Пришвинская тропа | Печать |

Третьяков Н. Н.

 

Глухариный домик

Город задерживал нас красными глазами светофоров, потоками легковых и грузовых автомобилей. Автобус «Москва—Ярославль» с ревом брал скорость и тут же выдыхался, останавливаясь, точно судно перед закрытым шлюзом. Миновав Загорск, он вырвался на свободу и помчался по лесным увалам древней переславской дороги.

Смеркается в эту пору рано, и мы прибываем на место в полной темноте. Первый снег здесь уже выпадал, но стаял, и земля зачернелась. До лесной сторожки Яслево, куда мы направляемся, не более двух часов хорошего хода, но торопиться не хочется. Чтобы погрузиться в лесную тишину, нужно хотя бы немного опомниться, прийти в себя; даже в самых привычных местах в осенней тьме все кажется незнакомым. Каждый звук выступает теперь обособленно, всецело завладевая вниманием.

Вот за поднимающимся к горизонту потемневшим березняком пропыхтел паровичок узкоколейки — очевидно, прошел состав с торфом и веселыми, подвыпившими пассажирами. Резкий паровозный свисток будит тишину вечера, а с ней и наши воспоминания. Когда-то и мы ездили на этих маленьких игрушечных платформах, прямо с хода спрыгивали в мягкий придорожный песок и шли к шалашам, чтобы встретить тетеревиную зорю. Теперь разворошили переславскую «кладовую солнца», и тока отходят все дальше и дальше.

Чем глубже лес, тем больше знакомых примет. Здесь частенько бывал М. М. Пришвин. Он любил широкие приозерные болота, подолгу гостил в лесных сторожках. Ему здесь нравилось все: и люди, и их ярославский выговор, и древние сосны, и даже названия — Заладьево-на-Ладе, Студенец-на-Нерли, Лыченцы, Скоморохово, Половецкое!

Глухая поздняя осень — пора воспоминаний! И мы отдаемся им, медленно приближаясь к сторожке. Там в эту ночь долго горит лампа над шумящим самоваром...

Утром при первом блеклом осеннем свете выходим в лес с горячим, исхудавшим до ребер и нескладным костромичом Налетом. По словам хозяина, он должен гонять все, что попадется. Что поделаешь — не всякий лесник становится хорошим охотником, а наш знакомый был молод и «смотрел в город».

Налет мгновенно исчезает, а мы долго кружим по протаявшим и словно потеплевшим тропам.

И весь день неумолчно звучит лесная капель.

В старых мшистых ельниках держится туман — там и земля и деревья становятся синими, звуки тонут. Мы останавливаемся и на всякий случай маним рябчиков. Где-то в гуще ветвей слышится нежный, мелодичный писк, но перелета нет: птицы сидят крепко, затаиваются.

Закуриваем, поджидая неутомимого гончака. Потом выходим к берегу Лады. Когда все вокруг дремлет, ее звонкое журчанье заполняет узкую лесную долину, поднимается по витым стеблям сухого осеннего хмеля, откликается на пустых просеках...

Под вечер, когда в прозрачной мгле выступили и забелели березники, раздался давно ожидаемый гон. Здоровенный, уже хорошо отлежавшийся беляк выкатил на просторную делянку, быстро выправился и пошел краем бора. Так бывает — целый день ходишь, и все пусто, а потом, уже совсем почти в сумерках, после первого удачного выстрела лес как бы расколдовывается.

Обратным путем тропа повела нас ельником. Внезапно снизу поднялся старый глухарь. Распутывая резко впечатанные в мох наброды, мы оказались около старой разлапистой ели. Ее корни были скрыты под плотной, спускавшейся до земли хвойной одеждой, но со стороны круглой лесной полянки кто-то разрядил несколько нижних сучьев — так получилась открытая дверь. Наброды шли от одинокой сосны прямо под ель. Здесь глухарь разрыл себе ямку и отсиживался в тепле и покое.

И мы тоже посидели под живой зеленой крышей этого глухариного домика.

 

Березовый листик

Зима была студеной — мелкие ручьи перемерзли, а солнце временами становилось багряным, как древний русский щит.

После старого Нового года морозы отпустили, и над шапками одиноких борин звонко засияла лазурь. Зимняя охота завершилась, до весенней оставалось еще много дней томительного ожидания.

Теперь можно отдаться лыжным прогулкам, смотреть, слушать, мечтать.

Я вырвался из Москвы и тотчас окунулся в снеговое молчание. За грядой москворецких лесов скрывался древний русский городок, над ним стоял храм. Старые люди его величали: «Успения-на-городке» — высоко поставлен храм.

Он мне запомнился с детства — белый на белом, белее снежного покрова.

Храм царил над взгорьями, еловыми логами, редкими сосняками и заиндевелыми березняками, и был он белым, белее снега, с серебряной главой над округлыми плечами Византийских закомар.

На взгорьях хрустит наст, а по низинам снег стелется пухом. Лыжи мчатся. Вот возникает остров уцелевшего бора. После снежного сияния там немного сумрачно; красные стволы сосен выступают словно канделябры с наплывами воска. Бор дремлет.

Вдруг раздается тяжелое хлопанье крыльев — снимается глухарь. «Из последних», — подумалось невольно. Как славно, что он явился в такой сияющий день. Его древние прародители, сидя на сосновых вершинах, смотрели на этот же белый собор и, так же отрясая снеговую пыль, слетали вниз.

Я провожаю древнюю птицу долгим взглядом и отправляюсь дальше, разыскивать уютное место для привала.

Набрасываю узловатые, смолянистые сучья — и костер готов. Он загорается низким желтым пламенем, распространяя благодатный мягкий жар. Затем иду колоть лед, он даст вкусную воду.

Ручей замело. Только под кряжистой старой елью, словно под полевым амбаром, — узкий бесснежный клин. Верхний лед приходится отбрасывать, зато глубже открывается кристальная залежь. Лед бьется большими сверкающими глыбами. Одна из них хранит под прозрачной голубой гранью осенний березовый листик. Я его оттаиваю в походном котелке и замечаю, что когда-то живая зеленая плоть истлела. Среди ажурных прожилок остался единственный, словно «воздухом писаный», золотой уголок. Совсем особенного тона, равного нежному сиянию рублевских фресок в белой церкви Успения-на-городке.

 

На самой высокой борине

По вечерам зажигаем костер. Здесь, на Севере, у костра не только обогреваются, но и спасаются от назойливого комарья. У костра каждый может заняться своим делом — варить уху, лепить новые узоры из заплат на сапогах, чистить ружье.

Внизу, под песчаным кряжем, чернеет зачаленный карбасок. Озерная волна едва шевелится, словно засыпает...

Когда же тлеющие на земле угли превращаются в легкие летучие искры, перебираемся в палатку, зажигаем свечу. При ее свете палатка становится похожей на огромный фонарь. А издали представляется: висит этот фонарь между водой и небом; земли нет, она исчезает, уходит в небытие ночи.

Зато с рассветом все вокруг обозначается с новой, свежей силой. В тайге важно сохранить молчание — тогда раскроется самое потаенное.

Мы замечаем, как под горой появляется характерный силуэт матери-лосихи. Она ведет телят самым краем берега, так что следы их тут же замываются водой. С вершины соснового кряжа можно различить, как тщательно она выбирает направление, ловко ступая между скользких донных камней. Лосята, как ребятишки, стараются не сбиться, с усердием повторяют движения своей величавой вожатой.

Некоторое время спустя на тот же болотистый берег, заставленный низкорослыми березками, вдруг выкатил сам лесной хозяин. Он быстро принюхался к свежему входному следу и тоже направился вдоль озера. Уж не за лосями ли?

Озерный ветерок разносит остатки тумана, и нам многое видно с высокой борины...

 

Свет из тьмы

Поморы никогда не суетятся, редко спешат, не любят торопливых. Они живут не по календарю, а по знакам своей суровой природы.

Под вечер наши попутчики выбрались из дымной покосной избушки и, обратившись в сторону шумевшего под кряжем моря, глубокомысленно гадали: стихнет ли погода. Потом неторопливо брели обратно и рассаживались на бревенчатых нарах под заунывное пиликанье гармошки. И так несколько раз подряд — сначала к морю, потом на нары.

Наконец стало смеркаться и заморосило. На земле дождь — в море непогода — гласит поморская поговорка. (Непогода здесь употребляется в смысле отрицания: погодой называют в здешних местах шторм и ненастье.) Но поморы, казалось, вовсе не собирались трогаться. И почему все вдруг двинулись, мы так и не разгадали: то ли еще знак какой заприметили, а может быть, надоело валяться на жестких нарах. Выступили дружно, как по команде: впереди — моторист со своим неизменным чемоданчиком и чайником пресной воды, за ним — рулевой и молодой парень — новый председатель колхоза. Запасы спиртного были исчерпаны, поэтому тотчас воцарилось деловое молчание, прерываемое краткими напутственными советами оставшихся на острове. Замыкала шествие большая белая кобыла, впряженная в телегу со всякой лесной снедью. Косцы везли домой пудовые корзины черники, грибы, связки душистых березовых веников, мешки с колючей сушеной рыбой. Вся поклажа под неторопливую и продуманную ругань моториста грузилась в карбас, а потом — в большую колхозную дору (большая морская лодка — карбас, — оснащенная мощным мотором), стоявшую в отдалении, на рейде. Своей осанкой она совсем как лодья древних новгородцев: нос круто поднят, руль выточен из кряжистого березового комля, а борта обшиты сосновыми досками. Дора несла с собой частицу леса с его предосенними запахами; на палубе хрустели листья, из корзин сыпались ягоды.

Как только вышли в море, я перебрался на корму, там за дощатой стеной каюты было затишье, хотя волны подкатывали порой под самый локоть. Спать здесь нельзя — одно неверное движение, и можно остаться в море...

Усаживаюсь на сухих канатах и слежу за убегающей пенной дорожкой. Белые кружевные узоры несутся настолько стремительно, что временами кажется, что и сам ты летишь вместе с ними. Но стоит только на миг оторваться от вида быстро бегущих струй, как тотчас осознаешь необъятность моря. И тогда берег кажется недосягаемым, и ты уже не летишь, а едва двигаешься вместе с маленьким неповоротливым суденышком.

Наступает полночь. Прямо над головой, в облаках, открываются зияющие звездные окна. Дору забивает взводнем, расходившимся по всей ширине сулоя (открытая часть моря с сильным течением). Пелена леденящих брызг ложится на лица, резкие складки брезента и дощатый настил палубы. Повсюду, почти до самого горизонта, разливается тьма. Она охватывает огромное пространство моря. И только вдали, там, где солнце сводит зори, остается единственная золотая полоска. Оттуда, издали, идет по морю свет самосиянный. Свет из тьмы!

Немеркнущий свет опускается на тугие беломорские волны, и над ними встают червленые красные гребни. А в пенистой дорожке за кормой вспыхивают изумрудные светлячки морских звезд.

Машина на доре все стучит и стучит, свет разливается, море вздыхает...