В мире природы и охоты (Заметки о Пришвине) | Печать |

Заладьев Н.



Пришвин, охота, странствия. Как это все согласуется и отзывается в сердцах любителей природы!

...Вот показались высокие гривы борин — вестники настоящих больших лесов: они еще издали поднимаются над неоглядным простором болот, манят и радуют усталого путника. Выбираем самое высокое песчаное взгорье и останавливаемся в избушке, срубленной здесь когда-то охотником-промысловиком.

Быстро, по-осеннему, смеркается. На какой-то миг озаренные солнцем сосны загораются, будто свечи, и их отблеск повторяется чистыми окнами болотных озер. Там внизу, на травянистых берегах, устраиваются на ночлег, сторожко переговариваются взматеревшие гуси.

Пройдет совсем немного времени, и бор станет походить на темное скульптурное изваяние. Тогда мы отложим топоры, котелки и, позабыв о своих заботах, влезем через низкую дверь внутрь избушки, затеплим каменку, пересидев дым, и разместимся на нарах.

И вот тут-то, в тепле и покое, благодарно вспомянем Михаила Михайловича Пришвина — Михалыча, как называли его попросту лесники и охотники-старожилы. Это он проложил путь в край непуганых птиц. Отсюда покатился его волшебный колобок по местам хоженым и нехоженым, по тропам и бездорожью, глухой таежной целиной.

Художественное творчество писателя развивалось в неизменном движении к «небывалому», оно подчинялось манящим зовам дальних горизонтов. И в таком поэтическом ощущении географии содержалась особенная художественная нота, выделявшая Пришвина среди других наших писателей. В классической русской литературе часто встречаются великолепные описания охот, путешествий и дорожных впечатлений. Достаточно назвать имена С. Аксакова и И. Тургенева, Л. Толстого и И. Бунина, как тотчас же возникают образы, исполненные необычайной поэтической прелести. Русские писатели были большими любителями традиционной псовой, а также и ружейной охоты с легавой. Пришвин так и называл охоту с легавой — тургеневской.

Пришвин был вполне своим человеком среди истинных ценителей традиционной классической охоты. Как он любил погонять зайца, как радовался слепящей пороше! С таким же самозабвением он отдавался лисьему гону и приходил в себя только в сумерках, когда все вокруг стихало. Но и после возвращения из леса музыка гона продолжала звучать воспоминанием пережитого. Именно таким образом по горячим следам охоты был создан один из лучших рассказов писателя — «Смертный пробег».

Каждый день своей жизни Пришвин рассчитывал по календарю среднерусской охоты: в конце лета он любил охотиться с легавой.

Замечательная полоса жизни писателя связана с окрестностями древнего Переславля-Залесского. Здесь он особенно много охотился и открыл кристально чистые «Родники Берендея».

И все же творчество Пришвина не укладывается в границы литературных традиций, связанных с классической русской охотой. В жизни Пришвина все складывалось иначе, не на усадебный лад, и утверждалось иное восприятие жизни.

Писатель не был охотником- созерцателем. До переезда в Москву (в 1939 г.) охота являлась для него «второй профессией» и творческой лабораторией. Самые сокровенные раздумья он облекал в форму задушевных вопросов, и вслед им приходили неожиданные ответы и открытия. Так, скромный фенологический очерк становится у него поэмой, изображение природы приобретает особенный смысл. Среди природы Пришвин возвращается к самому себе, разрывает Кащееву цепь условных и несправедливых отношений, обретает счастье свободы и гармонии: «...для меня это тайна, такая же, как вдохновение, творчество. Это переселение внутрь природы, внутрь того мира, о котором культурный человек стонет и плачет», — писал он в раннем своем произведении «За волшебным колобком» (Соч., т. II, стр. 249). (Здесь и далее имеется в виду шеститомное собрание сочинений. Изд. 1956, М.)

На своем веку Пришвин изведал чуть ли не все возможные способы охоты, однако на карте его многолетних путешествий есть определяющая линия. Она связана с малообследованным в XIX столетии отдаленным северным краем. Именно там, в суровом Беломорье, охота превратилась для него из утехи в насущную жизненную необходимость. В путешествиях приходилось кормиться жестковатым глухариным мясом, сдабривая его терпкий вкус ягодами и грибами.

Северная промысловая охота привлекала писателя своим древнейшим происхождением, крестьянским народным складом. Уединенные избушки, проложенные кем-то старые тропы, полное безлюдье словно завороженного леса и его гулкое пробуждение при ветре — во всем этом угадывались особые ритмы, дыхание и течение времени. Каждый выход в глубь такой природы становился для писателя событием. Север молчалив, там все влечет к раздумьям: и стоящие над морем сосны, и камни, и редкие, трогательные в своей одинокой нежности, цветы. Охота в таких условиях несла с собой и углубленное осознание собственного внутреннего мира и помогала установить связь с миром внешним.

Тургеневская охота представляется нам теперь на фоне белоствольных левитановских перелесков, желтеющих полей, в окружении ароматных медовых пасек, усадебных малинников и милого деревенского уюта. Пришвинские места находятся к северу от Москвы. Они начинаются где-то за древним Троице-Сергиевым посадом и Переславлем-Залесским. Это не деревенские поляны, а неоглядные вольные земли, звонкие борины и дальше — еще севернее — непролазные завалы архангельского чернолесья, озера и безымянные реки. Здесь, в лесной глуши, и складывалось особое, пришвинское, понимание природы. Так, рассказ «Медведи» (Соч., т. III) поражает правдой, отсутствием всякой искусственной патетики, искренним выражением охотничьей страсти. Пришвин стремится говорить только о том, что видел и перечувствовал, ничего не прибавляя, даже не изменяя естественного хода событий, столь знакомых завзятым охотникам. Вот в Москву приходит письмо из-под Каргополя: есть две берлоги! Картина московских сборов быстро заслоняется образами другого мира: санный путь среди заснеженной тайги, глухая архангельская деревня, безмолвие...

Ожидание каких-то необычайных событий становится все более напряженным — наконец окладчик вывел и «показал»! Какая большая сила заключается в этом магическом слове. Трудно установить, каким образом деловое описание охотничьей поездки становится вдруг поэзией, украшается «сияющей лазурью и золотом» зимнего дня, овевается духом верований, хранящих следы языческого медвежьего культа. Все это растет откуда-то изнутри, отчетливо выступает рядом с документальным описанием охоты. Убитого зверя встречали всей деревней и долго оттаивали в теплой избе. «Медведь лежал задними ногами к святому углу, на спине, а передние лапы его у печки были очень похожи на волосатые гигантские руки, закинутые через голову, чтобы схватить громадную русскую печь и со всей силой обрушить ее на меня» (Соч., т. III, стр. 212).

Вчитываясь в эти строки, догадываешься, почему их автор питал столь глубокое чувство к Л. Н. Толстому. Гений Толстого помог ему понять, как правдивость ведет к художественной простоте. Ощущение этой простоты есть и в характерах людей, и в северных пятистенных избах, и в заснеженной тайге, и в схватке с диким зверем, когда жизнь охотника решается мгновением: промахнулся — и кончено.

Творчество Пришвина еще не получило должной оценки. В среде литературных критиков 40—50-х годов бытовало мнение, что Пришвин лишь природовед и природолюб. Правда, напрямик это суждение сейчас никем не высказывается, но нет-нет, да и проскальзывает, так сказать, в подтексте иных историко-литературных обзоров. (Среди последних монографических исследований о Пришвине выгодно выделяется книга Т. Хмельницкой, сумевшей дать наиболее обстоятельный анализ творчества писателя. «Творчество Пришвина». М., 1959 г.)

Для того, чтобы правильно оценить творческое наследие Пришвина, надо прежде всего отказаться от предвзятого противопоставления человека природе. Пришвин принадлежал к глубоко русским художественным натурам и не мог замкнуться в природе, хотя ее изображение в отдельных произведениях иногда действительно как бы преобладает. В диких безлюдных болотах, в тишине рассвета писатель справляет свой самый торжественный праздник — победу над одиночеством. С давних пор охота стала для него драгоценным подспорьем в борьбе за творческий выход к людям. Правда, при этом он всегда придерживался собственного направления — шел своей лесной тропою. Но она выводила его сквозь дебри и топкие мхи к человеку.

Пришвин ценил Левитана за то, что в его картинах ощущается незримое присутствие человека. Подобное чувство сохраняется и при чтении «лесных поэм» Пришвина.

Писатель как-то особенно любил старые лесные просеки. Он мог подолгу простаивать на их перекрестках. И, разумеется, не только ради удобного угонного выстрела по неожиданно взлетающим глухарям. Тропы и просеки привлекали его белыми зарубками, гладкими золотыми затесами на деревьях — приметами рук человеческих.

В людях, появляющихся в охотничьих рассказах Пришвина, есть что-то «коненковское». Их образы возникают откуда-то из лесных дебрей, русских далей, из глубин озерного края. Вот где-то среди сосен и елей проходит безмолвный, знающий свое потаенное слово правды переславский лесник Антипыч; над древним Плещеевом озером появляется рыбак Думнов («из тех, кто с Петром думу думали» — только всего и сказано о человеке!). Трудно забыть светлый образ мирской няни Спиридоновны (из рассказа «Волки-отцы» (Соч., т. III). Мольбы отчаявшейся Спиридоновны при встрече с волчьей стаей, дивный сон доброй старушки и, наконец, веселая развязка страшной истории — все это дышит настоящим русским духом. Герои пришвинских рассказов и повестей являются порой своеобразными вестниками мыслей, чаяний, верований. Таков задумчивый странник, а порой веселый затейник, охотник Мануйла из «Корабельной чащи». В нем олицетворяются глубоко русские, сказочные черты. Но, с другой стороны, самобытный Мануйла чем-то связан с китайцем Лу-веном (из повести «Женьшень») и благородным защитником бобров из повести «Серая Сова». Их всех объединяет своеобразная философия писателя: «Все во мне, и я во всем». Пришвин любил это изречение. Из целостного восприятия мира естественно возникает чувство величайшей благодарной ответственности перед природой. Писатель постоянно возвращается к мыслям о том, как бы уберечь, сохранить и умножить дары природы; он стремится спасти от хищнической рубки переславские леса, борется за разумное ведение охотничьего хозяйства, говорит о долге охотника («Моим молодым друзьям». Соч., т. III).

Охота и священное чувство своей родной земли связываются для Пришвина в одно целое. Вот почему с таким энтузиазмом берется он за русское издание книги индейского писателя Вэши-Куоннэзина («Записки Серой Совы». Соч., т. III) «Я полюбил его за правду, за нежное сердце, за мужество», — говорил Пришвин в предисловии к первому изданию книги в 1940 году.

«Записки Серой Совы» в свободном русском переложении Пришвина существенно отличаются от английского издания книги.

Пришвина привлекал внутренний мир автора записок. Он говорил о его жизни, как о своей собственной, и жадно ловил мгновения счастливой гармонии, обретенной индейцем наедине с бобрами в лесной избушке, им самим срубленной. Сквозь колоритное описание канадской природы у Пришвина явственно проступают типичные русские мотивы: то сосны зашумят совсем как в наших лесах, или ручеек шевельнется под глубоким снежным покровом... Пришвин создавал свои «Родники Берендея» в таком же уединении и, подобно индейскому следопыту, грезил заповедным миром, где звери не боятся людей. Философские выводы, к которым приходит одинокий защитник бобров, звучат совсем уж по-пришвински: «Дерево падает и питает другое. Из смерти восстает жизнь — таков закон связи». («Записки Серой Совы». Соч., т. III, стр. 716).

Решительно все в природе, даже увлажненный водами холодный камень, раскрывается Пришвину в своей неповторимой жизненной сущности. Писатель прислушивается к отдаленному подземному стуку и сливается с этим камнем своим человеческим сердцем. Это приносит ему примиряющую радость — так рождается поэтический образ камень-сердце («Женьшень»). А озера представляются Пришвину глазами: «...вдруг мне открылось в больших дремучих золотых лесах совершенно круглое умершее озеро. Я долго сидел и смотрел в эти закрытые глаза земли». («Календарь природы». Соч., т. III, стр. 144).

Пришвин помогает нам видеть природу в ее животворящем свете и чарующем сиянии. В его путевых зарисовках воды и неба в особенности, сквозит ласковая акварельная нежность нестеровских мотивов, оттененных более терпкими красками земли и леса.

Пришвин открывает в природе чистые, незамутненные краски, вместе с тем улавливает и нежные полутона, мерцающие переливы. Так, ярко загораются под пурпурным вечерним небом «огнистые зыбульки» застывшего, будто стекло, Белого моря. Красный цвет здесь «кладется» по желтому фону песчаного берега. Получается настоящая картина! («За волшебным колобком»).

Подобно живописцам, Пришвин дает цветовую характеристику сущности явлений; иногда цвет становится для него символом весны, лета, осени... Студеное лиловое небо олицетворяет русский декабрь (по Пришвину, это сердце зимы), голубое сияние заснеженных крыш возвещает приход весны света. Пришвин замечает, что снежный сугроб похож на белую лебединую грудь, и т. д.

Произведения Пришвина развивают радостное чувство художественной зоркости. В этом отношении автора «Родников Берендея» и «Корабельной чащи» можно сопоставить с И. Буниным и К. Паустовским. Подобно этим писателям, Пришвин был великолепным пейзажистом. Пришвинский пейзаж — это живой лик природы, выражение ее духа и характера в движении и развитии. Ощущение реальной природной плоти передается у Пришвина с такой осязательной силой, что порой кажется, будто в рассказах раздается звучание голосов. Да и где, как не в лесу, можно научиться слушать. Вот-вот зашепчет глухарь. В эти мгновения напряженного ночного ожидания охотник улавливает едва различимые звуки: писк встревоженной кем-то птички, хруст ветки на тропе, тонкий звон разбитой льдинки и, наконец, далекий лебединый клекот. В тихую музыку леса вплетается характерное щелканье, звучит короткая глухариная песнь. Она возникает из движения молчаливых деревьев: как будто сосны пробуждаются и шепчут о чем-то.

Рассказы Пришвина полны раздумий. И писатель никогда не удовлетворяется готовыми книжными ответами. Он вступает в беседу с природой, увлекая нас на путь настойчивых, самоотверженных исканий.

Творчество Пришвина устремляется к тому, чтобы радость забытого детства стала достоянием каждого. Это открывало писателю свой естественный ход в мир детской поэзии. Он рассказывал своим маленьким читателям о собаках и утятах, зайцах и ежах, утверждая чувства любви и привязанности. Все видеть незамутненным детским взглядом и вместе с тем сохранить масштаб и содержательность природы — вот цель, достижение которой представлялось писателю самым заманчивым идеалом. В его охотничьих экспедициях и походных планах всегда сквозит чистая детская мечта о чудесной стране без территории и названия. Мальчик Курымушка пытается бежать из гимназии в золотую далекую Азию. Представление о чудесной стране возникает перед стареющим писателем в сказочном образе нетронутой Корабельной чащи, где «дерево стоит к дереву часто — стяга не вырубишь, и, если срубишь одно дерево, оно не упадет, прислонится к другому» («Корабельная чаща», М., 1955, стр. 61).

С детской темой в творчестве писателя связано и особое восприятие охоты как «охоты за счастьем».

Со временем неизменная тяга к небывалому сменяется открытием духовных богатств, скрытых в собственном чувстве родины. В свои последние годы Пришвин отошел от охотничьей темы, занимавшей ранее столь существенное место в его творчестве.

В наши дни пришвинская тропа становится все более широкой. На ее росстанях встречаются, сходятся и расходятся разные путники — В. Солоухин, Ю. Нагибин, Ю. Казаков, Ю. Куранов и еще многие, многие... Они пришли в литературу со своим, новым восприятием жизни. Но оно оказалось чем-то родственным Пришвину в поэтическом отношении к природе.