На службе охоте и искусству | Печать |

Холостов В. Г.

 


(к 75-летию Н. П. Пахомова)

И припомнились годы иные,

И родные поля и леса...

(Народная песня)


Зазвонил телефон.

— Не родственник ли вы тех самых охотников, которые на станции Гривно, под Подольском, собак держали? — спросили в трубке и отрекомендовались: — Ефремов, Павел Алексеевич. Бывший председатель Подольского общества охотников, а ныне персональный пенсионер.

— Очень приятно, — отвечаю. — Тех самых. Прямой потомок — сын, крестник или племянник. И сам в ваше общество, — говорю, — с четырнадцати лет аккуратно членские взносы платил...

— А у кого из вас, — слышится в трубке, — была такая золотая-золотая паратая выжловочка?

— У отца, — отвечаю. — У Егора Сергеевича. Затейкой звали...

— Вот-вот, — обрадовался собеседник. — Затейка. Мастер... Из-за нее и звоню вам. Простите меня грешного. Сбраконьерничал. Все эти сорок лет камень на совести лежит. Молод был. Не удержался. Из-под вашей выжловки косого взял. Матерого русачищу. С бархатным кушаком на хребте... Не отдал, как полагается. Смалодушествовал...

Телефонную трубку я давно положил на рычажки, а сам все еще смотрел на нее, вспоминая далекую-далекую осень, белоствольные гривенские леса, насквозь продутые ноябрьским ветром...

 

Н. П. Пахомов
Н. П. Пахомов
 

 

Вот-вот должны были лечь первые пороши. Об этом говорило и тусклое, нависшее свинцовым пластом небо, и россыпь красногрудых снегирей, облепивших голый куст боярышника под окном. Уже спущены с чердака и вставлены в окна вторые широкие итальянские рамы. Наглухо заперта стеклянная дверь из столовой на открытую террасу, вдвинут в дверной проем глухой, поблескивающий свежими белилами деревянный щит.

Тяжелыми лязгающими ножницами отец в саду подрезает под самое основание кусты пионов.

— Постой, постой, сынок! — он подымает палец и прислушивается. — Слышишь?

Вдалеке — где-то под Толбином — жарко варила стая.

— По зрячему, — шепчет отец. — Слышишь?

И долго стоит, вслушиваясь в гон...

Гон между тем удалялся, и собаки скоро сошли со слуха.

— В воскресенье поедем за Москву — гончую пробовать, — предупредил он однажды. — Одну заведем пока, зато хорошую. Большой знаток хвалил ее. Пахомов, Николай Павлович...


Он жил в небольшом старом особняке по Сивцеву-Вражку. Название этого приарбатского переулка не раз встречается в рассказах Алексея Толстого, в дореволюционной и современной беллетристике. Живал здесь некогда и Сергей Тимофеевич Аксаков — мой «самый главный» писатель-охотник... Тихий, мощенный булыжником переулок казался мне тогда улицей знаменитостей. К квартире Пахомова я подходил с усиленно бьющимся сердцем.

Нас встретил сухощавый человек лет за тридцать. Пригласил в кабинет, усадил в кресла. Пока отец придирчиво выспрашивал родословную продававшейся где-то собаки, я с любопытством поглядывал на развешанные по стенам акварели и фотографии: собаки, сцены охоты и снова собаки, преимущественно гончие. Между отцом и Пахомовым незаметно разгорелся спор. Отец доказывал, что пегие англо-русские гончие злобнее, вязче костромичей — ведь эти качества достались им по наследству от фоксгаундов. Они вырабатывались в Англии веками на парфорсной, силовой охоте, когда стая фоксгаундов часами преследовала лисицу или оленя, самостоятельно брала их или держала, пока не подоспеют скачущие через ручьи, овраги и изгороди удалые верховые охотники.

— И в стае поэтому англо-русские, думается, должны работать дружнее костромичей. Вспомните, Николай Павлович, першинскую охоту! — убеждал отец. — Вы вот хвалите русскую стаю Свечина и алексеевских костромичей, но ведь их задача — только из острова выставить зверя на борзых, а дальше ни-ни, если не хочешь заработать арапника. Ни вязкости, ни нестомчивости от них не требовалось!

Доводы отца звучали, по-видимому, убедительно. Пахомов немного волновался.

— Ах так? — не выдержал он наконец. — Ну так вот вам адрес, поезжайте, поглядите выжловочку в работе... На голосок тоже обратите внимание, — напутствовал он отца уже в передней, помогая ему надеть серую куртку, отороченную голубым барашком. — Увидите, какие русские собачки бывают!

Так попала к нам трехпольная золотисто-рыжая Затейка. На редкость паратая и вязкая, она скоро стала вожаком разноногой сборной стаи окрестных охотников. Отец уже и позабыл думать о пегих «англичанах» и разноглазых арлекинах!

Редкий выход с Затейкой на охоту оказывался для отца неудачным: в те годы русака в полях и беляка в гривенских мелколесьях водилось изрядно. А что касается рыжих кумушек... Здесь вот, в радиусе всего каких-нибудь пяти-шести верст, отец и учил меня мастерить под гончими.

Спор отца с Пахомовым о преимуществах той или иной породы оказался не случайным. Московские гончатники явно делились на две партии, каждая из которых яро отстаивала своих фаворитов. Я слушал горячие споры, бывая на Никольской, где тогда помещалось товарищество «Московский охотник». На гулких чугунных межэтажных лестницах и переходах под вечер всегда было многолюдно. В рабочих комнатах молодой охотник мог проконсультироваться у профессора Бутурлина и Зворыкина; нередко бывал там и Николай Павлович Пахомов. От него я услышал, что польско-русские гончие, например, как правило, не работают по лисице и волку, что выпадают особые дни плохого чутья... Я следил за выступлениями Николая Павловича в «Охотничьей газете», присутствовал на его докладе первому всесоюзному кинологическому съезду, созванному Всекохотсоюзом в декабре 1925 года. В оценке различных пород гончих он был удивительно объективен, отдавая должное и полевым досугам англо-русских собак. В выступлениях и даже печатных трудах кинолога я слышал как бы отзвуки его спора с отцом, свидетелем которого мне довелось быть. «Известно, — писал позднее Николай Павлович, — что исключительные по своим рабочим качествам сердце и ноги фоксгаунда (английской гончей), как и английского скакуна, были выработаны из поколения в поколение продолжающимся тренингом». Говоря о наших собаках, он призывал делать ставку на породную, кровную гончую, полученную путем отбора и длительной тренировки. Мне импонировала борьба Пахомова за нашу чистокровную национальную гончую, желание продемонстрировать все ее лучшие стороны. Уверен также, что в тридцатых годах он поступил инструктором во Всеармейское военно-охотничье общество прежде всего потому, что хотел сколотить из казенных костромичей этого общества злобную волкогонную стаю, что ему в значительной мере и удалось.

Возможно, что я кое-что переоценивал, кое-чего еще не видел со своей юношеской колоколенки, но все же начинал постигать тонкости и отдельные нюансы в развитии кровного собаководства.

Гончие составляли у нас самый многочисленный отряд охотничьих собак. Но почему же тогда регулярно проводятся испытания легавых (в 1919 и 1921 годах) и не испытываются гончие? Почему до революции — с 1901 по 1917 год — состоялось всего-навсего семь проб гончих? Дореволюционные пробы скорее походили на состязание, причем к ним вначале допускались только стаи гончих и только привилегированных лиц (рядовой охотник стай не держал). (Лишь незадолго до революции к пробам стали допускаться и смычки гончих.) А как же выявить того или иного производителя, если испытывается целиком вся стая? Это и тревожило Николая Павловича и возмущало. Неудивительно, что доклад, прочитанный им на первом съезде советских кинологов, и утверждение намеченных в докладе правил полевых проб гончих-одиночек я расценил буквально как победу новых, демократических, идей над рутиной и благолепной косностью дооктябрьских аристократических охот. Такой же победой считал я и первую послереволюционную пробу гончих, проведенную «Московским охотником» в 1926 году. (В 1927 г. такие пробы состоялись в Ленинграде, Харькове и Нижнем Новгороде, а в дальнейшем стали регулярно проводиться во многих других крупных городах.)

Помимо перестройки социальных основ новых правил, мы обязаны Пахомову введением в них и нового показателя в работе гончей — ее добычливости. Полаз собаки может быть хорошим — широким, быстрым, самостоятельным, однако он еще вовсе не гарантирует, что собака обязательно взбудит зверя. Поэтому объединить понятия «полаз» и «добычливость» было бы неверно. Николай Павлович настойчиво и терпеливо разъяснял нам, что добычливость — это умение найти зверя, стремление гончей обследовать именно те, а не другие кустики, что это тот раздел мастерства, который позволяет ей найти зайца даже в те дни, когда он лежит особенно плотно.

Затейка наглядно демонстрировала мне эту теорию на практике. Сколько раз, бывало, мы пересекали с отцом какой-либо отъем, который уже прочесал с рассветом кто-то из толбинских или станционных охотников. И все же иной раз Затейка именно тут и обнаруживала затаившегося зверька и, захлебываясь визгом, яростно несла его на щипце, пока зайчишке не удавалось немного отдалеть. Познать, осмыслить «взаимодействие» собаки и зверя помогли мне (да разве мне одному!) книжки Пахомова. Им написаны: «Гончая и ее стандарт» (1931 г.), «Как охотиться с гончими» (1931 г.), «Породы гончих» (1931 г.), «Полевые пробы гончих» (1932 г.), «Охота с гончими» (1950 г.). В полемике, развернувшейся в печати, он твердо стоял на том, что при охоте на волка русские чепрачные гончие, по крайней мере некоторые линии их, не менее злобны и гоняют не хуже, чем пегие англо-русские или славившиеся в старину стаи зверогонов-арлекинов. Проверить, насколько злобна к волку была наша Затейка, мне так и не удалось. Переехав в Москву, мы оставили ее одному из местных охотников.

Охотиться теперь приходилось реже. Более двадцати лет прожил я на Сивцеве-Вражке, неподалеку от обветшавшего старого особняка, в котором до сих пор здравствует и трудится великолепный знаток гончих, эксперт и судья всесоюзной категории, искусствовед Николай Павлович Пахомов.


Другим обстоятельством моего духовного сближения с Н. П. Пахомовым было его бережное, хотя отнюдь и не консервативное, отношение к традициям нашей охоты, к ее специфическому, выразительному жаргону. Еще в детстве, помнится, незабываемо сильное впечатление произвели на меня записки и воспоминания С. Т. Аксакова. Позднее, узнав, что «патриарх русских охотников» последние годы жизни провел в подмосковном имении Абрамцево, купленном им в 1843 году у обедневших помещиков Неведомских, я до тех пор теребил материнский подол, пока мы не сели с ней в «возглавляемый» паровозом поезд и он не повез нас из Москвы в Хотьково, Северной (Ярославской) железной дороги. Оттуда до аксаковской усадьбы пути было около четырех километров. Так началось мое знакомство с историей этого заповедного литературно-художественного очага русской культуры.

Постоянными гостями Аксакова были многие передовые люди прошлого века. В Абрамцеве живал Гоголь, читал там наброски второго (впоследствии им уничтоженного) тома «Мертвых душ». Гащивали писатели Загоскин и Тургенев, поэт и философ Хомяков, профессор московского университета Погодин, видный славянофил-либерал Самарин, собиратели русских народных песен братья Киреевские, великий русский актер Щепкин и другие...

 

А поездов тогда не знали —

Какие, бог мой, поезда.

Едва с бубенчиком скакали!

Нелегкою была езда

По разухабистым дорогам;

По лету — пыль,

А в осень — грязь.

Ломались оси, да не раз,

И было прелести немного

Садиться на день в тарантас...

Но, значит, был Аксаков нужен,

И речи были, знать, новы,

Коль запросто к нему на ужин

Друзья слетались из Москвы!


Живая, полная литературных, театральных и общественных интересов атмосфера семьи Аксаковых находила высокую оценку современников, даже столь взыскательных, как В. Г. Белинский, А. И. Герцен, Н. В. Гоголь, И. С. Тургенев, М. С. Щепкин.

Насколько широк был круг литературных и театральных знакомств Аксаковых, свидетельствуют строки их семейной переписки: в одном из писем после перечисления бывавших в московском доме Аксаковых Щепкина, Мочалова, Садовского, Станкевича, Белинского, Бакунина, Герцена, Грановского, Кольцова, Гоголя, Тургенева и других встречается такая фраза «В эту зиму прибавилось у нас 77 новых знакомых»...

В Абрамцеве Аксаковым были написаны «Семейная хроника», «Записки ружейного охотника», «Детские годы Багрова-внука», «Записки об уженьи рыбы» и некоторые другие произведения.

После смерти Аксакова (в 1859 году) его дочь — одиннадцать лет спустя — вынуждена была продать имение. Купил Абрамцево известный московский купец-меценат Савва Мамонтов. Его семья постаралась сохранить в неприкосновенности все, что напоминало о замечательном русском писателе. В то же время Мамонтовы, покровительствовавшие талантливой молодежи, открыли новую — «художественную» эру в истории Абрамцева.

Здесь рождались «Три богатыря» и «Аленушка» Васнецова, «Запорожцы» Репина, «Отрок Варфоломей» Нестерова, «Девочка с персиками» Серова и много других прославленных полотен, составивших мировую славу русского изобразительного искусства. Врубель создал здесь серию художественной керамики, Поленов не только написал ряд пейзажей, но и помог Мамонтову открыть для местных крестьян мастерскую художественной резьбы по дереву, превратившуюся в советское время в художественное училище. Репин, Васнецов и Антокольский, Остроухов и Суриков, Неврев и Коровин любили радушное, живописное Абрамцево... Наведывались сюда Станиславский, Ермолова, Шаляпин...

Под стать своим друзьям был и сам Савва Мамонтов — не только коммерсант и строитель Северной железной дороги, но и скульптор, режиссер, артист. Максим Горький писал о нем: «Мамонтов хорошо чувствовал талантливых людей, всю жизнь прожил среди них. Многих, как Федор Шаляпин, Врубель, Виктор Васнецов, не только этих, поставил на ноги, да и сам был исключительно, завидно даровит».

Напряженные творческие часы, работа в гончарной и древо-резной мастерских чередовались в Абрамцеве с ужением рыбы, охотой, веселыми прогулками, играми. По вечерам, особенно в ненастье, все собирались в зале, зеленом аксаковском кабинете или красной гостиной, читали, рисовали, лепили, экспромтом разыгрывали живые картины, корпели над проектами крохотной белокаменной церквушки в древнерусском стиле или избушки на курьих ножках. Наряду с такими спектаклями, как «Фауст», «Кармен» и др., в Абрамцеве ставились пьесы на либретто самого Мамонтова. Декорации и эскизы костюмов для спектаклей исполняли В. М. Васнецов, М. А. Врубель, И. С. Остроухов, К. А. Коровин, В. Д. Поленов, В. А. Серов. «Постановка “Снегурочки” Островского в декорациях и костюмах В. М. Васнецова, — пишет Н. П. Пахомов, — явилась итогом долгой работы, новым словом в театральном искусстве».

Уже перед самым Октябрем, мальчиком, я видел сильно постаревшего С. И. Мамонтова у нашего дальнего родственника С. И. Зимина — владельца театра, переименованного после революции в Экспериментальный (ныне Театр оперетты). Забравшись с ногами в огромное кожаное кресло в просторном кабинете, слушал я, как дядюшка советовался с Мамонтовым о театральных постановках, музыке и декорациях, улыбался забавным рассказам Саввы Ивановича о художниках и артистах.

Абрамцево явилось одной из первых усадеб, национализированных Советским правительством в государственный музейный фонд. Охранную грамоту на этот заповедник русской культуры подписал в 1918 году В. И. Ленин.

В годы войны главный корпус усадьбы был переоборудован в госпиталь, музейные экспонаты эвакуированы в недалекий Загорск. Затем усадьба оказалась в ведении ВЦСПС.

Николай Павлович Пахомов, являвшийся в то время консультантом президиума Академии наук СССР, начинает возрождать музей, и усилия его не пропадают даром. В 1947 году выносится постановление о передаче в ведение Академии всего комплекса санатория «Абрамцево». При поддержке президента Академии наук академика С. И. Вавилова Николай Павлович берется за восстановление аксаковской усадьбы, за ее переоборудование. «Выколачивание» фондов на стройматериалы, ремонт и реставрация музейных зданий, разыскивание подлинных аксаковских вещей и иных ценнейших экспонатов, размещение их в специально отведенных залах — все это отнимает у Н. П. Пахомова массу времени и энергии. Приходится позабыть на время даже об основной работе — исследовании творчества Лермонтова, работе, уже принесшей ему известность в научных и литературных кругах.

Усадьба между тем постепенно восстанавливается. И, наконец, утром 6 июня 1950 года, сопровождаемый научными и техническими работниками музея, Николай Павлович в последний раз обходит все залы и уголки исторического дома... Тепло и благодарно звучат выступления представителей Академии художеств СССР, Академии наук, Союза писателей, литературно-художественной общественности. Разрезана перегородившая вход ленточка, и музей радушно распахивает двери перед посетителями. Экспозиция его достаточно полна — это уже не только мемориальный музей Аксакова, но и убедительная демонстрация блестящего периода русского искусства конца девятнадцатого столетия.

С тех пор минуло более десяти лет... Веснами, как встарь, полыхает лиловое пламя сирени вокруг приземистого аксаковского дома, прячутся в заглохшем парке крохотный белый храм и бревенчатая избушка на курьих пнях-ножках. И если не осталось в окрестностях усадьбы былого изобилия дичи, то по-прежнему щедра здесь в исходе весны белая россыпь застенчивых ландышей.

Много новых забот появилось теперь у Николая Павловича. Первое издание «Мертвых душ» вышло в Петербурге, и десяток авторских экземпляров был направлен оттуда прямо в Абрамцево, где в те дни гостил Гоголь. И две книги из этой стопки с собственноручной надписью писателя были вручены Аксаковым... Чтобы найти хотя бы один из этих двух экземпляров с автографом Гоголя, Пахомову пришлось переворошить чуть ли не все книгохранилища Советского Союза, все литературные музеи, поддерживать связь со всеми крупными букинистами. Директору музея и его научным сотрудникам не раз приходилось вставать на защиту «своего старика» (так любовно называет порой Николай Павлович Сергея Тимофеевича Аксакова), когда кто-то из наших беспечных литературоведов не всегда точно и справедливо освещал образ старого писателя-охотника. Организация в Абрамцеве новых, приуроченных к различным юбилеям, экспозиций требует тщательных поисков почти всегда уникальных литературных и художественных материалов, выискивания соответствующих мемуарных и эпистолярных цитат.

Из-за леса доносится смягченный расстоянием шум проходящих электропоездов. За оградой усадьбы — на специальной площадке — стоит колонна разноцветных автобусов, стайка легковых автомашин. Особенно много маячит их по выходным дням. Заводские, школьные, учрежденские коллективы, семьи и одиночные экскурсанты едут в заповедный абрамцевский уголок. Мелькают смуглолицые индусы, чернокожие студенты московского Университета дружбы имени Патриса Лумумбы; группа австрийцев, сдвинув на затылки зеленые тирольские шляпы, усиленно щелкает фотоаппаратами...

Николай Павлович по-прежнему педантичен и строг. По воскресеньям, выходя в парк, он нередко «вооружается» заливистым милицейским свистком: утомленные осмотром главного дома, мастерской и прочих достопримечательностей, кое-кто из экскурсантов не прочь расположиться на газоне, сорвать несколько веток цветущей черемухи или сирени, выкопать на память об Абрамцеве кустик ярко-желтых анютиных глазок...

Вечереет. На асфальтированное шоссе, направляясь к Москве, выезжают разноцветные автобусы. В пробившемся сквозь кроны старых лип солнечном закатном луче толкутся комары, предвещая и назавтра такой же чудесный, заполненный до краев, солнечный день.

Я оглядываюсь на скромную, но дорогую охотничьему сердцу усадебку. Николай Павлович глядит нам вслед, опираясь на легкую трость, а позади него, в одной из аллей старого парка, мелькает чья-то светло-желтая выжловочка, удивительно напоминающая Затейку и все близкое и далекое, что связано с нею...