На родине русских сказок | Печать |

Третьяков Н. Н.

 

Беломорье

Беломорье. Все здесь свое, родное. Идем Двинской губой. С одной стороны — безбрежное, уходящее к полюсу, холодное и сказочное море, с другой — берег, где когда-то прокатился волшебный колобок Пришвина. В этих местах скрыт корень всего русского: Пертоминск, Яреньга, Лопшеньга... Издали каждое село — словно один дом с множеством окон и труб. А подойдешь ближе — и увидишь, что изб много, они тесно жмутся друг к дружке, как люди на утлой ладье. От ветра, сыпучего песка и соленых морских брызг все вокруг них поседело. Однако если ударить в столетние бревна острым топором, то звякнет, как по металлу. Такую же закалку проходят поморы. И теперь еще можно слышать: пойду на море горшки мыть. Море здесь свое, так сказать домашнее. Его видно отовсюду: в окна, со ступеней крыльца, сквозь щели сеновала; улицы, крохотные переулки и заулки выходят к морю. Отойдешь за околицу, взберешься на белеющую ромашками горушку — и снова слышишь плещущее тяжелой волной море; медовый аромат цветущего клевера сливается в полях с его остро соленым дыханием. Даже в глубинной тайге, там, где тихо притаились светлые озерушки-ламбинки, может вдруг повеять морем и опуститься холодный синий туман. Тогда все сразу меняется как в сказке. Исчезают веселые кудрявые березки, смолкают птицы, скрывается самое небо. Дорога теряется, становится холодно. Плохо бывает путнику, застигнутому такой непогодой. Куда идти? Вокруг все так бесприютно! Нет и не будет с тобой, путник, любящей Марьи-Моревны. Одинок ты, как та сломленная, высохшая ель. Невольно вспоминается пришвинская «росстань». «Стоит столб, и от него идут три дороги; по одной, по другой, по третьей идти — везде беда разная, но погибель одна».

Но вот кто-то невидимый раздвинул холодную завесу, и ласково просияло солнышко.

— Как-то вы без меня живете?

И сразу же заулыбались в ответ ему зеленые горушки, глядя в голубые глаза озер...

А поздним вечером, когда солнце опустилось за море, мне все казалось: вот-вот выйдет на бережок моя милая Марья-Моревна — в золотом платке, красном сарафане, сафьяновых сапожках. И пойдем мы вместе по песчаной дорожке вдоль тихо плещущего морюшка от тони до тони...

 

Досельные песни

Быстро пролетает дорогое светлое времечко северного лета. Недаром зовут его межень. Едва только комары справят «петровскую» ярмарку, как в осинник вплетаются багряные пряди. В ночь на Ильин день белую лошадь не увидишь за околицей; быстро смеркается лето. На горах зажигаются огоньки береговых створ, а из потемневших глубин моря восходят изумрудные светлячки. Они проносятся мимо кораблей, безмолвно перекликаясь с нежным блеском далекого звездного неба. Порой одинокая звезда вдруг падает и тотчас гаснет, резко прочерчивая свой огненный путь. Тогда ночь кажется темнее, а море — холоднее.

В эти грустные дни уходящего лета хорошо слушаются старинные поморские песни. В них как бы вновь разгорается весенний праздник, озаренный незакатным солнцем севера. Однажды вечером нам удалось побывать на «беседушке» поморской деревеньки Дураково. Это дурак песка наволок — вот и зовут Дуракнаволок, Дураково, объясняли нам старики. О песках там хочется сказать, как в старину о лесах: дремучие, непроходные. Подслеповатые оконца изб едва выглядывают из золотистых прибрежных дюн, словно напоминая, что и дома и люди еще живы, не засыпаны, не погребены на дне морском. Кажется, вот-вот задует ветер посильнее — и не станет Дураково... Но ветер дует, море накатывается, а Дураково стоит, весело дымясь баньками и печами.

Когда мы взошли в избу Репиных, песельницы были в сборе и пряли, легко подхватывая играющий клубок шерсти. Нить пряжи объединяла старых песельниц в одно целое. И было в их единстве что-то эпическое. Песня возникла незаметно, как поднимается непуганая птица. Пели тихо и просто, без протяжного рязанского завыванья, как бы продолжая прерванную кем-то беседу. То была луговая песня об одинокой девице.

Гуляла девица в суземке весеннем, гуляла, да и запоздала. Страшно ей стало одинокой, бесприютно. Вот и зовет девица своего друга милого, суженого. Приходит на ее зов парень, да не тот, не милый, не любимый. Тот, единственный, далеко в море. Все это поясняла нам смешливая старушка, вставляя слова в лад песни, в то время как припев звучал и звучал, словно душа девицы стонала в тоске одиночества своего. И казалось, не в избе, а в лесу сидим мы; то непогодливый морской ветерок набежит, трогая нежные ветви берез, то кукушка прокукует, то ель качнется... В песне все было прекрасным: и слова, и простая, трогающая мелодия. В луговых песнях всегда поется о любви. «Ты взойди, взойди, солнце красное, освети долинушку под горой высокою», — начинает запевала. К одинокому голосу пристают другие. И вот уже звучит многоголосый хор. Это не тягостная просьба прозябающих во мраке, а какое-то древнее языческое обращение к солнцу: «Ты взойди! Освети!»

Часто бывает, что в струях реки, не нарушая ее плавного течения, вырвется и заиграет вдруг вода, оставляя на прибрежных камнях радостное отражение солнечных бликов, будто жар-птица пролетит. Так же вступили новые голоса молчаливо сидевших дотоле участниц хора. В песне говорилось о добром молодце, ходившем на свидание к Усть-Яренге-реке. Навстречу ему из Лопшеньги вышла любимая, скрываясь от зорких родителей своих. Совсем как у нас: «не велят Маше за реченьку ходить». Пробираются молодые через мхи-рады, ельники темные, бора высокие, березняки белые... Долог путь небесный у солнышка летнего. Поздним вечером, когда оно венчает синее море, сходятся и парень с девицей. И такие тут припевы раздались, словно опять река заиграла, ветерок повеял и море пробудилось...

Еще пели нам виноградье свадебное с веселым перезвоном и каким-то быстрым перебором в голосах, а припев: «Виноградье мое, красное-зеленое» — выговаривался с такой лаской, будто это сказочное виноградье и взаправду росло где-то под окнами здешних изб. Но сквозь запотевшее стекло по-прежнему виден один только кусок огромного, словно горящего изнутри, моря. На его гладкой поверхности чернеет карбас одинокого рыбака.

— Не поклевала сегодня наважка, — замечает кто-то. И сразу стало ясно, что для песельниц там в море — дело, а здесь на беседушке — забава. Отсюда это старинное выражение — играть песни. Песня свободна. Она узнается и в красках древних русских икон, и в наивной резьбе поморских прялок, и в узорах народного платья.

Грусть в поморских песнях никогда почти не превращается в злую тоску, изводящий душевный недуг. Если поется о невзгодах, то с каким-то могучим обобщением. И слышится тогда в простой поморской песне поступь древней трагедии, а порой — строгая печаль церковного хора, словно из древнего Новгорода долетевшая мелодия. Нам спели одну такую печальную песню о рекрутах:

 

Шириной-то дороженька не очень широка,

А в длину-то дороженьке конца краю нет.

И вот идут по дороженьке рекруты, а за ними — жены молодые.


Не могут они остановить скорбного шествия. Все идут да идут. И кажется, что поется обо всем народе.

Так в песне оживает порой сущность самой истории без всякого рассказа о событиях былого.

Когда мы расходились по домам, море расшумелось. Надвигался шторм.

 

Нестеровская струнка

Вчера я возвращался с озера берегом речки Верхотины. Она сбегает к морю по самым высоким местам меж зубчатых стен из островерхих северных елей; от этого происходит и ее название: Верхотина, верховая речка.

К вечеру проложенная кем-то тропка вывела меня к покосной избушке. Там я затеплил огонек и долго слушал, как скрипела раненная бурей ель и журчал ручей, или, как говорят в Беломорье, рУчей.

А рано утром, едва окрасилась золотом вершина черной еловой горы, тронулся в путь, продолжая разбирать зарастающую тропку, угадывая, где прошел человек, а где сам лесной хозяин — медведь...

Коренные, кондовые здесь места, глухомань — Русь глубинная, забытая, неведомая... Вот засветлело вдали; обрыв, поросший белым ягелем, тихий говор ручья, дуновенье медоносных трав, сияние солнечных лучей, а затем — снова та же сказка елового темного бора... Она тянется бесконечно долго. Только в полдень я вышел на открытые пожни деревни. Было то погожее время, которое северяне называют вёдрие.

По берегам круглых, как чаши, озер сушилось разбросанное на траве белье. Ярко алели сарафаны, белели рубахи, на зеленых угорах паслись кони. Косцы купались...

Таинственная сказка мрачного седого бора завершалась праздником, напомнившим мне своей особенной прозрачной чистотой картины Нестерова.

К вечеру на море пала тихая красотушка, и деревня отразилась в золотых водах, почти слившихся с небом; только под горизонтом синело.

И думалось мне, что нет нигде такой земли. Нет и быть не может, потому что здесь находится истинная родина наша.