Алексей и Павел Феврали | Печать |

Минх Н. А.



Эх, и горячо же припекает в иные ранние февральские дни студеное солнышко у нас в саратовском Заволжье! Не утерпишь, бывало, чтобы не сбросить в сани тяжелый тулуп, не распахнуть пошире жаркий полушубок да не сдвинуть подальше со лба теплую шапку!

А кругом все бело и бело. Снег жесткой пеленой покрыл землю, нестерпимо сверкает в лучах солнца и до боли режет глаза. На далеком горизонте завидишь разве пятно мышкующей лисицы, которая все время с опаской поглядывает на маячащего в степи с парой тощих борзых киргиза: у одинокого кургана, около обглоданного остова павшего еще летом верблюда, увидишь стайку волков, справляющих свою голодную свадьбу, да ворон пролетит в стороне, шумно рассекая застывший воздух ударами своих могучих крыл. И только на высокой насыпи железнодорожного полотна, обегающего Асанкудукский лиман, верстах в десяти от Белого Умёта, издалека увидишь узкую черную полоску ранней проталины. Яблоневый дичок вырос на ней от брошенного проезжим пассажиром яблока и неуклюже протянул свои корявые, колючие ветви, да низкорослый бурьян, поломанный и перепутанный ветрами и непогодами, покрыл пятнами бедную щебенчатую почву насыпи. Все пустынно. И одна лишь эта проталина, заветное местечко двух братьев-птицеловов, нарушает тоскливую картину зимней заволжской степи.

 

1

Братья Алексей и Павел, прозванные Февралями, были известные у нас в Саратове охотники, занимавшиеся ловлей и продажей певчих птиц. Особенно знамениты они были тем, что каждый год, в средине февраля, вот уже сколько лет как выносили на базар одного, а то и двух «свежих» весенних жаворонков. А началось это случайно.

Пришлось как-то Павлу съездить в Астрахань за вещичками умершей там сестры. Возвращаясь, он отстал на разъезде. Узнав, что следующий поезд будет лишь на другой день, решил идти пешком до ближайшей узловой станции и оттуда добираться до Саратова.

Была средина февраля. Денек был холодный, но ясный и безветренный. Дойдя до насыпи Асанкудукского лимана, он спугнул с проталины на южной стороне насыпи жаворонка, огласившего воздух звенящей трелью. Павел был поражен. Много лет ловил он птиц, видал всякие чудеса, но видеть жаворонка в феврале никогда не приходилось. Придя в себя, охотник разобрал обиндевевшие усы и «тиукнул» самочкой. И в ответ на призыв зазвенела торжественная песнь затрепетавшей над проталиной птички.

Павел посидел, подумал и скорым шагом направился в Умёт. «Только б не спугнул кто», — назойливо билось в голове.

С Умёта он уехал с первым отходившим поездом, к вечеру был дома, рассказал брату об увиденном, и они, наскоро собравшись, захватив сеть, свистки и клетушку, уехали в Покровск. К свету они были в Умёте, а утром добрались до лимана.

Счастье им сопутствовало. Птичка была поймана, и в воскресенье яркий большеголовый жаворонок красовался на птичьем базаре.

Разговорам и удивлению не было конца. Алексей и Павел сразу сделались героями дня. А когда в обед на базар подошли гостинодворские купцы, любители певчих птиц, и купили жаворонка за 25 целковых — братья стали совсем недосягаемыми! Весь базар столпился у птичьего ряда и только и галдел об этой купле-продаже. «Четвертной билет!.. Ведерная корова дешевле стоит! А тут птичка в кулак!.. Ах ты, трам-трам-рам!.. Вот это Павел! Уперся на четвертном, — и хоть режь!.. Откуда и взялось в ём?!» — дивился народ.

После базара, когда братья по издавна заведенному обычаю отправились с другими охотниками в «ресторацию» Канарейкина пить чай, их встретили там чуть ли не бурей рукоплесканий. Ай да молодцы! Четвертную с купцов махнули!

Охотники понимали, что достать жаворонка в феврале — дело мудреное. Хоть «катерину» давай, — а где его взять?..

Кто-то в порыве восторга назвал их Февралями, а на другой год, когда в эти же числа они опять вынесли на базар свежего жаворонка, это прозвище приросло к ним так крепко, будто они и родились с ним!

 

2

Скромные герои моего рассказа Алексей и Павел Феврали жили почти на окраине города, в маленьком домишке, ушедшем от старости в землю. Здесь они родились, выросли и успели состариться. Они были женаты на дочерях вдовы-соседки, и свадьбы свои играли в один и тот же день, в одной и той же церкви. Детей у них не было. Сестры были не сварливы и жили душа в душу. Они разделяли чувства мужей-охотников, а старшая — Фекла, жена Павла, даже сама пристрастилась к этому делу: научилась разбираться в птице и по воскресеньям, когда братья бывали на охотах, торговала на базаре.

Сестра Феклы, Анисья, жена Алексея, прожила с мужем лет двадцать и умерла в холеру. Алексей был убит смертью жены и особенно тем, что больница не выдала покойницу для захоронения. По смерти жены Алексей запил. Пил он долго и мучительно, но года через два отстал. Преследования соседних вдов не имели успеха, и Алексей остался вдовцом. Он долго и хорошо помнил свою робкую и тихую Анисью и не захотел приводить в дом другую жену.

Повседневной ловлей птиц братья занимались неподалеку от города, в Малышевской лощине, где у них, как и у других охотников, были точки. Здесь они ловили жирующую птицу. С краю лощины, в саду Талера, они ставили лесной тайничок на синиц и московок. В валовые осенние пролеты ездили за чижами под Тамбов, на Цну, а за щеглом — вверх по Волге, к Березнякам и под Воскресенское, где в горных просторах правого берега реки караулили многотысячные стаи откочевывающих на юг щеглят.

Мягкое октябрьское солнце заливало покрытые лесами возвышенности и урочища. Схваченные первыми заморозками леса тонули в золотых, пурпуровых и лиловых красках. Воздух был тих и прозрачен. На пологих склонах лощин зеленели яркие озимя и серебрилась покрытая нитями паутины черная, жирная пашня. Где-то в лесном отъеме с непередаваемой страстью и тоской стонала и плакала, преследуя красного зверя, парочка голосистых, нестомчивых гончих, и эхо их голосов то замирало, то оживало в звонких окрестных оврагах. Высоко в небе кружили отлетавшие в теплые края ястреба и коршунье, а в далекой лощине серебряной лентой блистала гладь широкой, многоводной реки.

Угадывая чутьем охотника излюбленные пути пролетной птицы, братья ставили тайник, убирая точок стеблями подсолнечника и дикой конопли. Расставив манки, они сидели в овражке, поджидая добычу. Лёт птицы начинался с восходом и продолжался до 10—11 часов дня. К этому времени птица спешила достигнуть мест дневных жировок. Так и сидели они день, два, три, а иногда и более, пропуская мелкие стайки.

И вот ожидания увенчивались успехом. Задолго до того, как можно было увидеть птиц, настороженное ухо улавливало далекий, тонкий шум. Он быстро нарастал, и вот из-за седлистой лощины показывалась широкая лента птичьей стаи. Охотники замирали, не смея дохнуть. А стая, ровно могучий поток, все шире и шире с гулом заливала долину, направляясь к месту, где установлен тайник.

И здесь надо было иметь самообладание и до тонкости знать привычки птицы и время, когда покрыть влет проходящую над толчком стаю, причем обязательно хвост — куда сбивается весь самец. Здесь надо иметь всю выдержку и дождаться этого времени, невзирая на то, что малейшее движение человека, появление на горизонте силуэта ястребишки или выстрел охотника в лесу могут испортить все дело.

Но когда ничто не мешало удаче, они крыли стаю, захватывая сетью зараз шесть, семь, а то и более сот штук певчего щегла...

А на Цне, на родниках и водотёках, надо было выискать под вековыми ольхами тонкое местечко, покрытое мелкими, торчащими из воды камешками, — излюбленные места для водопоя умной и осторожной птички — чижа. Здесь, на воде, с непередаваемым искусством братья ставили тайничок, привязывали ручную чижовку и, застывши в кустах, выжидали, когда бесчисленные стайки чижей, усыпавшие деревья, утолят свой голод. Казалось, и конца не будет их кормежке. Но вот одна птичка, за ней другая, третья камнем кидались вниз. И следом за вожаками вся стая вожжой падала с деревьев к роднику, трепеща и размещаясь на торчащих из воды ребрышках камней. Рывок бечевки, взвизг борта и кляч, и тайник падает на воду, закрывая сотню-другую дорогой добычи...

Торговля певчими птицами велась в Саратове по воскресным дням, в основном на Верхнем базаре, у церкви «Петры и Павлы», как говорили в народе. Птицеторговцы занимали своим товаром всю заднюю стену Телегинских лабазов, которую хозяин, сам охотник до певчей птицы, безвозмездно предоставил товарищам по страсти. Имел он здесь и скрытую выгоду от того, что зады лабазов не превращались в отхожее место для толпившегося на базаре люда.

На птичьи базары многие шли не только купить птицу, а часто просто повидать приятелей, поболтать и отвести душу. Ведь почти каждый охотник начинает с ловли птиц, и память о ней сохраняет до конца своих дней.

На краю базара, в начале Горной улицы, была «ресторация» Данилы Канарейкина. А совсем недавно это был всего лишь шустрый, пронырливый половой одного из береговых трактиров, острый и находчивый. Болтали, будто Данила обобрал захмелевшего по случаю удачной продажи лошадей киргиза. Он был не глуп, умел к месту ввернуть меткое словцо, мог отодрать под балалайку и гармошку «барыню» или камаринского, спеть заливистым тенорком веселую, а то и грустную песню, прошибая до слез подвыпивших гостей. Природный ум и житейская ловкость помогали ему, и дело его процветало. Живя в достатке, Данила раздобрел, раздался в ширину, отпустил усы и русую бородку, расчесывая на прямой пробор подстриженные под кружало курчавые, подмасленные волосы. Он носил мягкие козловые сапожки, добротные шаровары, поддевку и цветную вышитую рубаху. Обходительность и сладкий голос способствовали росту симпатий к нему и популярности его заведения. В совершенстве зная свое дело, он не зарывался и умно вел свой торговый корабль среди бурь и непогод коммерции.

Мальчишкой он занимался ловлей и содержанием певчих птиц и страсть эту сохранил на всю жизнь.

В «ресторации» было два зала. Нижний был предоставлен всем посетителям, а верхний — тем, кто почище, а по воскресеньям — исключительно охотникам. В этом зале окна были увешаны клетками с птицами, и Данило Василич каждое утро сам чистил их и задавал птицам корм. Здесь, среди собиравшихся любителей, он отводил свою душу, сохранившую память о былых охотничьих страстях. За спиной его, правда, порой и отпускались едкие смешки, но они относились больше к другой его слабости — свояченице Глафире Порфирьевне, молодой, красивой, рано раздобревшей женщине, сидевшей за буфетом.

В «ресторацию» Канарейкина охотники шли ровно в клуб, где за долгим чаепитием делились мыслями об охотах, птичьих пролетах, строили планы на будущее, обсуждали пение того или иного Данилиного певуна.

 

3

Поездка на Асанкудукский лиман в нынешнем году была у братьев особенно удачна: они привезли трех жаворонков. Собираясь в воскресенье на базар, предвкушали переполох, который произведут там. Сразу трех птиц они не выносили никогда.

Они видели в окно, как с двумя решетами голубей на коромысле прошел портной Иван Зотыч Козырьков, сопровождаемый ватагой ребятишек, его горячих поклонников. За Козырьковым проковылял тоже голубятник, хромой кровельщик Мадеров, упавший как-то по пьяному делу с крыши. За ним прошли еще два-три знакомых охотника. Вскоре стали собираться и Феврали.

Придя на место и поздоровавшись со знакомыми, они не торопясь принялись развешивать клетки с разными птицами.

— Певунов нет еще? — спросил торговавший рядом птичник Стрикопытов.

— Е-есть, — как бы нехотя отвечали братья.

— Тэ-экс! — с ноткой зависти бросил Стрикопытов.

Братья молча продолжали развешивать клетки. Скоро они опорожнили оба мешка, оставив на дне одного три клеточки с жаворонками. Стоявшие кругом охотники и любопытные притихли. Вот Павел вынул одну и передал ее Алексею. Тот потянулся и повесил клетушку под самой крышей.

— Тэ-экс!.. — опять протянул Стрикопытов.

Павел достал вторую.

— Два! Мать честная! — ударил себя по ляжкам Стрикопытов.

Но на этом не кончилось. Пряча в бородке хитрую улыбку, Павел достал третью, и Алексей под возгласы удивления и зависти повесил и ее. И ровно по команде, весь птичий базар — торговцы, охотники, покупающие и просто любопытствующие — толпой придвинулись к месту, где торговали Феврали, — все загалдело, зашевелилось, послышались возгласы зависти, искреннего восторга и не имеющего границ удивления.

Переполох волновал базар чуть не до часу дня, когда от поздней обедни повалил народ, а у гостиного двора, лавки которого закрывались об эту пору на обед, не показались купцы, любители птичьего пения, оповещенные, что Феврали вынесли жаворонков.

Первым поспешил Сорвин. Редкий год не покупал он у братьев февральских жаворонков.

Поздоровавшись с уважением с птицеловами, он сразу же приступил к делу.

— Сколько, Паша? — обратился он к старшему.

— Обнаковенно, Пал Палыч. Вроде такцыя.

— На кой, язёвый лоб, всех-то вынес? Сбавлять надо! Как не смекнул?

— Да чего смекать тут, Пал Палыч. Што один, што три. Если б десяток!

— Да три! Язёвый лоб! За одного ломи четвертную. А тут...

— Може и так, Пал Палыч. Только сбавлять нильзи. Рано больно, да и холода...

Сорвин начал было торговаться, но тут один из жаворонков пустил трель, к которой присоединились два другие, и ликующая песня заполнила застывшую разом площадь. Лица у всех расплылись в блаженные улыбки.

— Шерстобоков с Замотаевым идут, — раздалось в толпе, и стоявшие вокруг увидели, как, выходя из лавок и запахиваясь в широкие енотовые шубы, к базару направились гостинодворские купцы.

Сорвин понимал, что лучше иметь дело одному, чем торговаться при других, и потому, спросив братьев, «не будет ли скидочки для почину», обратился с вопросом:

— Ты, Паша, какого советуешь?

— Я б, Пал Палыч, вот этого взял, — сказал Павел, указывая на среднего. — Гляди, какая голова большущая. Што тигра! Ты как, Ликсей? — спросил он брата.

— Я б тож его взял, — отвечал тот. — По башке должон песенником быть. Завсегда примечал: как голова поболе — так к песням падок.

Сорвину и самому разбиравшемуся в птицах нравился этот большеголовый жаворонок и потому, бросив:

— Давай его! — он слазил в карман, вытащил бумажник и достал «николая».

Павел взял деньги, передал их брату, завернул клеточку в газету и, сделав дырки «для воздуху», отдал купцу.

— Будете благодарны, Пал Палыч. Хорошая птица.

Подошли купцы.

— Купил уж? — с ноткой досады обратились они к Сорвину.

— Взял для почину, — отвечал тот, стараясь поскорее уйти.

Покупка двух других птиц долго не завершалась. Купцы ходили все вокруг да около. Воспользовавшись, что основной соперник отвернулся, Замотаев спросил шепотком, не будет ли скидки, указал на давно приглянувшегося жаворонка, торопливо достал деньги и сунул их Павлу.

— И ты взял? — порывисто обернулся к нему Шерстобоков.

— Купил, — виновато отвечал тот.

— Чего ж не подождал? Вместе бы.

— Чего ждать-то? Скоро лавки открывать, а ты разговорился. Тебе можно, у тебя приказчики, — отвечал Замотаев и, взяв клеточку, направился с базара.

Шерстобоков остался один.

— Ну давай и мне, — сказал он. — Самый плохонький остался. Он и подешевше будет.

— Никак нет, Захар Василич, — отвечал Павел. — Цана одна.

— Давай, давай! Одна! Креста на тебе нет.

— Никак не можем, Захар Василич. Потому, сами знаете, — перьвые.

— Перьвые, да не перьвый, — как бы передразнил Шерстобоков. — Давай клетку, — доставал он деньги.

Павел то ли растерялся, то ли смутился перед богатым купцом, только он кивнул брату, и Алексей, сняв клетку, подал ее купцу. Тот молча взял клетку, достал бумажник и, вынув две красных, протянул их Павлу. Павел сунул было руку к деньгам, но, увидев 20, отдернул ее.

— За две красных, Захар Василич, не пойдет.

— Как это? — удивился Шерстобоков.

— Нильзи.

— Каждый год покупаю, а тут плохую птицу продает и не уступит. Иль дружбу врозь хочешь?

— Дружба, Захар Василич, дружбой, а охота я труды — трудами. Мёне четвертного нильзи.

— Бу-удет тебе, — протягивал деньги Шерстобоков, жмот и скупердяй, норовящий выжить копейку в любом деле.

— Воля ваша, Захар Василич, а уступить не можем!

— Наладил — воля ваша, да воля ваша! — кипятился купец. — Сроду не торговался, потому хорошие птицы были, а тут ты должон уступить. Больше никто не купит. Сорокин в Питер уехал, Воскобойников болеет. Морсков тоже в отъезде. Охотников боле нету. Так и будет сидеть. А тебе он на кой? Тебе деньги нужны!

— Эт точно, Захар Василич. Только дешевле четвертного отдать никак нильзи. Легше дверку открыть да выпстить.

— Будто б вы-пус-тишь? — прищурив глаза и растягивая слова, спросил Шерстобоков.

— Это в нашей воле, Захар Василич.

Кругом воцарилась тишина, и взоры всех впились в спорящих. Алексей, взявший было понюшку табаку, так и застыл со щепотью в воздухе.

— Бери. Павел, две красных! Копейки не прибавлю, — настаивал купец.

— Четвертнуя!..

— Останный раз говорю, — отдай за две красных.

— Нильзи, Захар Василич. Лутчи выпстить, — тяжело дыша, изнывая в неравной борьбе, говорил Павел.

Шерстобоков спокойно положил деньги в карман и, глядя в глаза Павлу, процедил:

— Боле двух красных не дам. А птицу сдохнешь, а не выпустишь. На другом базаре мне ее за десятку отдашь.

И что тут стряслось с Павлом, какой бес попутал его, только он дрожащими руками схватил клетушку, открыл дверку, запустил в нее руку, прежде чем кто-либо успел что-либо сказать или сделать, вытащил жаворонка и, высоко подняв руку, раскрыл ладонь. Почуяв свободу, птица порхнула в высь и, оглашая воздух радостными трелями, стала уходить в яркое, солнечное небо. Народ ахнул, да так и застыл с открытыми ртами...

Когда Павел и Алексей пришли в «ресторацию», там было уже все известно, и братьев, а особенно Павла, встретили чуть ли не как царя Давида после единоборства с Голиафом. Сам Канарейкин поспешил навстречу, и если не расцеловал, так зато обнял и прислонился грудью и животом к тщедушному Павлу. Подумать только. Бедный, лядащий человек — и устоял против толстосума! Не сдалось сердце охотника! Завтра, может, жрать будет нечего, — а на вот, открыл дверку и — лети! Ай да Павел! Вот те Февраль!

— Как это ты, Паш, толстобрюхова одолел? А? Ну молодчага! — умилялся Канарейкин. — Вот эта охотник! У того анбиция, а у тебя, брат, тож карахтер! Четвертной билет псу под хвост сунул! Лети, дескать, трем-та-ра-рам!..

Павел ухмылялся и скромно опускал голову. Ему уж давно было жаль улетевшие деньги, давно он раскаивался в своем поступке, но гонор есть гонор! Улетевшее не воротишь, а сдаваться нельзя.

— Малай! Васяня! — крикнул Данила, идя с братьями по залу и выбирая им, как наиболее почетным гостям, местечко поудобнее.

— Чево изволите, Данил Василич? — подлетел с салфеткой в руке смазливый подросток лет четырнадцати.

— Сыщи, милок, дяде Паше да дяде Ликсею столик поудобней. Да спроворь чайку. Перфильевне скажи, чтоб на заварку дала лянсину, а от меня принеси полбутылочку. Закуси чтоб дала горяченькой. Дядя Паш, знаешь, как ноня Шерстобокова выучил... — говорил он, подмигивая острому пареньку, который давно уже был в курсе всех дел.

Васяня поместил братьев у окна и скоро тащил «пару чая», чашки, блюдца, сахар, полбутылку водки и закуску, которую свояченица Канарейкина расставила на цветастом подносе.

Движимый чувствами искренней симпатии к товарищам по страсти, Канарейкин, ни мало не теряя достоинства хозяина, всячески старался выказать братьям гостеприимство и потому, усадив их за стол, сам открыл бутылку и разлил ее в стаканы. Ведь предстоял интересный рассказ, как Павел разделал Шерстобокова. Случай редкий, необычайный, и слышать его из первых рук было очень важно:

— Ну-к, Паша, с морозцу-то! Леша! Давайте! — потчевал охотников Канарейкин.

Братья подняли стаканы, взглянули на хозяина, почти в один голос ответили:

— Покорнейше благодарим, Данил Василич, ваше здоровьице! — и, запрокинув головы, щурясь, стали медленно пить. Выпив, крякнули, сплюнули и потянулись к еде.

— Ты вот горяченького, Пал Василич. Ликсей Василич, — угощал Данила, пододвигая миски с гуляшем. — Закусывайте, ребята. Закусывайте! — и, усердно потчуя братьев, Данила издалека заводил разговор о том, как удалось поймать трех жаворонков, подводя дело к покупке птицы Шерстобоковым.

Павел, выпивший с Алексеем полбутылку еще на базаре, после новой порции вина хмелел, язык начинал заплетаться, а фантазия разыгрывалась, и он с жаром вел рассказ, уснащая его подробностями, которых, пожалуй, вовсе и не было.

В зале прекратились разговоры и хождения, смолк звон чашек и посуды. Данила, охотничье сердце которого получало от рассказа истинное удовольствие, думая доставить веселые минуты и своей скучающей свояченице, велел Васяне позвать Глафиру Порфирьевну. Она скоро пришла — высокая, полная, словно налитая соками, сладкая женщина, мягкая, как перина, румяная и волоокая, с голыми по локоть руками, заманчивая и зовущая. Едва кивнув братьям-птицеловам крупной головой с уложенной вокруг нее толстой русой косой, она стала и, луща семечки, принялась слушать мало интересный для нее рассказ.

— Так и уперся, жмудия, в две красных? — подливал масла в огонь Данила.

— Как бугай!

— От сукин сын! Пятерку жалко!.. Легше удавиться!

— Корысть! — раздалось с соседнего стола.

— Как, дурак, не поймет, ведь перьвый жаворонок! Через три недели они по трешнице будут. Эт ни антиресно! А тут февралёвый! Да поет!

— Заливается!

— От сволачь какая! Тут не знай сколько с охотничьего сердцу выкинешь!

— То-очно. А он пять целковых выжимает... Его пымать. Данил Василич, сами знаете, чево стоит! Мороз. Ветер. Обувка-одёвка плохая.

— Ыих и молодчин ты, Паш! — хлопнул от восторга себя по ляжкам Данила.

— Да-а, — протянул кто-то из соседей.

И Павел, увлекаясь сам и подхлестываемый репликами со стороны, распалялся все более и более. И в его рассказе об этой купле-продаже Шерстобоков выглядел уже совсем дураком, в то время как сам он был невиданным героем. И кто знает, до чего бы договорился он под воздействием винных паров и сочувствий окружающих охотников, только когда дошел до места, как в пылу спора открыл дверку и выпустил птицу, Глафира, спокойно стоявшая рядом и с некоторой долей презрения глядевшая на разыгравшуюся сцену, вдруг перестала грызть семечки и, шагнув к Павлу, громко спросила:

— И выпстил?

— Выпстил! — гордясь содеянным, отвечал Павел.

— От двадцати рублеп отказался?

— Отказался!

— Дур-рак! — отрезала Глафира. — Старый только, а то б спустить порты да отвозить вожжами... Глядишь, поумнел бы! А то как есть дурак! Тьфу! — плюнула она в сторону охотников и, отвернувшись, играя полным телом и пышными плечами, медленно пошла прочь.

 

4

Год этот был какой-то скорый и незаметный. Не успели братья съездить около Покрова за щеглятами, как на носу оказалась Казанская, и надо было торопиться в Тамбов за чижами. А там подошли холода, а с ними и зимняя птица: чечётка, снегирь, щурята и клесты.

Рождество и Новый год прошли в сильных морозах, туманах и инеях, и охотники пробавлялись лишь синицами да чижишками, которых ловили на водопое в глухих оврагах. Базары были мелкие, скучные.

Как-то незаметно промелькнул длинный январь и подобрался студеный февраль. Сретенье вроде как из-за угла вывернулось. Крепкие морозы, сопутствующие этому празднику, держались с неделю, а следом за ними немного отпустило, и установилась ясная, безветренная погода.

Когда после обеда Павел и Алексей вышли на двор покурить, они почти одновременно, увидев рушащийся на солнце в заветрии снег, переглянулись и с одного взгляда поняли друг друга.

— Ехать надо, — сказал Павел.

— Да-а, — согласился Алексей.

Сборы были не долги, и в четверг, после обеда, они пешком через Волгу добрались до Покровска и уехали на лиман с «Максимом Горьким».

На Белый Умёт поезд пришел часам к четырем утра, и братья вылезли на глухой степной станции. Над головой стояло темное звездное небо и торчал ущербный месяц. Было холодно и тихо. Разобравшись в пристанционных путях, они направились к лиману. Рог месяца недолго повисел над горизонтом и скрылся, оставив в небе высокие, холодные звезды.

Рассвет застал братьев на полпути. Не доходя с версту до места, Алексей, шедший передом, указал брату на черную полоску:

— Стаяла.

— Да-а, — ответил брат. — Бог даст будут.

Саженях в двадцати от проталины они остановились. «Есть ли?» — тревожно билось в мозгу.

— Ударить разок? — спросил Павел.

— Спробуй.

Павел достал из кармана тряпочку, развернул ее, выбрал свиточек, счистил с усов и бороды иней и, пощелкав зубами о медь манка, размещая его во рту, два раза издал тихие призывные крики-свистки, подражающие самке жаворонка: «тсиу-тсиу». И тут же над проталиной, с захлебывающейся трелью, взвился жаворонок.

Охотники мгновенно присели.

Сделав несколько порхающих полетов над проталиной, птица опустилась на землю. Братья подождали немного, осторожно сползли на другую сторону насыпи, зашли в конец проталины и накинули на бурьянок сетку. Затем они вернулись назад и погнали жаворонка под сеть.

Они прошли половину проталины, как вдруг притаившаяся птица выпорхнула из-под кустика бурого татарника. Пролетев несколько сажен, она опустилась перед самой сеткой. У братьев захолонуло сердце. Еще бы аршин, и пиши пропало!

А жаворонок, опустившись на землю, смело побежал под сеть. Вот он забежал под нее и безбоязненно шел дальше. Увидев это, братья бросились к сетке. Напуганная людьми птица попыталась взлететь, ударилась о сетку, запуталась и через минуту была в руках Алексея.

День обещал быть ярким и солнечным, и потому в надежде, что могут прилететь еще жаворонки, охотники решили подождать. Так у них бывало. Они сняли сеть, набрали несколько охапок бурьяна, уложили в кучу и легли. На припеке было вроде даже и жарко; приятно вытянуть уставшие от ходьбы ноги, чувствуя на себе горячие лучи солнца. Усталость сказалась, и птицеловы незаметно задремали. Проснулись они от шума поезда.

Вскочив, не сразу поняли, что случилось. Солнце перебралось уже за насыпь, не освещало и не грело. А мимо бежал поезд, с которым они должны были возвращаться домой.

— Што теперь делать, Паша? Ждать до завтра?

— Накой! Пойдем на Умёт; оттэда уедем на товарняке.

Они собрались и тронулись в путь.

— Я, Паша, простыл шибко, — сказал Алексей, прибавляя шаг.

— Я ничево, — отвечал Павел, стараясь не отставать от брата.

Они пришли в Умёт к сумеркам. Ходьба не согрела Алексея, и озноб то и дело охватывал его. Он даже заметно слабел. На станции они зашли в зал, и Алексей сел на диван, прижавшись боком к жарко натопленной «голландке».

Они просидели в пустом зале часа два. Пробуждаясь от дремы, Павел поглядывал на брата. Тот сидел у печи, дрожа от озноба.

— Не можется, Леша? — спросил Павел.

— Заболел я... Ты б, Паша, еще узнал нащет поезду.

— Может, Леша, выпил бы водки иль закурил? — заботился Павел.

— Не хочу, — отвечал тот.

Павел направился в дежурку и скоро вернулся, сказав, что товарный поезд будет к полуночи.

Когда, пыхтя и отдуваясь, выбрасывая клубы пара и стуча буферами вагонов, пришел поезд, Павел вывел на платформу совсем ослабевшего брата. За четвертак машинист согласился посадить их на паровоз. Павел еле усадил Алексея и забрался сам. Там уже было несколько человек, занявших лучшие места у топки.

В Покровск приехали часов в двенадцать дня. Алексей был почти в бессознательном состоянии. На станции оказались знакомые ломовые извозчики, порожняком возвращавшиеся в Саратов. Они и отвезли братьев домой.

Фёкла встретила их испуганными возгласами. Они раздели Алексея и уложили в кровать, накрыв поверх стеганого одеяла шубой.

Болезнь усиливалась, и к вечеру больной впал в беспамятство. Он метался в жару и бредил охотой. Напуганные Павел и Фекла всю ночь провели возле больного, не зная, чем помочь ему. Утром Павел сходил к фельдшеру Карманову — доброму знакомому братьев — птицелову и охотнику. Тот пришел, осмотрел больного и прописал лекарства.

Прошло три тяжелых, тревожных и долгих дня. Алексей горел как в огне, все время находясь в забытьи. Карманов навещал его дважды на день. В четверг утром, когда он пришел опять, Алексей уже очнулся. Карманов осмотрел больного и обнадежил его.

На дворе было светло, и снежная пыль курилась и блистала за окнами. Из-за высокого здания тюрьмы вышло солнце. И, точно приветствуя появление его, небольшая квартирка братьев потонула в звонких трелях воскресного жаворонка.

Когда Карманов ушел, Алексей заговорил о поездке на лиман.

— Смотри, какое время. Их там не знай сколь может набиться!

Павел не нашелся что ответить, испытывая тревогу за брата.

Днем Алексей возобновил разговор, настаивая на поездке. Павел пытался возражать, но под конец уступил. Он понимал, что упускать такое время грешно. Он просто обворовывал бы себя и брата. Полный тяжелых дум, к вечеру Павел уехал на Асанкудукский лиман.

— Охотийся там и завтрева и в субботу. Вертайся в воскресенье, прямо к базару, — напутствовал его Алексей.

— Ладно, — отвечал Павел.

 

5

В теплушке Павел долго лежал на верхних нарах, думая о брате, с которым прожил более пятидесяти лет и без которого не представлял себе своей жизни. У них ведь все было общее. Друзья и приятели — одни и те же охотники-птицеловы. Они ходили к ним слушать птицу, поговорить об охотничьих делах или принимали их у себя за бесконечными чаепитиями. И всегда вдвоем. Павел не мог даже припомнить, чтобы когда-либо пошел на охоту или в гости один. А вот сейчас он один. Как это странно...

Под конец усталость сморила его, и он заснул. А во сне все видел Алексея: то будто он лежит перед сеткой и манит Павла рукой; то будто жаворонок с головой Алексея вьется над проталиной и никак не опустится на землю.

В Умёте он слез и, обуреваемый тяжелыми думами, направился к лиману. Было так же тихо и морозно, как и в прошлую пятницу. Так же на полпути его встретил рассвет. Он шел погруженный в думы и вздрогнул, когда почти над головой раздался гнусавый, мертвящий крик ворона, от которого больно защемило сердце.

Скоро показалась знакомая проталина. За неделю она стала шире и длиннее. Он подошел к ней и вдруг на краю полоски снега увидел птичку.

Зайдя с другой стороны, он расставил сеть и, вернувшись назад, погнал жаворонка. Тот не таился и ходко бежал вдоль кромки снега.

Вот птица дошла до края сетки и скоро была под предательской западней. Павел бросился к ней. Она взлетела, ударилась о туго натянутый борт, упала на землю, сделала несколько быстрых шажков не от человека, а почему-то к нему, вспорхнула и взвилась в высь.

Павел остановился с колотившимся сердцем, жадными глазами провожая добычу. Понемногу он пришел в себя. Обдумав случившееся, он решил обождать. К тому же вспоминался наказ Алексея: не торопиться и возвращаться лишь к воскресному базару. Да и долголетний опыт охотника подсказывал, что по такой погоде весьма вероятен прилет новых птиц. Он собрал сеть, сгреб в кучу разнесенные ветром охапки бурьяна и сел. Он просидел так, подремывая, на размаривающем солнце. Дождавшись, когда перевалило за полдень, и убедившись, что на проталине ничего нет, Павел ушел к сторожу, на переезд, где приходилось не раз ночевать с братом.

Он переночевал там и проснулся на заре. Расплатившись за ночлег и еду, подождав, когда хорошо ободняло, отправился к лиману. Но на проталине ничего не было. Павел громко и скверно выругался, срывая досаду. Однако решил подождать.

Он просидел на проталине до обеда и лишь потом ушел на Умёт. На станции почти до утра дожидался запоздавшего поезда. Приехав в Покровск, он направился через Волгу в Саратов. Освещенный ярким солнцем, город блистал крестами церквей, заснеженными крышами домов и улиц.

Павел шел ускоряя шаги. С каждой минутой почему-то увеличивалась тревога за брата. Он был настолько поглощен своими думами и так торопился, что на Московской улице сел даже в трамвай, заплатив три копейки за проезд на площадке, — случай почти небывалый в его жизни.

На углу своей улицы он слез и торопливо прошел край высокой тюремной стены. Вот, наконец, их дом. Проходя мимо, он заглянул в окна, увешанные птичьими клетками. Посреди комнаты стоял человек. «Ликсей!» — радостно подумал Павел.

Он вошел во двор. У дверей две чужие женщины молча уступили ему дорогу, бросив на него тревожный взгляд. У Павла упало сердце. Дрожащей рукой он открыл сени, дверь и шагнул в комнату. Колеблющиеся струйки дыма от горящей свечи тянулись и двигались по комнате. На столе, омытый и одетый в последнюю одежду, лежал Алексей. В ногах покойника сосед Федулов тоскливо и заунывно читал псалтырь, и его голос почти тонул в звонких трелях торжественной песни пойманного братьями в прошлое воскресенье февральского жаворонка.