Охотничий язык как разновидность народной речи | Печать |

Смирнов Н. П.


 

I

Охотничья литература широка и разнообразна: это пламенный призыв ко всяческой охране наших природно-охотничьих национальных богатств, подобный неумолкающему — тревожному и торжественному — звуку рога, это отточенная пытливость научной мысли в сочетании с художественной чеканкой слова, это, наконец, здоровье и бодрость, душистость и свежесть, ощутимо проникающие в каждое слово.

Алексей Константинович Толстой не случайно писал критику де-Губернатису (4 марта 1874 года) о своей страсти к охоте: «С двадцатого года моей жизни она стала во мне так сильна, и я предавался ей с таким жаром, что отдавал ей все время, которым мог располагать... Это увлечение не осталось без влияния на колорит моих стихотворений. Мне кажется, что ему я обязан тем, что почти все они написаны в мажорном тоне, тогда как мои соотечественники творили большей частью в минорном...»

Такими же страстными охотниками были, как известно, Аксаков и Лев Толстой, Некрасов и Тургенев (упоминаю лишь отдельные, наиболее блестящие, имена).

Стихия природы и охоты — а это поистине единосущные и нераздельные понятия — имела огромнейшее влияние и на творчество этих великих художников слова.

Больше того, если бы они не были охотниками, их творчество в какой-то степени утратило бы свой блеск.

Это не бьющая на эффект фраза, а подлинная реальность, не выдумка, а правда, основанная на фактах.

Не будь Л. Н. Толстой охотником, и в галерее наших любимых литературных персонажей не было бы ни старого Ерошки, язычника и следопыта, ни дядюшки Ростовых, бессмертный образ которого варьируется в охотничьей литературе до сих пор (в частности, в рассказе «Последний мелкотравчатый» О. В. Волкова).

Наташа Ростова, может быть самая чудесная девушка в мировой литературе, не будучи изображенной в сцене охоты, безусловно потеряла, бы какие-то грани своего очарования.

То же самое можно сказать и о милейшем Стиве Облонском: показанный как охотник на весенней вальдшнепиной тяге и в привольных бекасиных болотах, он обогащен такими самобытными человеческими чертами, которые вне охоты остались бы неотмеченными.

Знаменитые «Записки охотника» Тургенева могли, быть созданы лишь в результате охотничьих странствий писателя, благодаря которым он тесно соприкасался не только с потаенной жизнью природы, но и с бытом крестьянства. Тургеневские «Записки» доказывают, что охотничья тема предоставляет писателю безграничные возможности и для пейзажно-лирического жанра, и для психологического портрета, и для больших обобщений социального значения.

Охотничьи поездки Некрасова, вплотную сближавшие его с народом, тоже оказали большое влияние на его поэзию. Такие поэмы, как «На Волге», «Крестьянские дети», «Коробейники», «Саша», «Орина, мать солдатская», с полным правом и основанием можно назвать «Записками охотника» на языке высокой поэзии.

Кроме того, Некрасов — создатель почти единственной в русской литературе — если не считать «Охоты» Марлинского — охотничьей поэмы «Псовая охота».

Если бы Бунин не увлекался в свои молодые годы псовой и ружейной охотой, его поэзия, а частично и проза были бы несколько обедненными, и мы не повторяли бы:

Трубят рога в полях далеких,

Звенит их медный перелив,

не перечитывали бы благоуханные «Антоновские яблоки» и не имели бы в «Жизни Арсеньева» сцены охоты, подобной старой цветной гравюре.

Мы не любовались бы печальным и нежным ликом лесной красавицы Олеси, если бы Куприн не изъездил глушь старого Полесья с охотничьим ружьем, и, пожалуй, не знали бы всей разносторонности таланта Мамина-Сибиряка, не будь в его творчестве наряду с романами охотничьих рассказов.

Для нашего замечательного современника покойного М. М. Пришвина охота служила чуть ли не второй профессией, и в его охотничьих новеллах, как и в «Серой Сове», пожалуй, с наибольшей яркостью сказался художественный дар.

Охота создала и таких писателей, как покойные Правдухин, Зарудин, Лесник, Арамилев, Шахов, Бианки, ныне здравствующие Соколов-Микитов, Перегудов, и многих других.

А сколько у нас несправедливо забытых специальных охотничьих писателей, нередко очень самобытных и оригинальных, подлинных художников слова, может быть навсегда запечатлевших в своем творчестве колоритный охотничий быт прошлого!

Трудно, например, объяснить, почему до сих пор не издан Н. Н. Толстой, старший брат Льва Николаевича, автор первоклассных очерков «Охота на Кавказе» и приключенческой повести «Пластун», не уступающей романам Фенимора Купера.

Трудно удержаться от соблазна, чтобы еще раз не отметить и «Записки мелкотравчатого» Е. Э. Дриянского, где в удивительной гармонии сплавлены увлекательность и художественность, или «Четыре дня в деревне псового охотника» (А. В.-а, видимо, Васильчикова) — книгу, вполне ощутимо переносящую читателя в былой, ушедший мир, разбуженный чарами художественного слова.

 

II

Охота, как и ее отражение в искусстве и литературе, уходит своими корнями в глубочайшую древность.

Сцены охоты встречаются и на предметах старинной домашней утвари, находимой при раскопках — на резных кувшинах, пиршественных кубках, тяжких ковшах, чеканных чашах, и на фресках изумительных по своей архитектурно-музыкальной красоте храмах, и на тонких вышивках древних русских мастериц.

Первичные памятники нашего национального творчества — былины с гордой торжественностью воспевают не только воинские подвиги богатырей, но и их подвиги на охоте, в единоборстве с диким зверем или в блистательной стрельбе из лука.

Образ простонародного русского охотника как образ находчивости, храбрости и мужества великолепно запечатлен в наших песнях и сказках («Охотник и его жена», «Леший» и пр.).

В русском «чернокнижии», среди «кудесничества» и «волхвования», встречаются истинно поэтические «охотницкие заговоры и молитвы».

Вот отрывок из такого «заговора» «для удачи на охоте»:

   «Пойду во чисто поле, в широко раздолье, в зелену дубраву, и стану я эту збрую ставить на белых и на ярых зайцев. Как же катятся ключи, притоки во единый ключ, так бы катились и бежали всякие мои драгоценные звери: серые, ушастые, долгохвостые волки и черные медведи и красные брунастые лисицы, и белые и ярые зайцы и зайни (зайчихи); назад бы они не ворочались, а посторонних был не бегали...»

Первые русские историки-летописцы не раз пользовались сравнениями, взятыми из обихода соколиной охоты, наиболее распространенной в те далекие годы.

В «Поучении» Владимира Мономаха охоте отведен специальный раздел, где охотничья доблесть объявляется вполне равнозначной доблести на ратном поле.

Гениальный автор «Слова о полку Игореве» не раз пользовался охотничьими метафорами, придавая им глубокую художественную убедительность:

   «Крычат телеги полунощы, рцы лебеди распущени»; «Орлы клектом на кости зверя зовут, лисицы брешут на чръленые щиты...» и т. д.

Один из наших ученых-филологов (Н. В. Шарлемань) в своих недавних исследованиях, напечатанных в «Трудах отдела древнерусской литературы Академии наук», наглядно доказывает, что безымянный автор «Слова» был не только охотником, но и первым русским наблюдателем-натуралистом.

Те же охотничьи метафоры встречаются и в другой древнерусской балладе — в «Задонщине» рязанца Софонии:

   «Уже бо те соколы и кречеты, белозерские ястреби борзо за Дон перелетели и ударилися о многие стада гусиные и лебединые. То ти наехали рустии сынове на сильную рать татарьскою...»

В «Повести об основании Тверского отроча монастыря» (XVII век) тоже нередко применяется поэтически и символически-охотничий образ:

   «В ту бо нощь великий князь сон видел, якобы быти в поле на ловех и пускати своя соколы на птицы; егда же пусти великий князь любимого своего сокола на птичье стадо, то же сокол, все стадо птиц разогнав, поймал голубицу красотою зело сияющу, паче злата, и принесе ему в недра»...

Сплошным гимном соколиной охоте звучит, наконец, «Урядник сокольничья пути» московского царя Алексея Михайловича. Лирические отступления этого «Урядника» напоминают иногда стихи:

   «И зело потеха сия полевая утешает сердца печальные, и забавляет веселием радостным, и веселит охотников сия птичья добыча»... «Красносмотрителен же и радостен высокова сокола лет»...

Все это говорит о том, что «ловчая потеха» и в те отдаленные годы занимала известное место в жизни народа. Какая-то часть крестьянства искони занималась охотой (ловами) как промыслом (ведь Русь с незапамятных времен славилась баснословными пушными богатствами), а при княжеских дворах и позднее при помещичьих усадьбах все шире практиковалась спортивная охота — соколиная и псовая.

У нас кое-где и в настоящее время сохраняется, к сожалению, глубоко ошибочный взгляд на соколиную и псовую охоту как на «барскую забаву». Этот взгляд присущ, главным образом, людям, не утруждающим себя, по легкости мыслей, внимательным изучением родного прошлого, не умеющим разобраться в сущности некоторых национально-исторических явлений и не представляющим отчетливо смысл и значение охоты.

В нашей охотничьей литературе есть поистине замечательный труд Н. Кутепова «Великокняжеская и царская охота на Руси», являющийся вершиной типографской техники конца прошлого века и содержащий, кроме изящных картин и рисунков, огромное богатство таких исторических сведений, мимо которых не пройдет ни один исследователь русской охоты.

Однако автор этого труда сделал (уже не по легкомыслию, а по своей социальной ограниченности) огромную ошибку: блеск и роскошь описываемых им охот создавались в противовес его утверждениям не князьями и царями, а сокольничими и кречатниками, ловчими и доезжачими, т. е. народом. Народ, созидатель материальных благ, и в организации охот проявлял и творческий труд, и изобретательный талант, и гибкий, проницательный ум.

Сокольники терпеливо и умело дрессировали ловчих птиц, подготавливали, учитывая все возможности, места для охоты («потехи»), и сановному или вельможному охотнику оставалось лишь «гарцевать» на коне, пуская красавца сокола на поднятую дичь.

Егеря и доезжачие притравливали и нагоняли гончих и борзых, артистически выслеживали зверя, перекликаясь с волком как бы его же голосом, устраивали загоны и облавы, мертвым кругом замыкая животных, становили господ-охотников на безошибочные «лазы», и те, выражаясь политико-экономическим языком, только присваивали плоды чужого труда.

Соколиная и псовая охота была, таким образом, плодом поистине вдохновенного труда холопов и крепостных.

Древние русские храмы и дворцы вызывают в воображении их безымянных строителей — златоруких мастеровых. Полотна Сверчкова и Кившенко, Соколова и Степанова, отразившие всю красоту старинных охот, заставляют опять-таки вспоминать прежде всего подлинных творцов этой красоты — охотников из простонародья.

Они были действительно очень красивы, наши старинные охоты, — эти парчовые кафтаны и алые куртки, эти гордые соколы с цветным колпачком на глазах и стройные, остромордые борзые, эти неутомимые гончие, как бы захлебывающиеся музыкальным плачем, и матерый серый волк в буром осеннем поле, эти златозвучные рога на осеннем закате и поджарые киргизские «иноходцы» на всем скаку...

В старинных охотах сказались, однако, не только ум, изобретательность и трудолюбие их организаторов, но и те эстетические чувства, которые всегда, в любых, самых тяжелых, политических и бытовых условиях отличали наш народ, иначе не были бы возможны ни грациозные сельские красавицы на картинах Венецианова, ни тонкость чувств некрасовской крепостной девушки, грустно провожающей тройку, на которой промчался молодой корнет...

Эти чувства проявлялись и в украшениях изб, и в язычески-праздничных обрядах, и в трогательной любви к цветам, и в прихотливости кружев, и в узорности вышивок на «рушниках», и в образности речи.

Кроме того, подневольные охотники относились к своему делу (охоте) с великой любовью: охота давала им иллюзию хотя бы временной свободы, воплощала их заветную мечту о воле. На охоте крепостные чувствовали себя как бы вровень с господами, а иногда получали внутреннее право даже на дерзость (стоит вспомнить известную сцену в «Войне и мире», где ловчий Данила не только «отчитывает» старого графа Ростова как разиню, но и замахивается на него арапником).

Но, повторяю, все это было только иллюзией. В «Псовой охоте» Некрасова тонко и остро подчеркнуто классовое различие охотника-барина и крепостных охотников. Когда барин, побив строптивого парня, возвратился на привал, к стогу, и, отведав из фляжки, передал ее псарям, те даже не поблагодарили его.

«Пили псари и угрюмо молчали», — добавляет Некрасов, силой одного слова создавая выразительную картину взаимоотношений барина и слуг.

В охотничьем языке — а это одна из органических отраслей фольклора — тоже явственно сквозит чувство красоты, свойственное народу.

Охотничий язык как профессиональный язык следопытов, звероловов и птицеловов отличается в первую очередь именно фонетической красотой — звучностью и яркостью, точностью и ясностью определений, своеобразным грубоватым изяществом. Он значительно шире своего названия, поскольку не замыкается в пределах только объектов охоты и предметов охотничьего обихода, но довольно широко оперирует предметами и явлениями природы.

Охотничий язык легок и звонок, как побрякивание серебряной цепочки, точен и меток, как удачный выстрел, узорен и разноцветен, как осенние леса по горизонту. В нем воплощена и поэзия, и практика охоты.

Нельзя, конечно, отрицать, что отдельные термины привнесены в него хозяевами охоты, но, как целое, он создан их слугами и потому является разновидностью общенародного языка.

 

III

Уже самые названия охотников, псовых и ружейных, удивительно лаконичны и точны: они говорят о полной гармоничности формы и внутренней сути.

Псарь как производное от псарни — замечательное по краткости и точности название вожатого борзых и гончих собак.

Доезжачий, в обязанности которого входила подготовка гончих собак к «работе», назывался так потому, что он «доезжал» их до полнейшего послушания. Доезжачий имеет ряд помощников — выжлятников (гончие кобели назывались выжлецами, а суки — выжловками).

Распорядителем всей псовой охоты был ловчий. В слове «ловчий», думается, совмещены два понятия: «лов» («ловы»), как называли в древности охоту, и «ловкий», поскольку «ловкость», в ее самом широком значении, — необходимейшее качество ловчего.

Тех псовых охотников, которые любой ценой гнались за количеством «трофеев» (шкур), выразительно, с чистонародной презрительностью называли шкурятниками.

Среди шкурятников встречались так называемые жилы, которые, по характеристике, данной им П. М. Губиным в его «Полном руководстве по псовой охоте», «постоянно спорят из-за затравленного зверя, заводят ссоры и нередко со скандалом отбивают у другого борзятника пойманного не их собаками, а, следовательно, чужого зверя...»

Такие «жилы» встречаются, кстати, в «Войне и мире», в картине ссоры охотников из охот Ростовых и Илагиных.

Само же слово «жилы» происходит от народного «зажиливать».

Очень выразительны и названия участников облавных охот — «кричане» и «крыловые». Первые — это загонщики, поднимающие зверя покрикиванием, а вторые — загонщики, стоящие на флангах (на крыльях).

И какой сочной и крепкой иронией проникнуто слово «мазила» (от слова «мазать»), которым обозначают горе-охотника, то и дело дающего промахи. «Опять промазал», — с шутливой улыбкой говорят охотники про такого незадачливого собрата.

То же понятие — «мазила», «мазилка» — применяется и к бесталанным художникам (поставщикам «мазни» в искусстве).

В нашей литературе есть писатели-словолюбы — Аксаков, Лесков, Мельников-Печерский, Ремизов, Пришвин, которые заметно обогатили словарь русского языка.

Большими словолюбами были и русские охотники (преимущественно «простолюдины») — создатели своего языка, частично уже ставшего общенародным достоянием.

Как, например, хорошо — тонко, с юмором — передает слабый бой ружья выражение «ружье живит», т. е. не убивает животное «наповал» (тоже яркий охотничий термин, производное от «повалить»), а оставляет его «подранком».

И какой-то особый, лесной, оттенок имеет определение «жировать», т. е. кормиться или, одновременно, отдыхать сытым на лежке (применяемое главным образом к зайцу). Жировать, нагуливать жир — опять-таки чисто народное, крестьянское понятие, куда более точное, нежели обыденное «кормиться».

Отзвук земледельческого труда слышится в слове «копанки» (взрытая глухарями или тетеревами земля). «Копалуха» — крестьянское название глухарки — имеет явно непосредственную связь с этими «копанками».

«Красная дичь» — дупель бекас, вальдшнеп и т. д. — это, конечно, старинное толкование: слова «красивый», как традиционное «красное солнышко» или «красная Глебовна» в «Слове о полку Игореве».

Путь зверя, выходящего из круга (оклада), охотники называют «лазом», а повадки лисицы, перебирающейся при преследовании ее гончими из одного «острова» в другой по наиболее глухим местам, — перелазом. Здесь, как и во всех других случаях, проявляется большая точность и тонкость: в отличие от зайца, бегущего открытыми местами, лисица именно лезет, преодолевая межи, канавы, плотную растительность и т. п.

О звере, притаившемся от собачьего гона, говорят: «запал», что напоминает «запад солнца», или «увалился» — термин, так или иначе ассоциирующийся с народным «увалень» (лентяй).

Превосходно выражение «натечь», т. е. напасть на след зверя. В этом выражении гончие сравниваются в своем стремительном поиске с ручьем или потоком, и отсюда это «натечь». Отсюда же и «перетечка» (перевод собак с одного места на другое).

В терминах облавной охоты «обрезать» (сократить круг оклада), «обтянуть» (развесить по окладу флажки) чувствуется опять-таки и человек труда, и мастер, и точнейший словесный смысл.

Совместно выращенные собаки носят название однокорытников (как учившиеся вместе люди называются однокашниками).

Целую картину открывает выражение «оплясывать зверя» — о борзых собаках, толкущихся около волка и не решающихся взять его. На одной из иллюстраций Кившенко к «Войне и миру» изображена именно такая борзая. «Оплясывать» (от слова «пляска») — явно не барское выражение: плясали на послеохотничьих пирах псари.

Охотники обычно откалывали волка — принимали его на нож из-под собак, и в этом выражении скрыта все та же точность: «отколоть» значило не только заколоть волка, но и отъять его от борзых.

У зайца, затравленного борзыми или убитого из-под гона, обычно отрезаются пазанки (часть задних лап) и бросаются собакам. Отсюда глагол «отпазанчить».

Когда зверь отдаляется от преследующих его собак, говорят: «отрастает», что напоминает об отростке дерева или — очень образно — о растущем между собаками и зверем расстоянии.

«Отсёлый» — это зверь, круто свернувший в сторону. Корень «отсесть» означает отдалиться. С этим термином схож и другой — «отдалеть» и производное от него — «удалелый» (отделившийся от собак) зверь.

Когда охотники хлопками заставляют поворачивать гонного зверя в желаемом направлении, они на своем языке отхлопывают его; если же набегающий зверь, испуганный топотом лошади или шагами охотника, изменит ход, охотники сокрушенно скажут: «оттопали зверя»... И то, и другое слово — и «отхлопать» и «оттопать» — удачно, с грубоватой простотой передает и четкие хлопки арапника, и гул кованых копыт, и топот быстрых человеческих шагов.

Гончая, потерявшая звериный след, не смолкает, а делает «перемолчку» — слово, равнозначное перерыву, но более утонченное — на своеобразно народный лад — и напоминающее в смысле происхождения слово «понеможка» — от «неможется» (нездоровится).

Другое обозначение потери гончими следа — «скалываться» («скол»), в основе которого не трудно различить глагол «колоть». Если представить процесс колки дров и неудачный удар топором, слово «скалываться» (со следа) будет вполне понятным.

Прежде чем пустить гончих, ведомых на сворке, в поле, охотник разобщает их друг с другом, но, вместо «разобщить» или «отделить», говорит «разомкнуть», что звучит и поэтичнее, и определеннее.

Рабочее (а частично и военное) выражение «разбить» употребляется при охоте по перу, когда выводок птиц после выстрела разлетится поодиночке.

Легавая собака, поднявшая дичь без стойки, «спарывает» ее; термин, взятый из портняжно-трудового обихода.

Ход той же собаки по следу дичи зовется «потяжкой»; она идет замедлив шаг (как бы «тянется»), втягивая носом запах птицы.

Стрелять птицу и зверя можно и на вскидку — прекрасное обозначение легкости и быстроты, — и с поводкой, т. е. ведя стволами ружья.

Шкурка добытого зверька, из которой лезет волос, считается «теклой». Опять поэтизация образа: волос не лезет, а «течет».

На одной из картин Степанова охотники, стоя у лисьей норы, озабоченно хмурятся: «понорилась» — и как это удачно по сравнению с обыденным «спряталась» или «ушла в нору».

Много смысла, значения и прелести вложено в слово «пороша» (от глагола «порошить»), и какие ярчайшие картины и воспоминания вызывает это милое и душевное слово!

Дядюшка Ростовых ласково пел когда-то под грустный рокот гитары:

Как со вечера пороша

Выпадала хороша...    

Сергей Есенин в своей вдохновенной «Анне Снегиной» придал этому охотничьему слову более широкий смысл:

Дорога такая хорошая,      

Весенняя тихая звень.      

Луна золотою порошею    

Осыпала даль деревень...

Интересны и названия различных видов пороши: «печатная», когда отчетливо и ясно видны следы на снегу, — какая-то внутренняя общность с «печатным пряником»; «слепая» — с чуть различимыми следами»; «мертвая», т. е. свежевыпавший глубокий снег (до 20 см).

В деревне иногда говорят: «повадился ходить»... Отсюда, видимо, происходит и «привада» — туша домашнего животного, положенная для приманки волков.

От другого крестьянского выражения — «наваживаться» произошло выражение «утиный навадок» (болото или озеро, где скапливаются стаи уток).

Забрать затравленного собаками волка — значит «принять» его, как принимают гостя.

Вся эта жанровая охотничья терминология отличается, как уже указывалось, точностью, ясностью, словесной изобретательностью, всегда, однако, глубоко осмысленной, и носит явные следы простонародности: это, в основном, язык псарей, доезжачих и ловчих, если говорить о псовой охоте, и язык деревенских егерей, городских мастеровых и служилой интеллигенции, если иметь в виду ружейно-спортивную (и промысловую) охоту.

Такая же точность и образность наблюдается и в названиях тех или иных предметов охотничьего обихода.

Так, мелкая дробь, пригодная для стрельбы бекасов, образно именуется бекасинником, удобные и легкие сапоги из мягкой кожи — броднями, прибор, высекающий пыжи из войлока или картона, — высечкой (по аналогии с высечкой искры).

Предельно точны такие определения, как «ногавка» (повязка на ноге подсадной утки или ремешок на ногах ловчих птиц) и «ошейник» или «торока» (глагол «торочить») — ремешки у задней седельной луки для подвешивания добытых зверей, или те же ремешки (с колечками) на ягдташе, куда подвешивается битая дичь.

Пристреливая ружье, охотники различают бой «звездочками» (рассеянное, кучками, расположение дроби на мишени) и бой решетом, когда дробь располагается ровной, как в решете, осыпью. Отсюда «изрешетить».

Особенной же образности, узорности и живописности достигает охотничий язык в своих определениях, связанных с природой и животными. Этот мир был в древности таинственным источником сказок и поверни, пленял народное воображение образами им же (воображением) созданных лешего — обозначение чего-то поистине довременно дремучего, почти страшного, и русалки, с такой силой воспетой Пушкиным и с такой нежностью — Блоком:

Осень поздняя. Небо открытое,

И леса сквозят тишиной.           

Прилегла на берег размытый     

Голова русалки больной...         

В охотничьей терминологии, связанной непосредственно с охотой, природой и животными, встречаются — и очень часто — образцы самой доподлинной устной народной поэзии, вспыхивают те чудесные слова, которые подобны драгоценным самоцветам. Здесь, пожалуй, в еще большей степени ощущается и смысловая точность, и словесная изощренность, обостряющая смысл, и певучесть, напоминающая о жалейке, и звучность, веющая свежестью весеннего дождя или первого льда на озерах.

Замечательно еще то, что здесь сказалась в полной мере натуралистическая наблюдательность народа, которую мы знаем по заговорам, присловьям и поговоркам, где фигурируют силы природных стихий.

В наших русских лесах часто попадаются моховые болота, изобилующие клюквой, брусникой, морошкой, на которых «жируют» глухари, тетерева и белые куропатки. У охотников такие болота зовутся мшарником, мшарой, моховищем, и уже в одном звучании любого из этих слов сердце чует и вековую лесную дремучесть, и кисловатый аромат ягод, и гремучий взлет глухаря, не случайно называемого мошником (моховиком).

Отъезжее поле — это поистине золотая цепочка образов, передающих весь блеск и поэзию охотничьих скитаний в отдаленных от дома местах и так неподражаемо зарисованных, в частности, Дриянским и Пракудиным-Горским; само же слово «поле», означающее волю и простор и являющееся синонимом псовой и ружейной охоты, отсекает от себя такие производные, как «полевать» (охотиться), «полеванье» (потеха), «с полем» (поздравление с удачной охотой).

«Белковье», или «белкованье», — своеобразное «отъезжее поле» промысловика, — тоже таит в себе своеобразную поэзию зимней тайги с ее голубой сумрачностью и морозным скрипом лыж.

«Заозерье», т. е. места, расположенные за озером, являет, как «Заволжье» или «заречье», пример обобщающей краткости речи.

Точны и метки и наименования животных, даваемые им простонародными охотниками-натуралистами.

Самец белой куропатки, возглашающий утро дробным зовом, называется барабанщиком, кричащий коростель — дергачом, утка, приманивающая селезней, — круговой (привязанная за ногавку, она кружит на воде) или кликовной, что не может не напоминать еще раз наше бессмертное «Слово о полку Игореве»: «Збился див, кличет връху древа...»

Многие животные не только имеют свои названия на охотничьем языке («порешня», «поречня» — выдра, обитающая по рекам; «овсяник» — медведь, кормящийся на овсах), но и классифицируются по внутривидовым, «бытовым» и прочим признакам.

Так, волки разделяются на «прибылых» (меньше года), «переярков» (больше года), «матерых» (больше двух лет) и «стариков» (больше пяти лет). Находящийся при гнезде волк-отец величается гнездарем, а мать-волчица — гнездаркой.

И в этих терминах нетрудно уловить их простонародное происхождение: в первом случае («прибылой») мы встречаемся с производным от «прибыли», во втором («переярок»)— с животным, переживающим полосу возмужания («переяривания»), в третьем («матерой») — с вполне взматеревшим, сформировавшимся волком (кстати, понятие «взматереть» охотники распространяют на всех животных). Великолепно также название полуторагодовалого медведя — «пестун» (пестуемый матерью). В старину слово «пестун» означало «кормилец».

«Несгодовалая» и третьегодовалая лисицы носят те же названия, что и волки, — «прибылая» и матерая; перегодовалая лисица называется «перетоком» (видимо, тоже имеется в виду переход — «переток» — к возмужалости), а имеющая более пяти лет — «материщей».

Если лисица держится в еловых лесах, ее зовут еловкой, если в березовых — березянкой; красно-огненная лисица известна под именем огневой, огневки, красно-серебристая — серебрянки.

Перегодовалый заяц называется «прошлогодним». Прибылые же зайцы («несгодовалые») делятся на настовиков (родившиеся в конце зимы - начале весны), «колосовиков» (родившиеся летом, когда колосится рожь) и «листопадников» (родившиеся ранней осенью).

Даже части тела того или иного животного имеют специфические названия: хвост волка — полено (по чисто внешнему сходству), лисий хвост — труба (он распушен и приподнят), заячий — «цветок» (что очень верно и поэтично).

Поэтичны и всегда характерны названия охот и их способов. До чего же замечательно, например, выражение «охота в узёрку»: поздней осенью, когда легко увидеть, узреть, подозрить цвелого зайца-русака в опустевшем поле или беляка, перецветшего до снеговой белизны, — в лесу, на «черной тропе»! А вальдшнепиная весенняя тяга, глухариные, тетеревиные и прочие тока! «Тяга» — это совмещение двух понятий — полета и зова, а «ток» — и символ бурления крови, и напоминание о молотьбе или о звуке ножа на точиле.

Слова «скрад», «скрадывание» имеют двоякое значение: незаметно-осторожный подход к птице или зверю и маскировку следа зверем; производные от народного «украдка», эти слова в обоих случаях отличаются исчерпывающей меткостью.

Очень красивы такие понятия, как «вечерянка», «высыпка», «мышкованье», «наброды»...

«Вечерянка» — охота на вечерней заре; «высыпка» — появление кучками вальдшнепов в пору весеннего и осеннего пролета; «мышкованье» — ловля лисицей мышей в зимнем поле; «наброды» («набродки») — следы охотничьих птиц на земле и на снегу. Широко применяется в охотничьем языке слово «тропа»: и черная (чернотроп) — осенью, и белая (по снегу), и пестрая (поздней осенью, когда выпадает и тут же тает снег). Охотиться на зайца, идя по его следам, — значит «тропить» его, прокладывая рядом с его следом (маликом) собственную тропу. «Малик», по существу, происходит от слова «маленький» и означает след маленького зайца; фактически же «маликом» охотники называют вообще заячий след на снегу. «Русачьи малики зарябили перед моими глазами...», — восторженно писал С. Т. Аксаков в «Очерке зимнего дня», свыше ста лет назад.

Заяц, возвращаясь с ночной жировки на лежку, обычно путает след, делая «двойки» и «сметки» (прыжки в сторону). В слове «сметка», широко употребительном в быту, скрыт опять-таки двойной смысл: метнуться (т. е. сделать резкий прыжок) и проявить сообразительность.

Великолепно выражение «набросить гончих», т. е. спустить их со смычков для гона зверя. Поскольку это проделывалось с лошадей, т. е. с известной высоты, и вызывало необходимую резкость и широту движений, смелость этого выражения вполне оправдана.

Большая наблюдательность проявлена старинными охотниками и в характеристиках отдельных подробностей ландшафта и тех или иных повадок животных.

Серебряный зимний день в поле, светлый, легкий снег, звериный след на снегу. Бросаются в глаза изящные короткие полоски: это зверь, вынимая лапу из следовой ямки и занося ее на следующий шаг, как бы выволакивает из ямки снег, ложащийся чертой.

Эта черта (полоска) называется выволокой.

Перед тем как ступить в снег — сделать шаг, — зверь прочерчивает новую, более длинную, полоску — поволоку (видимо, от глагола «волочить»).

И это слово тоже очень красиво: кто из нас, грешных, не любовался «поволокой» девичьих или женских глаз...

Очень и очень древне звучит слово «забереги» — полоса примерзшего к берегу льда, пробуждающее в памяти столь же старинное «замереки» (сумерки).

В выражении «колки» отдельные лески в поле удачно сравниваются с колючими щетками.

«Межняк» — по-охотничьи, грань, разделяющая хлебные поля. Но «межняком» называется и помесь глухарки с тетеревом («меж» тем и другим, как старинное «пора меж волка и собаки»).

«Настил» (настилка) — термин, говорящий о плотничьей работе, чудесно преображен в «наст», смороженно-закаменевший верхний слой снега, держащий иногда не только человека, но и лошадь.

«Скирканье» — заключительная песнь глухаря — говорит о труде землекопа, если это слово производить от кирки, дробящей камень. Но, возможно, оно происходит и от «керкать» (кашлять).

«Скрипун» — блестящее по юмору название молодого глухаря, еще не умеющего по-настоящему «играть» на току.

Рябчик, который, не покачнувшись при посадке, как бы врастает в дерево, по-охотничьи, не садится, а «лепится»: вот зоркость и тонкость подлинно натуралистического взгляда.

«Чело» медвежьей берлоги — явная аналогия с русской избяной печью (тем более что из берлоги поднимается, как дымок, пар от тепла и дыхания зверя).

Нельзя лучше определить токованье тетерева, как «чуфыканье».

Превосходно сказано про зайца, что он во время линьки — сезонной смены шерсти — «вытирается». Заяц в это время действительно трется телом о кустарники и деревья, чтобы скорее сбросить вылезающую шерсть.

Легавая собака, уныло бредущая сзади охотника, «чистит шпоры»: солдатское выражение, вполне достойное художника.

«Курлыканье журавлей» — тоже собственность охотничьего языка, перешла не только в бытовой обиход, но и в поэзию. Оно, в частности, использовано Анной Ахматовой, поэтессой тонкого вкуса и большого мастерства:

Так раненого журавля          

Зовут другие: курлы, курлы!..

Наконец, об охотничьей терминологии, касающейся лучшего друга охотника — собаки.

Уже сами названия собачьих пород тончайшим образом определяют их охотничьи качества.

Борзая, преследующая и берущая зверя, — это сама быстрота и натиск (как «брзые комони» в древнерусской письменности). Гончая — собака, с лаем гоняющая зверя. Подружейная собака — легавая, с которой охотятся «по перу». Лайка — собака, «приглашающая» охотника призывным лаем к дереву, на котором она «подозрила» зверька или птицу.

Каждая собачья порода — в особенности борзые и гончие — имеет и свои внутрипородные подразделения, как по «полевым» особенностям, так и по внешности (по статям, по экстерьеру).

Борзые бывают «лихие» и «тупицы», «пруткие» и «поимистые» и т. п. «Пруткая» — борзая, проявляющая крайнюю резвость лишь на самом близком расстоянии, а потом сразу слабеющая, т. е. напоминающая ломкий прут.

Среди гончих собак встречаются «мороватые» («морящие» своей крайней медлительностью и «копотливостью» в поиске зверя); «отдирчивые», старающиеся гонять зверя в одиночку, как бы «отдирая» его от других собак; «переки», т. е. любящие во время гона «сперечить», уйти в «засаду», чтобы в одиночку и молча поймать зверя; «полазистые» — весело и трудолюбиво «обследующие» все зверовые места (отсюда выражение: «пустить гончих в полаз»); «стомчивые» и «нестомчивые» — быстро устающие и, наоборот, очень выносливые. Гончая, проявляющая особенную неутомимость и резвость, называется еще «паратой» (возможно, некое «боковое ответвление» от слова «яростная или, скорее, от слова «пороть» («так и порет»...).

«Красногоны» — гончие, гоняющие лишь лисицу; «зверогоны» предпочитают гонять волка. «Верхочуты» работают верхним чутьем, — гоняют зверя с высоко поднятой головой. Таких гончих хорошо изображал А. Степанов.

Охотники различают гончих и борзых и по их «характеру и наклонностям».

«Сиротливая» собака постоянно проявляет боязнь и перед человеком, и перед зверем; «вежливая» в точности исполняет все приказания хозяина; «понурая» кажется ленивою и скучною на вид (что, однако, не мешает ей иногда превосходно работать).

«Скотинники» — избалованные гончие, рвущие овец и других домашних животных. «Зрящие» собаки (от слова «зря» — глупые), не приносящие пользы ни дома, ни в «поле».

Встречаются «лещеватые» и «лыжеватые» борзые. «Лещеватая» отличается сухощавостью и узкой, плоской грудью. Сравнение ее с лещом, пожалуй, не менее замечательно, чем тургеневское сравнение морды борзой со стерлядью («стерляжье рыло», в стих. «Мой дед»). У «лыжеватой» борзой передние и задние ноги как бы ползут вперед, отчего она при движении напоминает лыжи.

Имеют свое название и части тела собаки. «Щипец» (верхние и нижние челюсти борзой) исчерпывающе характеризуют ее злобность, ее «мертвую хватку», т. е. способность как бы щипцами сдавливать толстое волчье горло. «Степь» — название пушистой, волнистой спины борзой собаки, это действительно как бы степь со всей ее пышной растительностью и простором в миниатюре, на картине. «Отчесы» — нечто вроде бакенбард или баков на шее борзой. «Лопоухая» гончая обладает очень длинными «толстыми и плотными» ушами, похожими на лопухи и мешающими ее паратости (быстроте). «Бульдожина» означает тупомордость и прикус, при котором нижние зубы находятся, как у бульдога, впереди передних. На «бульдожине», как неисправимом недостатке собаки, основан рассказ М. М. Пришвина «Старший судья».

Хвост у борзой собаки называется «правилом», у гончей — «гоном», у пойнтеров — «прутом», у сеттеров — «пером».

Охотники, щедро одаренные не только выносливостью, зоркостью, наблюдательностью, но и крайней чуткостью слуха, различают и голоса по их звонкости и музыкальности.

Гончим присущи такие голоса: «башур» (густой, низкий бас); «фигурный» (непрерывно меняющий самые различные — весьма узорчатые — ноты); «с заливом» (совмещающий низкие и высокие тона); «томный» (напоминающий заунывный плач или протяжный вопль).

Сочетание таких голосов, особенно когда гонит стая, достигает подлинной, нередко трагической, музыкальности.

Гон так певуч, музыкален и ровен,      

Что твой Россини, что твой Бетховен...

(Некрасов)

«Варом варят»... — говорят о таких гончих бывалые охотники, уподобляя гон бурлящей в котле воде.

А вот как описывается гон в «Записках мелкотравчатого» Дриянского: «В котловине закипел ад: с фаготистыми и на подбор голосами собак слился тонкий, плакучий, переливистый и неумолкаемый голос Куклы; к ней подвалили всю стаю, и слилось заркое порсканье. Камыш затрещал, болото пошло ходуном и словно вздрагивало и колебалось под громом этого бесовского речитатива...»

Конечно, для людей, не вкусивших древнего и хмельного плода охоты, все это может показаться преувеличением и аффектацией, но зато для тех, кто сотни раз слушал гон русских гончих, по-настоящему замирая сердцем, он может быть сопоставлен лишь с симфонической музыкой (недаром Тургенев писал, что «Вебер — не последний музыкант, которого вдохновит поэзия охоты...»).

Много поэзии вложено и в название окраса у борзых и гончих собак, это по богатству и щедрости красок настоящая радуга или палитра.

Бывает «половой» (желтый) и «красный» окрас; встречаются «красный с мазуриной» (черный налет на щипце, оконечностях ушей, а иногда и на оконечностях ног), чубарый (когда половой или красный цвет пестрят темные пятна, «как на тигре или как жилы на мраморе», по изящному сравнению П. М. Губина).

Чернота, пробивающая красный или красно-половый окрас, служит признаком «муругого» цвета.

«Заиграет вьюгою      

И листву муругую      

Понесет смелей...» —

сказано в одном из стихотворений И. А. Бунина («Зазимок»).

Нередко попадаются борзые «в подпалинах» — желтых и красных, что как-то роднит их с осенними деревьями — осинами и березами.

Среди гончих нередки «багряные», «подласные» (темный окрас на спине, переходящий в других местах в светлый, беловатый), «каурые» и «мраморные» (темный крой по серебристо-серому фону).

Красиво звучат и клички собак, в них выражается обычно и внешняя стать и «полевые» особенности: Резвый, Крылат, Красай, Милка, Услада, Касатка и т. п. — у борзых; Громила, Рыдало, Ярило, Шумка, Говорушка, Заливка и т. п. — у гончих.

Псовая охота, как правильно заметил П. М. Мачеварианов, — это целая наука. Псовые охотники — псари, стремянные, ловчие, прежде чем сделаться мастерами своего дела, проходили длительную, а иногда и суровую школу. Любая псовая охота — и пышная и скромная — требовала тщательной организации и тончайшего знания правил распорядка. Профессионально-охотничий язык играл здесь очень большую роль: он служил объединяющим началом и в псарном быту, и в подготовке, и процессе охоты. Он и в этом случае был колоритен и неповторим.

Повадку борзых держаться около охотника — у стремени или несколько впереди — борзятники звали «рыском», а собаку, отвечающую этим требованиям, — рыскучей. От глагола «отрыскать» произведено слово «отрыщь»: окрик на борзых, чтобы они отошли от затравленного зверя или от приготавливаемой для них еды. Приглашение же к еде сопровождается приказанием доезжачего «дбруц»! (или «надбруц») — варьированное в сторону усиления и резкости «брать»!

«Помкнуть» зверя — взбудить его и погнать по горячему следу. В соответствии с этим начало гона зовется помычкой. Выражения «помыкать» (кем-нибудь), а также «умыкать» (невесту), несомненно, связаны с этим охотничьим термином корневой связью.

Гончие, быстро собравшиеся с разных сторон острова (леса) и дружно погнавшие зверя, «сваливаются» в стаю, как сваливаются в одну кучу палые листья.

Борзые, соединенные по три-четыре вместе, составляют свору. Сосваривать борзых — приучать их ходить в одной своре. Два ошейника, сцепленные железными кольцами, на которых водят попарно гончих, называются смычком. Надеть на гончих смычки — значит сомкнуть их.

Интересны и термины из обихода других охот — с подружейной собакой и с лайкой, вроде «натаски» (приучать легавую, таская ее с собой по полям и болотам) или выражение «работа на коготок» (легкое царапанье лайкой коры дерева, на котором затаилась белка или другой зверек).

Терминология псовой охоты, в особенности ее практики и быта, пожалуй, с наибольшей яркостью и наглядностью доказывает простонародное происхождение охотничьего языка.

Все эти «рыск», «отрыщь», «помкнуть», «сосваривать» и т. п. дают почувствовать живой образ крестьянина в щеголеватом костюме псаря, с кинжалом за поясом и с рогом за плечами, доносят до нас из глубины веков его меткую и образную, поэтическую и шутливую, колкую и звонкую речь. Когда с удивлением и восхищением повторяешь термины псовой охоты, создается впечатление, что перебираешь старинные «политипажи», уносясь воображением в отъезжее поле с его необъятным русским осенним простором, ржанием коней, томительно разливной мелодией рогов, обаянием скачки и кочевым уютом согретого кострами привала.


IV


Охотничий язык, созидавшийся столетиями как средство общения охотников между собой, как способ наиболее выразительного выявления в слове своих внутренних чувствований, органически вошел не только в охотничий быт, но частично и в быт общенародный. В доказательство этого можно было бы привести длинную и пеструю ленту охотничьих терминов: «азарт», «байбак», «баламут» (бестолковая гончая), «берлога», «валовой» (применительно к сбору хлеба), «вислоухий», «в штык», «горячий след», «густопсовый», «дошел», «загреметь», «ни пуха ни пера», «зубр», «логово», «мазать» («промазать»), «матерой», «мелкотравчатый», «облава», «осечка», «отколоть», «поволока», «подкормка», «травля», «псарь», «пустобрех», «свора», «смыкать», «тихоход», «уйма» и т. п.

Полноправно вошел этот язык и в литературу, сначала профессиональную, охотничью, а позднее и в художественную, уделявшую место охоте.

Наши старинные (и более поздние) охотничьи руководства и «наставления» «Совершенный егерь» Левшина, его же «Книга для охотников», «Псовая охота вообще» Венцеславского, «Псовая охота» Реута, «Записки псового охотника Симбирской губернии» Мачеварианова, «Полное руководство ко псовой охоте» Губина, «Охотничий календарь Сабанеева», «Охотничьи записки» Андреевского и многие другие — все они написаны охотничье-традиционным языком, что придает им неповторимую своеобразную прелесть.

П. М. Мачеварианов, истый охотник и настоящий писатель, так, например, писал о гончих:

   «Которая гончая гоняет моровато, с долгой перемолчкой и как будто все идет в добор, к тому же редкоскола и коповата: ни справить, ни стечь не может; а если охотник сбудит зверя или сам он нечаянно на нее наткнется, то она взрячь или по горячему следу погонит, а как зверь, удалев, повалится и она его не добудет; ко всему этому — спущенная со смычка, орет по пустякам с час и на гоньбу других валится с голосом — такая гончая годна лишь на лайковый завод...»

Наши классики, если им приходилось писать об охоте, тоже употребляли специальные термины.

Пушкин, не будучи охотником, не раз все же касался в своем творчестве охоты как праздничной стороны быта.

Всем памятно начало «Графа Нулина»:

Пора, пора! рога трубят;      

Псари в охотничьих уборах   

Чем свет уж на конях сидят. 

Борзые прыгают на сворах.    

Здесь, кроме того, что упор на букву «р» (в первой и второй строках) слышимо создает звуки рога, характерно и наличие охотничьих терминов: «рога», «борзые», «своры»...

Далее, в одном из лирических зимних стихотворений Пушкина читаем:

«Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю

Слугу, несущего мне утром чашку чаю,         

Вопросами: тепло ль, утихла ли метель?      

Пороша есть или нет? И можно ли постель   

Покинуть для седла иль лучше до обеда       

Возиться с старыми журналами соседа?        

Пороша. Мы встаем и тотчас на коня,           

И рысью по полю при первом свете дня;      

Арапники в руках, собаки вслед за нами;        

Глядим на бледный снег прилежными глазами;

Кружимся, рыскаем и поздней уж порой,         

Двух зайцев протравив, являемся домой...»     

Опять чисто охотничьи термины: «пороша», «рыскаем», «протравив»...

Но если у Пушкина встречаются лишь отдельные слова из охотничьего словаря, то «Псовая охота» Некрасова — чуть ли не единственный пример поэмы, почти целиком написанной охотничьим языком.

Поэма говорит о блестящем знании Некрасовым охотничьего языка, о тщательно умелом отборе необходимых слов и о их безошибочно-осмысленном применении.

Варом варит закипевшая стая,            

Внемлет помещик, восторженно тая...

———

Ближе и лай, и порсканье, и крик —

Вылетел бойкий русак-материк...     

———

Зверь отседает — и в смертной тоске

Плачет помещик, припавши к луке.     

———
Зверя поймали — он дико кричит,

Мигом отпазончил, сам торочит...


Показательно, что, описывая «потеху» помещика, Некрасов в конце поэмы отдает должную дань крепостным охотникам — главным героям псовой охоты:

Слава выжлятнику, слава псарям!


В творчестве Л. Толстого и Тургенева рассыпано много охотничьих эпитетов и сравнений, а там, где описывается непосредственно охота, постоянно употребляется, конечно в силу необходимости, охотничья терминология, как употребляется она, например, и в некоторых произведениях Лескова (ловля перепелов в романе «Некуда»).

Тургенев любил и описывал преимущественно ружейную охоту с легавой собакой. Но когда писатель касался псовой охоты, он, если встречалась надобность, пользовался ее лексиконом. В рассказе «Чертопханов и Недопюскин», в частности, читаем:

   «Ермолай выстрелил... раненый беляк покатился кубарем по гладкой и сухой траве, подпрыгнул кверху и жалобно закричал в зубах рассовавшегося пса. Гончие тотчас подвалились».

Охотничьи картины в романах Л. Толстого «Война и мир» и «Анна Каренина» пронизаны поистине вдохновенной охотничьей страстью.

Когда перечитываешь — хотя бы и в сотый раз! — сцену охоты в «Войне и мире», ощущаешь не только совершенную красоту описаний, но и самого Толстого в расцвете его жизненных и творческих сил: в каждой строчке искрится, лучится и бьется здоровье и радость художника, всей душой живущего в природе, всей душой преданного языческому таинству «полеванья».

А какая подробность и полнота во внешне скупом пейзаже, и какое знание охоты, развернутой во всей ее увлекательности, и какая поэзия в охотничьем языке, придающем речи особый, играющий блеск.

   «Другая борзая собака, увидев хозяина с цветной дорожки, выгибая спину, стремительно бросилась к крыльцу и, подняв правило (хвост), стала тереться о ноги Николая».

   — ...Что же, свалить стаи? — спросил Николай, — свалить...»

В следующей строчке Толстой добавляет: «Гончих соединили в одну стаю» — и этим как бы «переводит» охотничий термин на общепонятный язык.

   «...Карай был старый и уродливый брудастый кобель...»

   «...Николай увидел красную, низкую, странную лисицу, которая, распушив трубу, торопливо неслась по зеленям...»

   «...Русак отсел. Опять насела красавица Ерза...»

   «...Счастливый дядюшка слез я отпазончил...» «Дядюшка сам второчил русака...»

Все эти приводимые лишь частично термины применены Толстым не только в диалоге между охотниками, но и в описании охоты, т. е. «от себя»; они настолько органичны, что изъятие их повело бы к обесцвечиванию всей знаменитой сцены, лишило бы ее типичности и колорита. Выражаясь образно, изъятие этих терминов напоминало бы вырубку лучших деревьев в парке.

Отсюда с несомненностью следует, что без использования охотничьего языка нельзя по-настоящему писать об охоте.

Великим художественным достижением Толстого является в этой сцене и предельное раскрытие образа ловчего Данилы, как подлинного хозяина охоты, ее организатора, руководителя и завершителя.

То же самое можно сказать и о ловчем Феопене — основном герое неповторимой эпопеи Е. Дриянского «Записки мелкотравчатого».

Феопен на всем протяжении «Записок» и продолжающего их «Скипидара Купоросыча» проявляет такое охотничье мастерство, такую изобретательность, такой организаторский и дипломатический ум, что ему фактически подчиняются все родовитые и «сановитые» охотники — от владельца его «живота» Алеева до графа Атукаева (Палена).

Столь же прекрасный портрет ловчего дал Бунин в своем одноименном рассказе («Ловчий»).

Бунин был писателем предельно-изощренного мастерства и постоянных тематических неожиданностей. Он отличался и острейшим чувствованием русского языка, в частности народного; это чувствование с годами не только не уменьшалось, но, наоборот, углублялось и утончалось, о чем достаточно свидетельствуют такие рассказы, как «В саду» (1926), «Божье древо»  (1927), «Русь» (1930), «На базарной» (1930), «Железная шерсть» (1944).

Рассказ «Ловчий» написан в 1946 году, когда Бунину было 76 лет, и отличается такой поразительной свежестью, будто разговор автора с ловчим Леонтием происходил не около семидесяти лет назад, а вчера...

В одной из своих бесед о литературном творчестве, относящейся к 30-м годам, Бунин между прочим говорил:

— Как возникает во мне желание писать? Чаще всего совершенно неожиданно. Эта тяга появляется у меня из чувства какого-то волнения, грустного или радостного чувства, чаще всего оно связано с какой-нибудь развернувшейся передо мной картиной, с каким-то отдельным человеческим образом, с человеческим чувством...

Надо полагать, что Иван Алексеевич, в свои закатные годы все чаще обращавшийся сердцем к России, вспомнил однажды под тем или иным впечатлением детство, бедную отчую усадьбу в Орловской глуши и между прочим ловчего Леонтия, «длинного и невероятно худого, заросшего седой щетиной бороды...»

И вот свершается, как это бывает порой в искусстве, подлинное чудо: все, что говорилось и происходило свыше семидесяти лет назад, оживает под пером художника, во всей своей неувядаемой первичной новизне.

Перед нами старый псовый охотник, простолюдин, с душой подлинного поэта. Вот в каких выражениях вспоминает он, Леонтий, об охоте и собаках, которыми когда-то «правил»:

   «Истинно картина была: лежит на поляне взятый зверь, кровяной, гордый, уж с пленкой на глазах, с закушенным языком, а округ него целой ассамблеей охотники — вдаришь в рог и грянут все хором: “Выпьем, други, на крови!” И вот какое дивное дело бывало почти всегда: как нарочно о ту пору солнце выглядывало! То все дождь сеет, а тут как раз стихнет, разойдется мга, засинеет в небе, и солнце глянет — весь мокрый лес озарит, согреет, сделает такой апофеоз, — во век не забудешь! А дедушка стоит во всем своем охотницком наряде, замечательнее всех, с чаркой в руке, а возле них — их самый главный фаворит. — Победим... Был из себя приземистый, брудастый, лучше сказать усатый и частью муругий, — вроде как черный, только с красниной, — лапы стойкие, в локотках с кривизной немножко, а уж про грудь и говорить нечего: Еруслан!..»

«Ловчий» Бунина почти сплошь написан на охотничьем языке, с явным намерением показать, запечатлеть его красоту и звучность, его неувядаемую яркость и народную самобытность: ведь в рассказе говорит этим языком не барин, а старый и бедный ловчий, лежащий «один в сумраке на печи, в пустой избе, со своими думами о временах дедушки». И какова же впечатляющая сила этого языка, если Бунин пронес его в памяти через всю свою долгую жизнь!

П. М. Губин в своем уже цитированном труде («Полное руководство ко псовой охоте») дал такую характеристику ловчему:

   «Ловчий есть главное действующее лицо в псовой охоте: он в поле и дома распоряжается и заведует всею псовою охотою... Ловчим может быть только страстный в душе псовый охотник; без страсти к охоте и любви к собакам нельзя изучить псовую охоту; только страсть к охоте подвигает человека на все возможные ухищрения в деле искусства езды с собаками и усовершенствования породы их, для достижения желаемых результатов ловчему необходимо знать дело псовой охоты как свои пять пальцев...

Ловчий должен быть непременно грамотен, умен, предусмотрителен, честен, добр и вместе с тем справедливо строг и взыскателен, правдив, деятелен, находчив, распорядителен...»

Данила Толстого, Феопен Дриянского и Леонтий Бунина — три бессмертных литературных типа в охотничьей литературе — вполне отвечали всем этим требованиям, с той лишь существенной поправкой, что страсть к охоте дополнялась у них поэтическим чувствованием мира.

Именно такие Данилы, Феопены и Леонтии, вкупе с подобными им по изобретательному уму и поэтическому сердцу соколиными и ружейными охотниками, и были творцами нашего богатейшего охотничьего языка.

 

V

Охотничий язык дошел до нас из глубины древности, как узорные раковины из пучины морской.

Будучи живой памятью древности, он трогает и волнует, как золотое свечение вековых фресок, как виньетки в рукописных книгах, подобные неосыпающимся розам, как музыка или песня, звучавшая сотни лет назад...

Он, этот язык вольнолюбивого племени охотников, следопытов и птицеловов, давно уже стал полноценным достоянием нашей общефольклорной сокровищницы и, как все исторически-народные сокровища, должен тщательно и любовно оберегаться. Каждый органически культурный человек понимает и ценит это значение охотничьего языка.

Известный советский общественно-политический и научный деятель В. Д. Бонч-Бруевич, занимавший в первые годы революции пост управляющего делами Совнаркома, писал (18.9.46 года) В. С. Мамонтову — создателю «Толкового словаря псовой охоты»:

   «С большим интересом прочел я “Толковый словарь псовой охоты”. Его, конечно, надо издать. Он нужен и охотникам, и любителям этого спорта, но для меня он интересен сам по себе, как специальный словарь древней русской речи, которая теперь может исчезнуть. Какие типичные, какие меткие находятся здесь слова настоящего творческого русского языка! Наши филологи, конечно, были бы рады его видеть в печати. Если бы в моих руках было подходящее издательство, я сейчас же бы его напечатал. Во всяком случае труд должен быть сохранен для нашей науки о коренном русском языке...»

Но, может быть, охотничий язык имеет только чисто музейную ценность и употреблять его в настоящее время — значит щеголять, подобно знаменитому когда-то Шишкову (Шишков Александр Семенович (1754—1841), адмирал, президент Российской академии с 1813 по 1841 год, поэт, переводчик, литературный критик и теоретик, автор «Рассуждения о старом и новом слоге рос. языка». Ожесточенный противник всякого рода языковых и стилистических новшеств, яростный сторонник консервации литературного языка.), архаизмами, т. е., выражаясь фигурально, носить, поддевку или архалук, сапоги со шпорами и рог за плечами.

Нет, пользоваться им в художественном произведении можно (а иной раз и необходимо), соблюдая, конечно, чувство меры и такта, как пользовался им Куприн в рассказе «Завирайка», где встречаются и «выжлец», и «тропить», и «пороша» (Перечитывая недавно Куприна, я с удовлетворением отметил, что писатель пользовался охотничьими терминами и в своих неохотничьих произведениях, например: «Чай, не маленький: запсовел уж», «отколов одну глупость, нужно ее сейчас же прекратить» («Яма»); «Устроят на вас правильную облаву с загоном» («Звезда Соломона»). — Авт.), как пользуется им Н. П. Пахомов в своих «Портретах гончатников», относящихся в лучших своих образцах к охотничьей классике.

Е. Э. Дриянский в одном из примечаний к «Запискам» очень тонко заметил по поводу закономерности и необходимости использования в них охотничьего языка:

   «Язык охотничий испещрен множеством таких слов и оборотов, которые могут казаться правильными и понятными только для одних охотников. Как передать, например, не изменяя смысла и не умаляя силы выражения «повис на щипце», «заложился по русаку», «заяц начал отрастать» и тысячи подобных терминов? В другом случае, избегая их и выражаясь языком книжным, я рискую подвергнуться нареканию у специалистов дела и заслужить справедливый от них упрек в непонимании предмета».

Свой язык, свою терминологию имеет в сущности, любая отрасль производства, физкультура и т. д. Никого и никогда не удивляет, скажем, язык шахтеров, выдающих свою «добычу» «на-гора», или язык моряков и речников — все эти «майна-вира», «трави, кормовой», «отдай чалку» (от слова «причал», «чалить»), «подтабак», «мокшана», «расшива» и т. п.

Когда же кто-либо из критиков сталкивается с охотничьим языком, начинаются обычно упражнения в сомнительном острословии и остромыслии, объясняющиеся незнанием этими критиками истории русской охоты и нашей богатейшей охотничьей литературы.

Но что сказать о тех людях, которые, считая себя охотоведами, уже административным путем тщатся «отменить» охотничий язык, заменяя его термины «общепонятными» словами и хвастливо заявляя при этом, что они якобы борются с «барскими пережитками» в охотничьей словесности.

Эти люди лишают охотничью литературу ее вековой поэзии.

Здесь допустима такая аналогия.

В течение 1959 года (да и позже) в нашей молодежной и литературной печати проходила дискуссия об искусстве. Некоторые из ее участников высказывали мысль, что в век кибернетики, атома, межконтинентальных и межпланетных ракет искусство якобы не нужно: оно поглощается и заменяется техникой. Вольно или невольно в этом проглядывала тенденция к замене живого человека роботом с механическим сердцем из металла.

Другие — преимущественно критики или поэты — утверждали, что сейчас, после успешного запуска советской ракеты на луну, в поэзии якобы уже бессмысленно (да и ненужно) воспевать «первозданную природу» с лесами и соловьями, травами и озерами.

Это, во-первых, не ново — мы, люди старшего поколения, уже слышали это и от «пролеткультовцев» и от «налитпостовцев» и от «конструктивистов», проповедовавших «урбанизм», — а во-вторых, просто не умно, так как их «проповедь» направлена на резкое обеднение поэзии (и вообще литературы).

Наша страна действительно достигла величайших технических успехов, увенчала себя пальмой первенства в освоении космоса. Мы уверены, что именно она, наша великая Родина, разгадает, может быть еще в этом бурном XX веке, вековую загадку розового Марса и серебряной Венеры. Блестящие технические достижения во всех областях, как и их творцы — советские рабочие, техники, инженеры, ученые, являются, бесспорно, чудеснейшим материалом и поэзии, и прозы, и вообще любого искусства. Но было бы неосмотрительно замыкать искусство в круг лишь определенных тем. Ведь природа у нас не только перестраивается — силами человека и для блага человека, — но и охраняется — к сожалению, недостаточно — в ее изначальных формах. У нас наряду с гигантами индустрии существуют сотни заказников и заповедников, шумит неоглядный темный бор, колосятся хлеба на безбрежном степном и полевом просторе, раздольно плещутся древние и новые (искусственные) моря, звучат птичьи песни...

Эта извечная природа никогда не потеряет своей прелести, не перестанет быть предметом искусства.

Вот здесь-то и выступает роль и значение охотничьей литературы, сейчас решительно изгнанной чуть ли не из всех издательств.

Только та литература, которую мы называем охотничьей, может еще пламеннее и страстнее ратовать за предельное усиление работы по охране природы, мобилизовать на беспощадную борьбу с браконьерами, не менее опасными, чем волки, стремиться ко всяческому повышению культуры охоты.

А сколько интересного, увлекательного и полезного может рассказать эта литература о географических и этнографических особенностях страны и о мире природы, далеко еще не изученном и полном романтического очарования.

Н. В. Крыленко, создавший для потомства охотничий образ В. И. Ленина, писал, что Владимир Ильич, прочитав специально-охотничью книгу Ширинского-Шихматова «По медвежьим следам», высоко оценил ее и признал интересной не только для охотников, но и для широких читателей.

Классики русской литературы, живописи и музыки Пушкин и Толстой, Тургенев и Чехов, Бунин и Пришвин, Левитан и Нестеров, Чайковский и Рахманинов в каждом своем произведении открывали все новую красоту природы, подтверждая этим ее неисчерпаемость.

И сколько же нового, патриотически-волнующего могут сказать о природе наши писатели-охотники, по-прежнему обожающие как Родину и мать, как друга и любимую женщину, и синие весенние ветры, несущие белых лебедей, и тишину заката в теплом летнем поле, и багряную свежесть листопада, и яблочный аромат пороши!