Из рассказов о Пушкине | Печать |

Смирнов Н. П.


«Граф Нулин»

Живя в Михайловском, Пушкин очень любил утренние прогулки, особенно осенью, когда каждый глоток воздуха был хмелен и свеж, а окрестные леса так радовали глаза своей разноцветностью.

В это сентябрьское утро он выехал с солнцем, чеканной рысью помчал по боровой подмороженной дороге, пересек колючие рыжие жнивья, не спеша проехал опушкой старой дубравы по упруго-мягкой настилке опавших листьев и сдержал коня на широком, привольном взгорье.

Он оглянул светящийся полукруг лесов, простор полей, посеребренных инеем, далекие, дымившиеся сиреневым дымом деревни, крылатые мельницы, голубой пруд —и на его маленьком и смуглом лице появилась нежная улыбка и крепко застучало сердце, столь глубоко любившее всю эту родную красоту.

Потом на пути попалась усадьба — уютный, с колоннами, дом под красной крышей, и поэт, опять задержался: помещик выезжал на охоту, и это тоже было очень красиво, тоже радовало глаза своеобразной живописностью. Псари в расшитых венгерках лихо гарцевали на поджарых, быстролетных лошадях, остромордые борзые резво прыгали на сворах, и зовуще, раскатисто и тоскующе трубили рога. Под эти трубные клики на крыльцо вышел барин в чекмене, туго стянутом поясом, на котором покачивался кинжал, и с рогом на бронзовой цепочке, перекинутым через плечо.

Поэт сразу заметил, что лицо барина сияло «приятной важностью», и особенно залюбовался бронзовой цепочкой рога, дробно вспыхивающей от солнца.

Не будучи охотником, Пушкин позавидовал сейчас помещику, его скитаньям в полях, вихрю травли, языческой радости добычи. Он зрительно представил все охотничье раздолье и, прищурив зоркие глаза, мерно похлопывая рукой по бархатистой лошадиной шее, стал шепотом выговаривать:

 

...То-то счастье

Охотнику! Не зная нег,

В отъезжем поле он гарцует.

Везде находит свой ночлег...


Каждое слово будто вспыхивало от другого, и Пушкин почувствовал, как все его существо наполняет великолепная бодрость, и как бы въявь услышал золотые молоточки бившихся в голове рифм. Стало легко и весело на душе... Он еще раз оглянул охотников, тронувшихся в путь, заметил в окне усадьбы чье-то голубое платье — жена, видимо, провожала мужа — и опять помчался спорой, чеканной рысью. Не проехав и версты, Пушкин вдруг круто осадил лошадь, опустил поводья и, закинув голову, звонко рассмеялся: ему припомнился слышанный недавно рассказ о приключениях проезжего графа.

Рассказывали, что один из соседей вот так же умчался на охоту, а к его молодой жене в тот же день заехал некий тоже молодой граф, у которого сломался экипаж. Граф, возвращавшийся в родные пенаты из Парижа, пленился красотой хозяйки и ночью, вообразив себя новым Тарквинием, а ее Лукрецией, пробрался к ней в спальню и получил в награду крепкую пощечину. По отъезде графа Лукреция из русской усадьбы поведала мужу о ночном приключении, и скоро о «подвиге» повесы узнали соседи, много смеявшиеся над ним. Пуще всех смеялся — наедине с Лукрецией — двадцатитрехлетний помещик Лидии. Весело смеялся и Пушкин.

— Что ж, — задорно сказал он рассказчику, — теперь молено еще раз убедиться, что в наши времена «верная» супруга — не такое-то уж диво...

Вспомнив сейчас об этом, Пушкин ощутил всю веселую прелесть истории с графом, особенно в противопоставлении его европейского «лоска» с захолустной простотой хозяйки усадьбы. Только что виденная картина: сборы на охоту и женская фигура в окне — дала почувствовать не только раздолье отъезжего поля, но и домашний женский мир, с его соленьями и вареньями, думами и мечтами.

Пушкин тронул поводья, поехал шагом, залюбовался играющей на сосне белочкой, опадающим багрецом осины, солнечной, совсем золотой просекой и с волнением уловил вдалеке, на столбовой дороге, плач поддужного колокольчика. Он вспомнил о своих далеких друзьях, представил, что испытывает при звуке колокольчика героиня его будущей поэмы — жена, проводившая мужа на охоту, — и опять в голове его заработали волшебные молоточки:

 

Кто долго жил в глуши печальной,

Друзья, тот, видно, знает сам.

Как сильно колокольчик дальний

Порой волнует сердце нам...


Поэта вновь охватило радостное волнение — и он пришпорил коня, направив его к дому.

Дома в Михайловском пылала, горьковато пахла сухой березой звонкая печка, около которой хлопотала добрая, седая Арина Родионовна.

— Денек-то, что самоцвет-камушек, теплится, — сказала она, с улыбкой взглянув в окно.

Пушкин шутливо обнял ее и ласково откликнулся:

— Золоченный у тебя язык, мамушка, — чистый клад.

Румяный и бодрый от осенней свежести, возбужденный от звучавших внутри стихов, Пушкин с удовольствием сел за кофе, с любопытством развернул присланные вчера петербургские журналы.

В это утро все казалось ему очень хорошим и милым: и новые стихи Вяземского и Дельвига, и янтарный блеск солнца в комнате, и синяя ель за окном и особенно заточенное гусиное перо...

«Граф Нулин» был написан в два дня. Когда он был напечатан, некоторые из окрестных читателей заучивали его наизусть. Один из читателей-помещиков, возможно тот самый, который «с приятной важностью» на лице уезжал тогда в отъезжее поле, подарил Пушкину медный охотничий рог на изящной бронзовой цепочке. Пушкин неизменно восхищался им и нередко, уезжая на прогулки, перебрасывал его через плечо и протяжно-грустно трубил, заслушиваясь чуткими и звучными лесными отголосками.

 

Разговор с охотником

В. И. Даль, опытный беллетрист, автор знаменитого «Толкового словаря», оставил интересную запись об одной из встреч Пушкина в Оренбурге, куда поэт приезжал в 1833 году за сбором материалов о Пугачеве.

Усталый от долгой дороги. Пушкин с большим удовольствием пошел вместе с одним офицером в баню и был очень удивлен прихотливой росписью в предбаннике. Это была целая галерея умело и живо написанных охотничьих картин: борзые в погоне за лисицей, статные соколы, широко распустившие крылья, легавые собаки на стойке, токующие тетерева, зайцы на гумне лунной зимней ночью, гуси над вечерним пламенным болотом. Всего же больше было на картинах красавцев вальдшнепов.

— Вы, видимо, горячий охотник? — учтиво спросил Пушкин офицера.

— Привержен к ней от юности моея, как певчая птица к песне или как прелестница девица к зеркалу.

Пушкин еще с большим любопытством оглядел собеседника: его заинтересовала необычная речь.

— И часто бываете на охоте?

— Все свободное время отдаю богине Диане. Охота — отдых души моей...

— А на кого же вы охотитесь — на уток?

Лицо офицера стало огорченным, даже обиженным.

— Помилуйте-с... Какая же это дичь — утка? Не дичь, а рухлядь. Она вульгарна, как мешанка, со своим «ква-ква»... неграциозна в полете и не умеет даже как следует падать после удачного выстрела — плюхается, будто мокрая тряпка.

— Какую же вы любите и предпочитаете дичь?

— Благородная страсть требует и благородной, по-охотничьи красной, дичи. Я люблю стрелять тетерева — только представьте его на весеннем току, когда он расхаживает по кругу и бьется с соперниками, как рыцарь на турнире, сияя алыми бровями и выставив вперед грудь в голубом панцире... А с какой молодецкой осанкой сидит он зимой по утрам на березе, сомкнув литые крылья и распустив лиру...

— Как, как? — воскликнул, смеясь, Пушкин. — Лиру?

— Да-с, именно лиру. Так мы, охотники, называем тетеревиный хвост, имеющий подлинно лирообразную форму. И когда тетерев летит, сильно гудя крыльями, кажется, что это ветер играет на лире...

— Чудесно! — восхищался Пушкин, а охотник громко и весело продолжал:

— С удовольствием постреливаю и бекасов в болоте. Бекас летит, как фейерверк, — здесь нужна и твердость руки и особая меткость глаза.

Охотник показал Пушкину на изображение вальдшнепа среди цветных осенних листьев и заговорил почти вдохновенно, с блеском в глазах:

— Самая же моя любимая птица — вот эта, лесной кулик, слука, вальдшнеп. Ах, господин Пушкин, если бы вы только знали, что делается со мной, когда осенью услышишь о высыпках вальдшнепов, — охотники говорят, что вальдшнепы «высыпали», а не прилетели, — и с каким чувством идешь тогда в лес в сопровождении верного и неизменного четвероногого друга! Поздняя осень, под ногой шуршит палый лист, а в душе — весна, радость, ликование... Собака, подняв голову, кружит по лесу с какой-то особой гордостью — ведь она работает по вальдшнепу! — потом, зачуяв, идет ползком, расстилается, наподобие медлительной волны, а когда замрет на стойке, превратится в бесподобную статую. «Вперед, пиль!» — прикажешь ей и весь задрожишь в сладостной тревоге: улетит или дастся в руки охотничье счастье? И вот длинноклювый красавец стукнет крыльями, будто лопнет хлопушка, взовьется золотой свечой и, сбитый выстрелом, раскинет крылья и неторопливо упадет на землю — умрет, как Брут...

— Как Брут? — опять воскликнул, улыбаясь, Пушкин.

— Истинно как Брут — достойно, красиво и благородно.

Пушкину, видимо, надолго запомнился этот разговор: через несколько лет он послал одному оренбургскому приятелю экземпляр только что вышедшей «Истории пугачевского бунта» с просьбой передать его «тому офицеру, который сравнивал вальдшнепа с Валленштейном».

 

Русская роза

Когда я возвращался с охоты, с севера подул холодный колючий ветер и началась заметь.

Близились сумерки, огненное солнце опускалось в пушистые облака, обдутая и обкатанная дорога, пролегавшая по ледяной Волге, звучно гудела от моих шагов.

Идти было тяжело — за спиной висели ружье и заяц, одну руку оттягивали дубовые лыжи, другую — собака на поводке, но чувствовал я себя легко и весело: охота, особенно в молодости, не утомляет, бодрит.

Слева, по Заволжью, слабо голубели поля, справа высились горы, заросшие тонким и строимым ельником, похожим на воткнутые в землю копья. Впереди, за речным изломом, виднелся родной город — розовые дома и белые церкви, и сердце все острее охватывала близкая радость отчего дома, тепла, мирного зимнего вечера после охоты...

На вершине одной из гор я заметил маленькую, как бы игрушечную, фигурку, ловко, будто на крыльях, полетевшую вниз. Она стала вырастать и близиться, послышался рассыпчатый хруст рассекаемого снега — что-то подобное звуку стекла под алмазом, — и в каких-нибудь десяти шагах пронеслась девушка-лыжница.

Легко и весело подброшенная на скате, она радостно рассмеялась, бойко взглянула на меня незабудковыми глазами, сделала широкий полукруг, след от которого заалел под зарей, как двойной венец, и, взмахнув палками, стремительно помчалась к городу.

Рассеребрянная снегом и разрумяненная морозом, чудесно воплотившая в себе красоту, свежесть и легкость, она пронеслась, как зримый образ молодой русской зимы.

Вечером разыгралась метель, но от этого еще теплее и уютнее было дома, у огня, стрелявшего и полыхавшего в печке, ослепительной, как золотой ларец.

Сидя у огня, я — в тысячный раз, и все будто впервые! — раскрыл Пушкина, наткнулся на стихи о русской розе, которой «не вредны» холода и бури севера, и опять мысленно увидел девушку-лыжницу, как вижу ее в музыке пушкинских строк и сейчас, через десятки бурных и мятежных лет.

Такова сила и власть подлинно Поэтического Слова.