничивал круга своих интересов — работал, помогал молодым литераторам. В творческой биографии многих, ныне уже широко заявивших о себе, писателей роль Арамилева была немаловажной. Среди этих писателей прежде всего следует назвать Евгению Леваковскую, Вадима Очеретина...

Последний раз я встретил Арамилева в одном из издательств. Ко мне подошел, опираясь на палку, очень худой и высокий человек, внимательно на меня взглянул, и тут по улыбающимся глазам я узнал: Иван Андреевич! Сколько мы говорили тогда у краешка чужого редакторского стола, я не помню, да и не важно это. Важно другое: и в ту последнюю встречу он говорил, как много значит достичь высокого мастерства, что вот он все еще не сумел, не добился этого и что в вечном ненасытном стремлении совершенствования, очевидно, тоже смысл жизни.

А недавно я был в комнате, где последние дни своей жизни провел писатель, рассматривал его фотографии, портрет, разглядывал его ружье, испытавшее множество походов. Я даже попробовал ружье навскидку — оно было прикладистым, ладным, «Сименс» двенадцатого калибра. Потом мне показали фотографии любимых собак писателя — с черным очком лаверака Джима и шоколадного курцхаара Октава; рассказывали о Завидовском районе Калининской области и о тамошней деревне Елдино, куда чуть ли не в течение тридцати лет каждое лето ездил Иван Андреевич; о его дружбе с местными жителями, помощи колхозу и о выращенном его руками цветущем саде...

Слушая этот рассказ, я рассматривал книги писателя; они шествуют чуть ли не по всему свету. Вот чудесное издание «Рассказов охотника», выпущенное в Праге, вот другая книга, изданная в Гане... Я перелистывал книги Арамилева и мысленно разговаривал с ним. Я говорил ему, что он, конечно же, верно подметил: не умирает только мастерство человека, его славный труд, и тому доказательство — содеянное самим Иваном Андреевичем...

Да и как же он был прав!