Из сказок тундры | Печать |

Лихачева З. А.


Познакомьтесь с Инутой

«Летят у-у-тки! Ох! Летя-а-т у-у-тки и-и два гу-уся! Ох!» — слова и мотив этой песни как нельзя больше соответствуют моему настроению. На столе лежит кучка пыжей, накромсанных ножом из старого валенка, а на ладони вздулись водяные пузыри.

Старый эвен Инута с грустной завистью глядит на мою работу и вносит в песню поправку: «Однако два шибко мало. Много гу-у-ся!»

Бедный Инута, ему уже больше не охотиться. Года за два до нашего приезда на побережье с ним, лучшим охотником колхоза, стряслась большая беда. Его заломала смертельно раненная медведица. Так и подохла, не выпустив охотника из яростных объятий. Вызванный самолет доставил Инуту в областную больницу с завороченным от затылка на лицо скальпом, с перебитой правой рукой и растерзанным боком. Старик выжил, но рука стала сохнуть и сейчас болтается в рукаве — чужая всему телу.

Инута, не считавший себя стариком (ему было шестьдесят два года), не захотел уйти на пенсию и определился сторожем в небольшой рыболовецкий промысел.

Наш промысел расположен на вдающейся в море песчаной косе — кушке. От скалистого обрывистого берега кушку отделяет маленькая лагуна. А с другой стороны раскинулось студеное Охотское море. Кроме промысловых строений, на кушке есть два приземистых домика, которые стоят друг против друга — «напупороть», как говорит Инута, и недоверчиво смотрят на мир из-под нахлобученных крыш. В этих домиках всю долгую пуржливую зиму теплилось пять человеческих жизней. В одном — старик, засольных дел мастер, со своею старухой, впавшие в «зимнюю спячку» и не вылезавшие наружу, и Инута. В другом — моя семья. Но муж с утра уходит на работу в поселок, и мы с Инутой домовничаем вдвоем. Каждое утро Инута является к чаю. Первую чашку он пьет без сахара, разглядывая нарядную обертку плиточного чая, специально изготовляемого для севера, и, тыча пальцем в синего оленя, говорит:

— Однако лучше не бывает. Сама хорош эта олешка!

Чай действительно прекрасный, но думается, что если на плохом сорте изобразили бы «олешка», то Инута говорил бы то же самое.

Он самозабвенно, пылко, восторженно влюблен в свою тундру, и особенно в свой поселок, который поднял добротные, деревянные дома на месте убогого юртового стойбища.

— Моя знай, моя другое место сразу умри!

После несчастного случая с Инутой райсовет дал ему путевку в Сочи.

В Москве нарочно сделали остановку, чтобы показать Инуте столицу. Зная, что я москвичка, Инута отзывается о моем городе с дипломатической осторожностью:

— Щисто однако. Плюнь боюсь, — а себе под нос шепчет: —  Как так, земли совсем нет?!

На второй день пребывания в Москве Инута переполошил своих спутников, исчезнув из гостиницы. Расстроенного, чуть не плачущего старика привел в гостиницу милиционер. Оказывается, Инута метался по улицам и просил прохожих сказать, в какой стороне находится Наяхан. Москвичи удивленно переспрашивали странное название и сочувственно разводили руками. Кто-то посоветовал обратиться к постовому милиционеру.

То, что милиционер вежливо взял под козырек, старику страшно понравилось. Но на вопрос, где Наяхан, милиционер ответить не смог.

— Ой, спугался я шибко, — смеясь, рассказывал Инута. — Совсем потерял свое место. Вдруг не найду больше? — и он потребовал, чтобы его немедленно отвезли обратно. Так и вернулся домой, не побывав на курорте.

Какие красоты видел Инута в Наяхане? Для меня это был заурядный приморский поселок, по-деловому расположившийся на унылом голом берегу. Неказистые даже в солнечные дни, домики Наяхана в ненастную погоду сильно смахивали на стаю нахохлившихся мокрых кур. Как перья, ершилась на их крышах серая, финская стружка.

Но так непригляден он был для меня — заезжего человека. А для Инуты это была единственная во всем мире, прекрасная родина. Настолько любимая, что даже Москва не смогла затмить ее в его преданном сердце.

 

Крылатое Сердце

— Инута, расскажи сказку...

Инута задумывается, морщит лоб, шевелит губами и вообще делает вид, как трудно вспомнить сказку. Я прекрасно знаю, что все это проделывается для пущей важности, а сказка уже нетерпеливо вертится на кончике его языка. Но чтобы подчеркнуть серьезность момента, тоже делаю озабоченное лицо и хожу на цыпочках.

Инута помнил сказки, родившиеся еще при моргающем свете коптящего жирника, в тесных, жалких юртах.

Теперь в теплых, светлых домах говорит радио, распевают патефоны, и молодежь смеется над старой сказкой. Только старики иногда тешатся ею. И незаметно для себя, вкладывая в сказку новый смысл, сами дивятся ее правдивой мудрости. Бывало и в сказках Инуты, что вдруг среди пожухлых, рассыпающихся от древности понятий засверкает свежая, как цветок в росе, мысль.

Тогда я спрашивала его в упор:

— Инута, а ведь, наверное, ты это сам выдумал?

Старик закрывал глаза и, не умея лгать, виновато говорил:

— Как знай?.. Давно слыхал...

Я пыталась записывать сказки с его слов. Но разве можно от живой трепещущей речи брать только скупое сочетание слов? Листок с записью сгорал в печке. Сказки Инуты — это прежде всего сам Инута. Он перевоплощался в своих героев.

Тощий, сухорукий старик, с лицом изуродованным шрамами, сверкая глазами, надменно подняв голову, скользил по комнате... И я не могла оторвать глаз от гордой Танныяк — первой красавицы после луны. Стройный отважный юноша стремительно вскидывал лук, и на моих глазах справедливая стрела убивала страшного келе — злого духа тундры. Я видела, как он издыхал в моей комнате, почему-то всегда около печки.

Только талант, равный таланту Инуты, сумел бы найти слова для оживших сказок старого эвена.

Были у Инуты и другие сказки. Их он рассказывал задумчиво, медленно, словно вглядываясь и вслушиваясь в каждое слово. До сих пор с радостным изумлением вспоминаю его сказку о Крылатых Сердцах.

Как-то вечером Инута торопливо вызвал меня на крыльцо и, подняв вверх указательный палец, таинственно заулыбался. Высоко в темном небе звенел захлебывающийся от радости птичий крик. Он возникал где-то над морем и, удаляясь, замирал в тундре. Это была первая стая. Холодный воздух весеннего вечера таял на губах, как тоненькая, прозрачная льдинка.

— Инута, почему, когда летят птицы, у меня всегда сердце замирает? И у тебя?

— Однако тоже беспокоится, — серьезно ответил старик. — Вот слушай. Я тебе расскажу, почему так бывает.

Давно, давно, еще раньше, у людей тундры были Крылатые Сердца. Человек Сердце на плече таскал. Высоко умело летать Сердце. Сверху увидит, где какой зверь есть, и человеку скажет. С богатой добычей всегда люди были. А когда отдыхали, пускали Сердце с птицами летать — песням учиться. И вот случилось: полюбил молодой охотник девушку. А шаман эту девушку в жены себе взять хотел. Как быть? Однако девушка шибко смелая была. Убежала с охотником из стойбища. Не побоялась. Ну, далеко убежали и стали жить сами, одни. А кого им еще надо? Каждый день их Сердца с птицами летали.

А шаманово злое, старое Сердце хоть плохо, низко уже летало, однако нашло молодых. И вот выбрал шаман самый плохой час, подстерег Сердца, когда они песни пели, и сразу одной стрелой оба убил. Испугались люди такого зла и стали Сердце в груди таскать. Да так и привыкли. Забыли, что у Сердца крылья есть. А Сердце не забыло, нет! Когда птицу слышит, шибко волнуется, крыльями машет — летать хочет.

Инута затоптал окурок и таинственно прошептал:

— Однако знаешь? У кого Сердце очень летать хочет, теперь с человеком летает!

— С печки на лавку?

— Плохо сказала, — рассердился Инута. — Тебе письма кто, газеты кто привозит? Самолеты, однако? А?.. Думай надо!

 

Сказка о лебеде

Тундра цветет. Соцветия белых звездочек багульника покрыли склоны распадков как бы душистым снегом. Под темно-зелеными лапами кедровника засветились желто-прозрачные рододендроны. В воздухе стоит стон от гомона устраивающихся на новоселье птиц. Где-то совсем близко надсаживаются утки.

С кочки на кочку я пробираюсь к маленькому озерку и затаиваюсь в кустарнике. Сквозь ветки виднеется небольшое пространство удивительной синей воды с затонувшим облаком.

И вдруг в него вплывает... лебедь!

Эх, досада! Фотоаппарат оставлен дома. Рядом лежит ружье, которое я сейчас ненавижу!

Вспоминается сказка Инуты.

Давно, давно, еще раньше, летели в небе Облака. Вдруг смотрят — Тундра! Облака сказали: «Отдохнем, посидим. Тундра, однако, много лучше, чем небо!» Закричали Облака: «Тундра! Тундра! Прими нас». А Тундра засмеялась и сказала: «Садитесь, только уже не будете облаками, птицами я вас сделаю». Обрадовались Облака, слетели на Тундру и стали лебедями. Вот как лебеди родились.

«Что ж, возможно, — думаю я, глядя на лебедя. — Вероятно, это произошло в такое же весеннее утро. И понятно, что, видя цветущую тундру, легкие, перистые облака с радостью поддались милому земному притяжению».

Лебедь начал купаться. Прямо передо мной чудесная птица во весь размах бьет могучими крыльями по воде и в радуге сияющих брызг торжествующе запрокидывает голову к солнцу, как будто хочет ему сказать, что она счастлива, променяв высокое бессмертье небес на короткую, трудную птичью судьбу.

Тихонько, чтобы не потревожить «бывшее облако», я ползком пячусь от озера... И никогда не узнают утки, горланившие на другом конце озера, что белоснежная грудь лебедя в то утро загородила их от выстрела.

 

Путина

Море мучает перепуганного краба. Выбросило его на берег и с ребячьей жестокостью перевернуло на спину. Бедняге, при его солидности, наверное, очень стыдно дрыгать ногами в воздухе. А море кое-как запеленало его в зеленые тряпки морской капусты, пришлепнуло белой лапой прибоя и уволокло обратно. Надоел.

Нашлась другая игрушка. Бормоча и причмокивая, оно старается теперь стащить с берега лодку. Но Инута вовремя заметил. Сердито крича: «Эй-эй-эй!» — он бежит к лодке. Кому он кричит? Конечно, морю. Видно, как, закрепляя лодку, старик укоризненно качает головой. Стыдит море за баловство.

...По обрыву вдоль берега медленно движется олений караван. Четко вырисовываются ветвистые рога. На расшитых бисером седлах и сумках тихонько побрякивают бубенчики. Эвенский колхоз прибыл на путину.

В лицах, в движениях, в разговоре люди тундры сохраняют спокойное, полное благородства, достоинство. Узкие, внимательные глаза, не щурясь, всматриваются в беспредельный зыблющийся морской простор.

К вечеру на обрыве вырастает красочный юртовый поселок. Полосатый тик. Золотистая шкура нерпы. Кусок заскорузлого побелевшего брезента. Яркие цветистые лоскуты — все идет на покрышку юрт. Это — временное жилье. Только переспать, а в разгар путины спать приходится редко. Тут не до отдыха, когда косяк за косяком валит сельдь.

Над морем с громким криком суматошно толкутся чайки. Они с налета врезаются в волны и взмывают вверх с трепещущей добычей.

Преследуют рыбу прожорливые белухи. То и дело над водой показываются их круглые усатые морды. Стремительно сбрасывая сети, наперерез косяку скользят рыбачьи лодки.

Белый катер без отдыха подтаскивает к берегу неуклюжие кунгасы, до краев наполненные уловом. А рыба идет и идет, забыв об осторожности, пренебрегая опасностью... идет, творя закон жизни.

После сельди приходит на нерест красавица кета. Из моря она пробивается в верховья рек, туда, откуда вывелась сама и откуда пугливые стайки крохотных мальков спустились в море, чтобы через три года большими, сильными рыбами, преодолевая встречное течение, переползая на брюхе мелкие каменистые перекаты, разбиваясь о камни, вернуться на свою родину и, отложив икру, умереть. Загадочная на первый взгляд судьба кеты имеет простое объяснение. Гибнущая рыба обогащает речную воду фосфором, который необходим для развития мальков. Но Инута рассказывает об этом по-своему.

— Надоели морю все рыбы. Стало оно просить голубого шамана: «Сделай других, красивых, больших». Пошел голубой шаман на речку, чтобы никто ему не мешал, стал кету делать и в речку бросать. Обрадовалось море: «Ах, хорошая рыба!».

Три года гуляла кета в море, и пришло ей время икру метать. Пошла кета туда, где ее голубой шаман сделал. Положили рыбы икру и стали думать. Вот народятся наши детки, маленькие ведь будут... Все рыбы их есть станут... Пожалуй, всех съедят... Как быть нам? И придумали. Надо нам всех рыб убить. Одни мы будем жить с детками. Сделали они себе длинные, острые зубы и пошли всех рыб губить.

Смотрит море, что такое? Почему в воде кровь? И увидело: плывут кеты, зубы у них, как у тундрового волка, и сами кровью забрызганы. Сильно рассердилось море и говорит: «Жадности много у вас. Злобы много! Одних себя любите. Накажу вас! Теперь, как икру отложите, так умирать станете. Три года только жить вам дам». Так и стало.

Кончилась сказка. Мы с Инутой сидим на бочках и молчим. Инута при исполнении служебных обязанностей, а мне просто не спится с непривычки к белым ночам. Рассеянный свет обесцветил краски.

Небо. Море. Заштрихованный кустарником берег. Скалы. Все невесомо и зыбко в тихом смутном воздухе.

И уже невыносимо ждать, когда же прервется это бесцветное забытье. Такая же непонятная тревога охватывает нас при виде человека, спящего с открытыми глазами.

— Инута, расскажи еще что-нибудь!

Инута поднимает голову, прищурясь смотрит на небо и говорит:

— Однако утро!

И, словно они только и ждали этих заветных слов, со скалы срываются чайки. Крылатая, шумящая туча с криком проносится над морем и белыми хлопьями оседает на берегу. Мир начинает наливаться цветом. И в синем распахнувшемся утре навстречу друг другу засверкали солнце и море.

Все в порядке. Все так, как и должно быть.

Зевая, я приглашаю Инуту пить чай. И, зевая, он соглашается.

 

Лебединый подарок

Как-то под вечер я забрела в рыбацкий поселок. В нем не было ни души. С обрыва было видно, как мельтешатся на промысле крохотные человечки. А здесь стояла позолоченная закатом тишина.

На протянутых от юрты к юрте веревочках вялились нанизанные сквозь головки длинненькие узкие рыбешки. На серебряных чешуйках стыл красноватый отблеск.

И вдруг из этого отвлеченного покоя зазвучала полная торжественной святости песня рыцаря:

...В далеком горном царстве

Там, где стоит твердыня Мон-Тальба...

Песня рождалась где-то здесь, среди рваных цветастых юрт, и поднималась в золотое небо.

Кому в рыбацком поселке раскрывал Лоэнгрин свою волшебную тайну?

...У входа в юрту на корточках перед патефоном сидела старая эвенка. В не донесенной до рта руке дымилась забытая трубка.

Старуха, завороженная мелодией, не замечала меня. В ее узких, окруженных морщинами глазах сияла душа, наивно восхищенная и потрясенная своим пониманием.

В печальном гневе отлетело последнее слово, и пластинка обесголосила.

— Хорошая песня? — спросила я.

Старуха вздрогнула от неожиданности. Потом улыбнулась и ответила мне по-эвенски. Она не понимала русскую речь.

И снова сморщенные, загрубевшие от многолетней работы руки нежно и бережно взялись за мембрану.

Предоставив Ивану Семеновичу Козловскому колдовать над старухиной душой, я тихонько ушла.

Тревожило какое-то смутное воспоминание... Но о чем?

Душистый сумрак поблескивающего позолотой зала? Таинственный свет, озаряющий взволнованные лица зрителей? Нет, не это!

...Величаво выходит на берег лебедь... Вспомнила. Лебедь! Лебедь на тундровом озерке. Спутанные, как сновиденья, сказки старого эвена поднимались над тундрой с голубым, вечерним туманом. Теперь я расскажу Инуте сказку о лебеде, который, улетев со сцены Большого театра, принес в тундру песню Лоэнгрина в благодарность за легенду о лебедином рождении.

 

Прощай, тундра

В день нашего отъезда Инута буквально выгнал меня из дома. Он с утра начал скрипеть немазаной телегой:

— Иди, иди, тундре прощай скажи! Когда приедешь? Однако не приедешь совсем...

Серый моросящий дождь застилал даль. И вдруг неожиданно выглянуло солнце. Под скользнувшим косым лучом мокрые травы обрадованно вспыхнули золотым блеском. Но тучи сомкнулись, и опять все померкло. Зная, что в последний раз смотрю на тундру, я старалась запомнить ее всю как есть, в этот дождливый осенний день. А запомнилось только, как с пожелтевших, обвисших листьев ириса скатывались мелкие частые капли.

Вернувшись на кушку, я увидела, что Инута уже притащил на берег наши чемоданы и сидел на них, похожий на птицу с перебитым крылом. На рейде призывно гудел пароход, поторапливая пассажиров, суматошливо размещающихся на катере.

Грустной заставкой на последней странице в памяти остался Инута. Он стоял у самой воды в длинных резиновых сапогах и старательно расправлял ногой ленту морской капусты.

— Инута-а, милый, проща-а-й!

Инута выпрямился, приложил ко рту сложенную рупором руку.

— Прощай, Зынна-а!

И опять опустил голову... не хочет смотреть. Леденеющими лапами шлепали волны по бортам катера и повторяли понравившееся слово: прощщай... прощщай...

 

Летят утки

В своих письмах знакомые из Наяхана сообщали, что Инута жив, здоров и кланяется.

Но вот пришло письмо, начинающееся словами: «Инута приказал долго жить». Дальше шли подробности. Инута с дедом-засольщиком пили чай. Потом Инута стал закуривать. Орудуя одной рукой, он, как всегда, разложил на колене клочок бумажки и полез в карман за махоркой и, как показалось деду, задумался.

— О чем задумался, детина? — пошутил засольщик и шлепнул Инуту по плечу.

Голова старого эвена вяло упала на грудь. Вот и все. Когда-то Инута говорил, что смертей бывает две: одна — хороший охотник, убивает сразу. От другой человек мучается, трепыхаясь, как подранок. Смерть Инуты была хорошим охотником.


Каждой весной, услышав короткие отрывистые сигналы, когда в небе азбукой Морзе «тире — тире — точка» обозначаются птицы и ясный смысл этой радиограммы «летят утки, ох и два гуся» взволнует охотничье сердце, в памяти отчетливо звучит голос старого сказочника тундры:

— Однако два шибко мало. Много гу-у-ся...

— Инута! Здравствуй!