В Чердемском ущелье | Печать |

Гусев К.

 

Дядя Коля

Я огибал подошву Машука, направлялся домой, в Пятигорск. Только присел на обочину дороги, собирался покурить, как передо мной выросла тощая фигурка лесника дяди Коли. Взглянув на единственного висевшего у меня на удавке вальдшнепа, он неторопливо сдвинул на затылок кубанку и вместо приветствия произнес с расстановкой:

— Да... серьезная дичь... — и, взяв предложенную папиросу, уселся рядом.

— Вот что, парень, едем в Чердем, — сказал он как о деле решенном. — Разлюбезные места!.. А зверья! Кабан, медведь... не то, что эта... — и лесник снова с усмешкой взглянул на моего бедного вальдшнепа.

— Нехорошо, — продолжал он укорять меня. — Неувязка получается. Как есть форменная неувязка... Птаха с гулькин нос, а мы по ней из двенадцатого калибра...

Кто из наших городских охотников не знал дядю Колю. Насупленные над маленькими сверлящими глазами густые брови, тонкие в морщинках губы, крючковатый нос и до черта лохматая баранья кубанка придавали леснику не то что строгий, а даже свирепый вид. Незнакомый с дядей Колей человек, встретив его в лесу, пожалуй, испугался бы.

На самом же деле лесник был добрейшим малым. Когда он смеялся, лицо его преображалось: глаза широко открывались, и тогда было видно, что они голубые и наивные, как у ребенка.

Набродившись под степным солнцем, мы, городские охотники, частенько заходили в домик лесника, что одиноко стоял на восточном склоне Бештау, пили у него холодное, из каменного погреба, молоко. Дядя Коля и сам не раз водил нас в степь, но, насколько я помню, никогда не снимал с плеча ружья, даже в тех счастливых случаях, если удавалось напасть на высыпку перепелов или выводок куропаток. В такие часы, нахлобучив кубанку почти до глаз, он ходил угрюмый, молчаливый и раньше обычного торопил домой.

Зато на привале, а чаще всего в своей избушке, поставив перед гостем крынку студеного молока, хозяин принимался рассказывать такие захватывающие истории, каких не прочтешь ни в одной книге. Но я бессилен передать его рассказы не обеднив их. Да разве расскажешь словами дяди Коли!

Через два дня мы были в Чердемском ущелье. Разместились в лесной караулке, притулившейся маленьким своим двориком к гранитной скале. Тучный и высокий хозяин караулки с звучной фамилией Гетман за обедом обнадежил:

— Свиноты тут хватает. Пойдите за ферму на дальний край кукурузы и, коли не проспите, стрелять будете, — обтерев обвислые седые усы, добавил: — А я махну к Хамиду... объездчику — зятьку моему. Скажу, чтоб спал сегодня, — замучился парень: все ночи костры палит, в жесть бьет, да толку-то кот наплакал. Отвернется, а они, окаяшки, тут как тут. Ночью, коли будет выстрел, прискочу.

Мы шли к месту засидок диким фруктовым садом. Горная тропа вилась между яблонь и слив. Слива сошла, ветки же яблонь и груш клонились от плодов. Между деревьев, на полянках, особняком ютились кусты орешника. И все это никто не сажал, не сеял — такова природа Кабарды.

Земля сплошь была усыпана некрупными грушами — они уже почернели от первых утренних заморозков. Худенький дядя Коля то и дело поднимал их и отправлял в рот. Я тоже нагнулся, чтобы поднять грушу, и, невольно вздрогнув, застыл на месте. На влажной почве отчетливо проступали отпечатки медвежьих лап.

— Мишки тут ходят, — как бы между прочим, подтвердил дядя Коля, продолжая собирать груши. Разогнувшись, он поправил кубанку и повел указательным пальцем в сторону. — А вот там, чуток повыше, — целые тропы. Ха! Не то что тропы, кое-где и трава повыбита... Облюбуют грушку поспелее и целой оравой к ней. Которые попроворней — заберутся на дерево, отрясут и пируют себе.

Когда тронулись дальше, дядя Коля пообещал:

— Подожди чуток, оберут урожай там, сюда придут.

Поднявшись на бугор, мы увидели белоснежные вершины ледников.

— Там, под ледниками, туры пасутся, — останавливаясь, сообщил мой спутник. — Красавцы...

Дядя Коля заговорил о турах с сердечной теплотой, и мое воображение стало рисовать этих животных, горделиво стоящих над пропастью.

Вскоре мы вышли к кукурузному полю. Оно в низине, на дне ущелья; с трех сторон — горы, уходящие амфитеатром к вечным снегам. Дальний конец поля спускается к ферме, которая отсюда, с возвышенности, видна как на ладони.

Перейдя родник, дядя Коля остановился.

— Видишь тропу? — спросил он и наклонился над еле заметной стежкой. — Следов полно. Значит, ходят. Тут и оставайся.

Он помог выбрать место для засидки, рассказал, откуда ждать зверя, когда и как стрелять, словом, поведал все, что требовалось знать на такой охоте новичку.

— А я устроюсь вон там, — показал он рукой на громадный бук, что одиноко стоял метрах в трехстах по ту сторону поля.

Солнце только что скрылось за скалами, и здесь, на дне ущелья, все окутала мягкая темнота: на горных же отрогах могучие пихты бросали длинные тени, а еще выше, у вершины главного хребта, в лучах заходящего светила нестерпимо сверкал, серебрился снег.

Я присел за плоским валуном, обвитым диким хмелем, и, забыв об охоте, любовался горами. За одну из снежных вершин, как гигантский зонт, казалось мне, зацепилось темное облако; на самом деле оно медленно надвигалось на ущелье. Что пошлет оно на землю? Здесь не редкость снег и в августе.

Поравнявшись с ущельем, облако начало сыпать мелким дождем. Его капли, падая на листья, тихо шумели, убаюкивали, как в детстве убаюкивает песня матери...

Легкий шорох прервал дремоту. Я открыл глаза. Туча уже чернела за фермой, над аулом Чердем; он светился, и видно было, как частая сетка дождя пронизывала полосу электрического света.

В кукурузе появился гурт свиней. Они шли на ветер, к краю поля, где затаился дядя Коля. Свиньи от меня были далеко, метрах в двухстах, и в кукурузе я не видел, но слышал, как с треском рушились стебли и смачно чавкали кабаны, дробя сочные початки.

А вот и другой звук. Он шел из кустов боярышника. Напряженным слухом я улавливал и осторожную поступь. Не шевелясь, плотно сжал губы, стараясь дышать как можно тише.

Из-за укрытия заметил: колыхнулась ветка куста, что над тропинкой. Но зверь еще не показался. Из рассказов дяди Коли я знал, что кабан, прежде чем выйти на открытое место, долго стоит и слушает.

Я приготовился ждать.

Зверь вышел медленно, как бы ощупывая все под собою, и, наконец, решив, очевидно, что, если собратья хозяйничают в поле, — надо полагаться на безопасность, тоже стал выходить на пирушку.

Я не шевелился. Мне было известно, что дикие свиньи видят ночью так же, как и днем. Пошевелюсь и — прощай добыча! Вся надежда на одинокий, стоящий на пути зверя куст шиповника. И как только голова кабана скрылась за этим кустом, я вскинул ружье и прижал ложу к щеке. Громадная голова кабана показалась метрах в десяти от меня. Я слышал, как зверь с шумом втягивал в себя воздух. Лунный луч скользнул и заискрился в кабаньем глазе. Я подвел мушку под эту светящуюся точку и плавно нажал на спуск.

Зверь, сделав метровый прыжок вверх, рухнул.

Забыв все осторожности, я побежал к тропинке. Сраженный секач распластался в траве. А на другой стороне поля, за буком, загремели камни, затрещали кусты. Это стадо, что паслось в кукурузе, удирало в горы. И я недоумевал — ведь стадо прошло мимо засидки дяди Коли. Что же он? Почему не стреляет?

Горячась, закричал:

— Дядя Коля!

Мне ответило многоголосое эхо в горах.

Я прокричал ему еще и еще раз, но дядя Коля не отозвался. И бурная радость сменилась тревогой. А что если свиньи, убегая от моего выстрела, смяли лесника?

Я побежал через кукурузу, не обращая внимания на удары жестких стеблей по лицу.

...Лесник лежал под буком на спине, раскинув руки...

У меня, честное слово, потемнело в глазах. Я остановился, не решаясь подойти.

Из оцепенения вывел меня торопливый стук копыт. Осадив коня, всадник соскочил на землю и бросился к распростертому телу.

Я узнал Гетмана и, боясь собственного голоса, спросил:

— Мертвый?

— Да вставай, Колюха, — не отвечая мне, тормошил лесника Гетман. — Вставай, говорят тебе, ирод!

Дядя Коля сел и протер глаза.

— Вот-те и казак... Налопался, чертяка, и дрыхнет, — беззлобно ругался Гетман и подобрал с земли флягу.

— Пустая?

— Чудеса в решете, — растягивая слова, произнес Гетман. — Фляга-то не тронута.

— Да нет, — вмешался виновник переполоха, — пропустил я, но самую малость: глотка два-три.

— Так с чего же ты дрыхнешь?

Дядя Коля встал и, с наслаждением потянувшись, улыбнулся детской своей улыбкой.

— Чуете, какая тут музыка. А воздух! Укачивает, как в люльке...

С минуту мы стояли, не находясь, что сказать. Проухал филин, прокричали, точно перекликаясь, неведомые ночные птицы, где-то провыл шакал. И все это многократно передавало чуткое горное эхо.

— Так ты и выстрела не слышал? — нарушил молчание Гетман.

Дядя Коля ответил не сразу и с неохотой:

— Вроде и слышал, и стадо свиней будто бежало. А может, приснилось...

Час спустя, когда при свете костра мы свежевали секача, дядя Коля, ни к кому не обращаясь, тихо проговорил:

— Экий кабаняка, красавец!.. Гулять бы ему да гулять в горах... — и погодя еще: — Неувязка получилась. Как есть форменная неувязка...

Я так и не понял, в чем неувязка. В том ли, что сам он нарушил охотничьи правила — заснул на засидке, или в том, что не пожалели кабана, которому «гулять бы да гулять в горах».

 

Лесник Гетман

— Не дело, парень, одному ходить на засидки, — начал наставлять меня Гетман. — Да и не к чему.

И, тыча в стол сбитым, пожелтевшим от самосада ногтем, пояснил:

— Свиноту с посева и Хамид отпугнет. А мяса нам теперь на год хватит. Куда его — целый кабан! Зачем же добро переводить.

Дня два назад мы проводили дядю Колю домой, и теперь я на охоту не ходил, сидел над своими тетрадками. Сегодня начал было собираться на кукурузу, да вон куда стал клонить хозяин.

Гетману за семьдесят. Он, как и дядя Коля, нетороплив и любит порассуждать. Глядя на Гетмана, на его массивную фигуру, тяжелый подбородок и седые казацкие усы, я невольно припомнил атамана Таманя, чей монумент видел недавно на берегу Азовского моря. Может быть, и далекий прадед Гетмана был соратником атамана? Впрочем, украинское в Гетмане, пожалуй, только во внешности: в обвислых усах, кубанке, неторопливых жестах и мягком выговоре. Во всем остальном он горец. Да и в комнате у него — медные, до блеска начищенные тазы и кувшины с узкими горлышками, на коврах два огромных, в серебряной оправе, кинжала, черкесское седло, тоже отделанное серебром. А полюбовались бы вы, как он ездит! Впрочем, уж кому-кому, а не потомку запорожцев привыкать к лошади. И еще я знаю: он очень любит горы, частенько не приезжает домой, ночует где-нибудь в скалах, завернувшись в бурку.

Гетман вдов. Фотография его жены Самихан в красном углу под стеклом; старшая дочь за объездчиком Хамидом, кабардинцем...

Между тем, хозяин свернул цигарку толщиной с большой палец и, что-то обдумывая, начал издалека:

— Барсук тут есть. Безвредный, домовитый зверь. И не стоило бы его трогать, да свояченицу уважить надо, — через усы, как из трубы, он выпустил клубы дыма. И сквозь этот дым я услышал: — Легкие у свояченицы слабы. Вот каждую осень и бью по одному. Говорят, сало барсука пользительно. Может, и врут, да свояченица-то верит. Пойдем-ка сегодня, возьмем самца? Здоровенный... Стрелять, так и быть, тебе...

Я начал расспрашивать о барсуках, и Гетман рассказал, что выше посевов около двух десятков барсучьих нор. Он знает каждую семью, знает, в какой норе старые звери и где новоселы. Одного даже прозвал Кузькой и много лет не трогает его.

Слушая Гетмана, я подумал: «А не там ли пропадал мой хозяин ночами? Пристроится где-нибудь за камнем или корягой и любуется “домовитым зверем”, может быть, и смеется в седые усы, увидев, как барсук тянется, тянется к початку, да и, увлекшись, опрокинется на спину, засопит с досады и — снова за свое дело.

— Кукурузу нынче в трех местах засеял, — продолжал Гетман, — и расходу всего три початка, а зверюгам — лакомство. Небось говорят спасибо...

Чуть темнело, когда мы шли на засидку. Нас провожали два лохматых пса — Буян и Мишка. Каждый величиной с теленка, а пасти, — как у экскаватора; кажется, попади туда рука, и пес перекусит ее, как соломинку. По рассказам дяди Коли, Буян и Мишка славятся на весь аул. Оба притравлены по кабану и медведю. У Буяна вместо правого уха болтается шматок кожи — память о какой-то охоте.

— Домой. Ну! — негромко, повелительно приказал псам Гетман, и собаки, поджав хвосты, оглядываясь, неохотно затрусили к избушке.

В горах что ни шаг, то новая неповторимая картина. Миновали рощу буков, и вот — поляна с каменистыми осыпями, а за ней ступенчатые гранитные скалы. Под скалами узкая полоска земли, засеянная кукурузой. Стебли в два человеческих роста, на каждом — по два-три початка. Половина стеблей лежала на земле — работа барсука, а может быть, сюда заходил и кабан-одинец.

Гетман вошел в кукурузу, сопя, нагнулся, что-то рассматривал. Потом уверенно сказал:

— Вчера был. Пожалуй, и нынче придет.

Мы уселись за валун, на кучу кукурузных стеблей, недавно собранных. Молча наблюдали, как вершины гор, окрашенные в охру, медленно погружались в темноту, теряли свои очертания. На фоне потемневшего неба они теперь напоминали застывших в безмолвии великанов.

В ущелье жизнь не смолкает и ночью. Снизу до нас доносился тревожный крик.

— Козодой, — сообщил мне Гетман, и я припомнил невзрачную крапчатую, с пестринками, птицу...

Сегодня горный воздух не усыпил меня, как в прошлый раз. Я только отвлекся несказанной прелестью здешних мест и тем не менее не заметил прихода барсука. Но Гетман не прозевал и слегка толкнул меня локтем. Я стал всматриваться в разреженные стебли кукурузы и увидел очертания зверя. Голоден ли был барсук или бесцеремонен, но стоял он, прислушиваясь с полминуты, а затем начал хозяйничать на посеве.

Снова Гетман легко прикоснулся локтем — приказ стрелять.

Мушки не вижу. Подвел стволы под лопатку барсуку и выстрелил. Барсук упал и завертелся на месте волчком. Подойдя к зверю, я хотел добить из второго ствола, но Гетман остановил:

— Не жги заряд. Да и шкуру порвешь...

Он взял тяжелый отсыревший сук, ударил зверя, а затем, перекинув добычу через плечо, скомандовал:

— Пошли.

По горным тропам и днем идти тяжело, а ночью — сущее наказание. То наткнешься ногой на камень или корневище и, потеряв равновесие, по инерции летишь шагов пять, то хлестнет по лицу невидимая ветка, да так стеганет, что искры посыплются из глаз...

Когда мы вышли на открытую поляну, я тяжело дышал, а рубашку мою можно было выжимать

— Перекурим...

Гетман положил добычу на землю, уселся и сам принялся мастерить обычную свою самокрутку.

По ту сторону поляны, метрах в двухстах, чернела избушка лесника. Буян и Мишка уже давно почуяли и узнали нас, беззлобно повизгивая, затявкали, но с поста не уходили.

— Ну, к дому!

Лесник потянулся за добычей и вдруг издал звук, похожий на рев медведя... Он тут же левой рукой зажал ладонь, и я увидел, как между пальцев у него потекли темные струйки крови.

— Да что случилось?

— Ладонь прокусил, дьяволюка…

Я быстро вытащил из ягдташа бинт и стал перевязывать руку Гетмана.

— Ах, дьявол! — вырвал лесник свою руку. — Ушел, шельма, ушел!

Действительно, пока мы возились с перевязкой, барсук исчез. Значит, Гетман его не добил.

— Врешь, разбойник, врешь! — сопел лесник, затягивая поверх бинта зубами носовой платок, и громко позвал: — Буян! Сюда! Буян!..

Пес ломился к нам прямо через кусты и вскоре появился у ног хозяина.

— Возьми, Буян... возьми...

Гетман показал на место, где совсем еще недавно лежал барсук. И Буян тут же взял след, исчез в кустах, а за ним и Гетман. Из темноты донесся его голос:

— В хату ступай... Тут, может, всю ночь придется пробыть. Не выдержишь...

Но мне не хотелось уходить спать. И я, подойдя к дому хозяина, сел на крыльцо и наблюдал за Мишкой. Собака была обеспокоена, чутко поводила ушами. Мне было немного и обидно и смешно: «Не выдержишь»! Да ведь я втрое моложе Гетмана. А может, он и прав. Трудненько равняться с человеком, который вырос в горах и сроднился с ними.

Мои размышления прервал оглушительный выстрел. Это, конечно, Гетман «саданул» дымняком.

Мишка заскулил, забегал у крыльца, все ждал, не позовет ли хозяин. Но тот так и не звал. Только, как и прежде, перекликались ночные птицы, да где-то высоким фальцетом выл шакал, этот вечно голодный побирушка.

А вот вернулся и Гетман. Он шел, тяжело посапывая в усы; на плече, как и прежде, барсук, пес — у его ног. Лесник молчал, и я думал, что он озлоблен. Еще бы, столько злоключений! Однако я ошибся.

Зажигая лампу, хозяин, улыбаясь, сказал:

— Не ушел, зверюга. Буян в миг накрыл.

— Зачем заряд жег? — поддел я. — Палкой бы ты его...

Гетман усмехнулся.

— Вот же. Век живи, век учись, — и, сворачивая цигарку, добавил: — А все зло от ваших бездымных порохов. Зверя ты контузил, не больше...

Я посоветовал хозяину сделать перевязку, залить рану йодом. Куда там! Отмахнулся:

— Присохло. Утром обмою родниковой водой — и делу конец.

 

Объездчик Хамид

Гетман вытопил «пользительное» сало барсука и повез его к свояченице в Нижний Баксан, а меня поселил у своего зятя, кабардинца Хамида, ночного объездчика полей. Своих собак Буяна и Мишку лесник оставил на попечение дочери Насти, жены Хамида. Каждый день она ходила к избушке отца кормить верных сторожей.

Зять лесника невысок. Тонкая, гибкая талия его перетянута наборным ремешком, а в плечах он широк, едва ли уступит тестю. Черные усики на верхней губе — как лезвия.

Проживает Хамид при ферме в саманном, из двух выбеленных комнат, домике с пристройкой. Вот эту-то самую пристройку, предназначенную, должно быть, под кладовую, он и отвел мне. А я и не в обиде: окно выходит на восток, и, просыпаясь с рассветом, мне видно, как солнце, прежде чем ворваться в ущелье, серебрит ледники, потом разливает лучи по низине.

Каждый день мы в горах. У Хамида поджарый, увитый мускулами жеребец-кабардинец, черный как смоль, а подо мной Орлик Гетмана — здоровенный дончак.

Кони привычны к горам, но каждый ведет себя по-своему. Жеребец Хамида, когда идет над пропастью, вытягивается кошкой, и я вижу, как нервные судороги пробегают по лоснящейся его коже. Орлик же во всех случаях остается спокойным, и, только проходя узкой тропкой над обрывом, когда я невольно закрываю глаза, чуть слышно храпит. Потом, выбравшись на каменную площадку, он выгибает точеную шею и смотрит на меня черным, блестящим глазом. С седла я сую кусок сахара в мягкие губы коня, так велел хозяин.

Молод, силен Хамид. Не знаю, когда он и спит. Прискачет после ночного дежурства еще до рассвета и тормошит: «Едем в горы!» А если возвращаемся рано, ложится на диван и — за книгу.

Вот и сегодня. Встав затемно, я не успел углубиться в свои тетрадки, как слышу дробный цокот копыт. Хамид, еле коснувшись луки седла, слетает с коня и, бросив его непривязанным, врывается в мою «кладовую».

— Хватит писать-марать. Позавтракаем-закусим — и в горы айда! Тесть — Гетман приехал, дежурить будет. Мы с ночевкой...

Он свеж и бодр, как будто искупался в родниковой воде. Улыбка у Хамида детская; он обнажает два ряда кипенно-белых зубов, а глаза черные-черные, с блеском.

Я давно упрашивал Хамида пойти к ледникам. Хотелось увидеть туров — этих вечных спутников горных метелей и буранов. Но от фермы до ледников в один день не обернешься, и Хамид все откладывал, видимо ожидая возвращения тестя. И вот наконец-то! До завтрака ли тут! Наскоро выпиваю чашку молока и начинаю приготавливать рюкзак. Хамид останавливает:

— Зачем сумку?.. Ружье, бинокль надо. Хлеб-соль Настя собрала, я понесу. Ну, торопись-шевелись...

Из дому выходим, когда в низину не проникли еще лучи солнца; они золотят только вершины скал.

Хамид с ружьем и походной солдатской сумкой на спине минует побеги держидерева, выбирается на узкую тропинку. Не оборачиваясь, говорит:

— У водопада ночуем. Ямы там, форели много. Уху варить будем, не ел такой...

Тропка разрезает несколько растительных зон. В бинокль вижу, как она, миновав чернолесье и пробившись ввысь через стену могучих пихт, теряется в склонах альпийских лугов. И все это на протяжении каких-то трех-четырех километров.

На привале Хамид протягивает руку к белоснежным отрогам.

— Смотри! Проскочим эту маленькую грядку, поднимемся вон на ту лысую и... туры. Утром, а может, и вечером, увидим. Хамид врать не станет... На, кури.

Он садится на гранитный выступ, свесив ноги над пропастью. Сумку и ружье не снимает, видно, они не в тягость.

Во время наших скитаний по альпийским пастбищам много легенд и рассказов мне поведали горцы о турах. Пастухи передавали предания дедов о сказочном Агате: тур ночью излучал свет и двигался по неведомым тропам, указывая путь заблудившемуся путнику, который шел с отарой овец: уводил их от волков... И ни разу не слышал я, чтобы рука здешнего охотника поднялась на это редкостное животное.

— Гляди, хорошо гляди! — говорит мне Хамид. — Вон и Верхняя Чура. У подножья ночевка. Рядом тут. Айда! — и он легко устремляется вверх между вековых деревьев. По пути успокаивает: дескать, у нас детская прогулка и не больше. Коли на прямую — десяток километров.

Я знаю: в высокогорье на этих нескончаемых подъемах и спусках на каждый шаг затрачиваешь впятеро больше усилий, чем на равнине. Ничего себе «прогулка».

Тропка извивается между скал, постепенно устремляясь ввысь, часто лежит у самой пропасти; оступись, и полетишь в бездну. Чтобы не выдать невольного страха и отвлечь себя, спрашиваю идущего впереди Хамида:

— Кто выбил такую дорогу?

Хамид взбирается на валун, чудом не скатившийся в пропасть, и командует:

— Садись еще. Спиной к камню садись, ноги выше головы будут. Хорошо! — и уже потом отвечает на вопрос: — Дорогу? Хо, не мы с тобой. Олени, кабаны, мишки-медведи вытоптали.

Но вот непонятный звук перебивает его. Выше нас кто-то зарычал, нет, даже не зарычал, а скорее застонал приглушенно, срывающимся голосом, монотонно издавая звуки через равные промежутки.

Как по команде, мы оба бросаемся на голос, забыв об усталости. Из-под наших ног в пропасть катятся камни. Сваленная ветром пихта лежит вершиной на камне, ствол ее в метре от земли. Хамид срывает с плеча ружье, сгибается и лезет между сучьями. Я тоже лезу за ним и сильно ударяюсь сначала спиной о ствол, а потом головой о котелок Хамида. Тот, присев на корточки, глядит вперед. Я впервые замечаю, как он тяжело дышит, и тонкая темная жилка на шее его нервно дрожит.

Метрах в десяти от нас, на тропинке, огузло сидит бурый медведь, привязанный к дереву тяжелой цепью. Левую лапу его сжимают стальные челюсти. Медведь сидит на трех лапах, левую, переднюю, приподняв вместе с пудовым капканом. Зверь, видимо, мучается давно. Он не грызет железо и не рвется. Он стонет от невыносимой боли, и черные полосы, продолженные слезами от глаз к концу морды, лучше всего говорят о его страданиях.

— Сволочь! Какая сволочь поставила?! — кричит Хамид, не обращаясь ко мне.

Зверь, должно быть давно чуявший нас, никак не реагирует на звуки. Он опускает лапу с капканом на землю, но тут же отрывает ее, словно обжегшись о раскаленную плиту.

— Найду негодяя... — гневно сверкая глазами говорит Хамид. — Найду! Обязательно найду!

Я привык видеть Хамида добродушным, немного лукавым. Теперь же он хищно напружинился от ярости. Что бы сделал он сейчас, встретив того, кто поставил на звериной тропе капкан!

После минутного молчания Хамид надорванным, казалось, усталым голосом произносит:

— Ну, что, надо кончать...

Слова эти секут меня как плетью. «Кончать» — значит прекратить мучения зверя. Не даст же медведь разжать капкан с наболевшей изуродованной лапы.

— Хамид... Не надо... При мне не надо!

Не оборачиваясь, он приказывает:

— Иди! Прямо тропкой иди... Водопад, увидишь шалаш там. Ну, живей!..

Я бегу по тропе над пропастью, а вверху один за другим рвутся два выстрела... и болью отдаются в моем сердце.

 

...Я поднимаюсь к залитой солнцем горе Верхняя Чура. Не торопясь переваливаю горный хребет и спускаюсь в долину. По ту сторону ее тянется новая цепь гор, еще более высокая, увенчанная белоснежным покрывалом вечных, сверкающих на солнце снегов.

Я осматриваюсь. С отвесной скалы в мириадах брызг низвергается водопад. От воды и снега тянет прохладой. Вот и шалашик, притулившийся к валуну. Стены его выложены из камня, а крышу заменяют высохшие прутья. Измученный, я забираюсь в шалаш и в ту же минуту засыпаю.

Когда я просыпаюсь, то снова вижу лучи на горных вершинах и прямо перед собой, на гранитной глыбе, великолепного, невиданного, словно скульптурно вылепленного зверя. Он стоит неподвижно. От удивления я приподнимаю голову, и в тот же миг зверь исчезает.

Я тут же бросаюсь на гребень: по крутому карнизу, над пропастью, идут четыре тура. Вот и карниз обрывается. Передний зверь на секунду замирает и одним упругим движением бросает себя в бездну. За ним прыгают и остальные. Я рассматриваю в бинокль скалы ниже, и вот, на карнизе, по ту сторону пропасти, как и прежде, не спеша, величаво идут четыре тура.

Туры! Какой еще зверь может так обжить и победить здешние угрюмые скалы, пропасти и ледники. Эти величавые животные сроднились с суровой природой, с бурями, снегопадами и пронизывающими ветрами.

В сумерках я возвращаюсь к шалашу, развожу костер. В темноте он горит, образуя причудливые тени. Безмолвие гор нарушает только частое потрескивание горящих сучьев да звон каскадов воды.

И вот на глыбе, там, где час назад стоял зверь, вырос силуэт человека. На фоне скал он кажется неестественно большим. Я невольно тянусь к ружью.

А таинственный силуэт отделяется от глыбы и начинает двигаться на меня. Я открываю рот, чтобы окликнуть пришельца, но он опережает меня:

— Ха! Зачем волноваться? Зачем ружье? В горах живут хорошие люди...

Ко мне идет Хамид.