Отдых (Из поездки в охотничий Дом отдыха) | Печать |

Пришвин М. М.

 


Какое дело командиру до того, что какой-то рядовой боец держит в голове мысль, чтобы рано ли, поздно ли непременно сделаться ему генералом. Командиру нужно, чтобы в ряду стояли все бойцы, как один человек. И это правда: для военного дела надо, чтобы в строю были все, как один человек. Но и тоже правда, что плох боец, который не надеется быть генералом. И вот получается образ идеального рядового: в строю он рядовой, в душе — генерал.

Так проходит время, потому что сразу нельзя стать генералом и все длится и длится время долгой работы. Но приходит час отдыха, боец идет на охоту, и тут он делает все, что только ему самому хочется, тут он сам себе везде и во всем генерал.

Так ли я, невоенный, а только охотник, понимаю идею устройства военно-охотничьих Домов отдыха: идея состоит в том, чтобы создать бойцу такой праздничный час, когда он остается с самим собой, и проявляет свою личную инициативу, и делает все, как ему только хочется. Я потому говорю именно о военно-охотничьих Домах отдыха, что сам я охотник и уже много лет подряд на охоте, во время так называемого «отдыха», когда можно делать все, чего только ни захочется, находил свою тему. Охоту с ружьем я заменял охотой с фотокамерой и на всевозможные лады осуществлял свою охоту за той мыслью, которая являлась мне в час отдыха и потом, бывало, держала меня за работой годами.

Ружье — это случайность, у всякого должна быть своя форма организации отдыха. Сущность в том понимании, что отдых именно тем и дорог нам, что каждый в нем может припасть к роднику своих творческих сил.

Я слышал, рассказывали такой анекдот, будто какой-то Дом отдыха всем составом своих отдыхающих в сияющий день весеннего расцвета растений пришел к берегу моря. И пели отдыхающие у берега южного моря: «Не осенний мелкий дождичек».

И сам я видел этой весной в Старой Рузе, когда на высоком берегу Москвы-реки открылась первая большая проталина и запели над нею жаворонки, человек сто из 13-го Дома отдыха ВЦСПС взобрались на эту площадку и тоже, отдыхая, пели что-то вроде «Не осеннего дождичка». Слушать бы надо песни скворцов, догадываться, каким звукам они подражают, из какой страны они их принесли. Слушать бы певчих дроздов, поющих на верхних пальчиках елок. Но для того, чтобы слушать, надо находить отклик в своей душе, непременно ведущий к какой-нибудь мысли. Но... вместо этого, человек отдыхает и тянет бездумно о каком-то несчастном дождичке.

Из всех охотничьих Домов отдыха я выбрал себе весьегонский, потому что охотничье хозяйство здесь строится в связи с наполнением Рыбинского водохранилища: во время таких катастрофических перемен повадки животных представляют особенный интерес. Правда, наука, особенно лабораторная, приучает нас к обобщению: в лаборатории все волки одинаковы, и редко считаются тут с индивидуальностью каждого волка... Но при наступлении воды каждой зверушке из волков или мышей приходится забыть свою традиционную стадность и спасаться каждому по-своему.

Так, странным образом, давний мой интерес к проявлению индивидуальности у животных во время катастроф сложился с интересом к проявлению индивидуальности человека во время праздника или отдыха, как называют то время, когда каждому разрешается делать то, что ему хочется.


* * *

Нет ничего наглядней в наступлении весны, как если передвинуться сколько-нибудь с юга на север. Мы ехали из Москвы с вечера, и в полдень следующего дня картина природы была совсем не такой, как в Москве. У нас в лесах под Москвой снег лежал только салфеточками на склонах самых глухих оврагов, здесь же широкими клоками держался везде, даже в полях. Что же делается в лесу, мы узнали от одного охотника, который подсел к нам близко от Весьегонска. В лесу, по его словам, большей частью снег был еще до колена, а под снегом стояла вода. Но снег был зернистый до того, что почти не задерживал движения ног. Однако охотник все-таки с огромным трудом по такому снегу прошел десяток километров до знакомого тока глухаря. Сильно вспотел при такой ходьбе, вовсе даже измучился. А когда время подошло к рассвету, вдруг подул резкий ветер, полетел снег, и не глухари защелкали, а зубы у охотника...

— И пришел не солоно хлебавши? — спросил один из слушателей.

— Почему не солоно хлебавши, — ответил охотник, — я на ходу согрелся и чувствую себя хорошо.

— А где же глухарь?

— Ну это не обязательно, дело не в этом. Ночь была скверная, глухари утром не прилетели. Но когда рассвело, вдруг один откуда-то взялся и сел от меня далеко, шагов на сто: взять нельзя. Но я смотрел на него, и мне было приятно смотреть: я-то вижу его, а он меня не видит. Так глядел я на него, глядел, глядел, и вдруг случилось такое, чего я во всю жизнь на токах не видал. А вы говорите, не солоно хлебавши! Я увидел такое, что на глухариных токах видит за жизнь свою, может быть, только один из тысячи охотников.

Охотник, человек не молодой, вдруг оживился, заулыбался и так увлекся, что не чувствовал, не замечал, как на его белом, давно отмороженном кончике носа повисла светлая капля.

С любопытством к нему все обернулись и ждали ответа.

— Ну что же вы такое увидели?

— Снег бил меня прямо в лицо, и замороженный нос мой заболел. Я тогда осторожно поднял руку и почесал себе нос.

Охотник представил, как он это сделал на току, и, кстати, снял свою каплю.

— Я медленно поднял руку и почесал себе нос, а глухарь в это время, сидя на голом суке, тоже поднял лапу и, держась только на одной ноге, свободной ногой почесал себе щеку.

— Ну и что? — с нетерпением спросил кто-то умолкнувшего охотника.

— Ничего, — ответил он, — вот вы не понимаете, говорите: «не солоно хлебавши», а я всю жизнь такого не видал и счастлив теперь, что увидел, и нет со мной глухаря, а на душе хорошо: я удостоился видеть, как глухарь почесал себе щеку и показал мне бородку.

Все, правда, не понимали, но добродушно допускали и повторяли:

— Охота — и значит охота, и больше тут нет ничего: захотел, пошел — и вот тебе тут все и вся недолга.

Весьегонск знаменит своей клюквой, и до того тут глухо от непроходимых моховых лесов, что инженеры вели, вели рельсы и не довели версты две... Даже и лошадь, которую выслали за нами из охотничьего дома, была какая-то дикая, шла боком, как будто все время стремясь свернуть в болотный лес. Мы приехали сначала в город, который только что создался из перенесенных с затопляемой зоны домов. Все эти серые дома были заплатаны, потому что без подбора нельзя перенести почти ни один дом. Из нового города мы переехали в старый город, не древний, как Углич, а только старый провинциальный, как бы дважды умерший, раз при царе и другой в советское время. Тут, среди этих домиков, был и наш охотничий, временный. Настоящий охотничий дом сейчас строится в бору на высоком берегу Мологи. Говорят, место там прекрасное, хорошо будет на близкую охоту ходить и тут же рыбу ловить и ездить на моторках по будущему морю.

Мы, как приехали, так прямо же и направились к затопляемой зоне. Перед нашими глазами открылось большое черное поле из-под снесенного города и вдали вода разлива Мологи. По черному везде виднелись грядки бывших огородов, кусты малины, яблони, иногда одни ворота, иногда гора кирпичей с худым валенком наверху, а там отдельные домики, над разбором которых работали люди.

Кто-то выкапывал свою малину и укладывал для переноса на новое место, кто-то, совершив все по невеселому делу переселения на новое место, вспомнил о розах и теперь, выкопав кусты, тащил их наверх. К счастью, тут не могло быть, как в «Медном всаднике», случая, подобного изображенному Пушкиным, ни один домик не мог, как там, быть отдан на произвол стихии: наводнение это было делом рук человеческих, и в нем все было предусмотрено.

С этими мыслями о наводнении от руки человеческой мы подошли к наступающей воде. Нам сказали, что сейчас разлив находится на 98-й горизонтали, значит — это не «море», а средний обычный разлив Мологи, спорная вода, происходящая от спора Волги с Мологой. Разница с обыкновенным разливом была, однако, большая: та вода приходила и непременно уходила обратно, эта пришла и не уйдет...

Тут рядом с нами женщина выкапывала свой последний кустик смородины и рассказала нам, — ей будто бы давали за ее домик здесь двадцать тысяч рублей.

— Двадцать тысяч, — сказал я, — да такой домик, десять на двенадцать, вы у нас, где-нибудь в сухом месте недалеко от Москвы, купите теперь тысяч за двенадцать. Что вам тут теперь делать, ваш огород затопило. Продавайте дом, покупайте там...

— А как же лес? — ответила она. — Мы не только огородом, мы лесом живем.

— Клюква?

— Не одна клюква, а и брусника, и черника, и голубица, и малина, и грибы.

— Грибы-то и у нас есть.

— Есть, да не такие: наши больно хороши. У нас и перепела есть...

И показала руками перепела, когда он взлетает: перепел в размах рук.

Это были не перепела, а глухари, но я не стал учить эту женщину естественной истории: мне было вполне естественно, что эта женщина, любя свою родину, гордилась клюквой и перепелами в размах человеческих рук.

Потом я добрался и до леса, который сейчас подтопила Молога. Я смотрел долго на воду, коварно обнимающую деревья, и мне чудилось, будто медленно из леса выходил лось — и вдруг, увидев перед собою воду, остановился. По-своему он удивился воде и, задрав высоко голову с горбатым носом, с коротким туловищем на высоких ногах, стал похож на сооружение для каких-то лесных дел. Но у него на рогах было много отростков — он жил много лет и мог даже вспомнить, что так бывает, что раз в год вода этот лес затопляет: это обычная вода от спора Волги с Мологой. Поняв это, лось вдруг перестал бояться и просто напился, как будто вода эта была обыкновенная.

Но лось ошибался, эта вода была не от спора Волги с Молотой, — эта вода была от спора Волги с самим человеком. Лось напился воды, которая больше не вернется и останется тут навсегда. Все кончено, природа заключена уже в рамки человеческого разума и работает не для себя, а на человека. И сам лось скоро будет учтен таксаторами военно-охотничьего Дома отдыха.

— Да умирится же с тобой и покоренная стихия! — прочитали мы, расставаясь с затопляемым лесом.


7 мая, 1941 г.