Образы природы и охоты в творчестве А. П. Чехова (К столетию со дня рождения) | Печать |

Гунн Г. П.

 


Возможно, писать о творчестве Чехова в охотничьем альманахе некоторым покажется предвзятым и односторонним — ведь Чехов не был охотником, и темы его творчества, кажется, так далеки от охоты. Мы знаем, что многие великие наши писатели, непревзойденно воссоздававшие картины русской природы и охоты, сами были охотниками: Аксаков, Тургенев, Некрасов, Толстой.

Для них охота была чем-то органичным, частицей своего я, которую неизменно вкладывает любой художник в свое творчество.

Но для Чехова?

Прежде чем ответить на этот, далеко не случайный, вопрос, стоит вспомнить и задуматься над тем важным, что всегда составляло самую сокровенную суть нашей литературы: кровная, нерасторжимая связь с родной землей, с ее людьми, с ее природой. И не потому ли та близость общения с природой, которую дает охота, так часто привлекала многих русских писателей? Не потому ли ни в одной другой литературе, кроме русской, так близко и тесно не переплетались темы природы и охоты? И мог ли миновать этой, понятой сердцем художника-патриота, связи такой чуткий, отзывчивый и многосторонний мастер, каким был Чехов?


* * *

Первое знакомство с охотой Чехов получил еще в годы ранней юности, учась в старших классах таганрогской гимназии. Это было на степном хуторе, куда он ездил в гости к товарищу. «Там он научился стрелять из ружья, понял все прелести ружейной охоты...», — вспоминал брат писателя М. П. Чехов. Яркие впечатления пережитого — простор, первобытность, степные кони, злые собаки, отары овец — прочно запали в душу будущего писателя и ожили позже, воплотившись в чудесные строки «Счастья», «Степи».

Но в те годы юный Антоша не мог, конечно, предугадать этого. Пока что он жадно всматривался в окружающий мир, наблюдал, схватывал, запоминал. Часто улыбался, но и часто хмурил брови. Он был молод, здоров, жизнедеятелен, полон сил, задора и неистощимого юмора. Он переехал в Москву, стал студентом-медиком и одновременно автором бесчисленных юмористических рассказов, охотно печатаемых развлекательными журналами того времени. Талант его был щедр, писалось без особого труда, быстро и легко. Впоследствии зрелый Чехов работал над рассказами медленно и подолгу...

Не все созданное Чеховым периода «Антоши Чехонте» равноценно. Много ранних рассказов не включил сам автор в прижизненное собрание сочинений. Встречаются среди них и вещи об охоте.

Вот один из таких рассказов — «Двадцать девятое июня», датированный 1881 годом. Это смешной рассказ о поездке на охоту компании горе-охотников. И странно, в этом, казалось бы, пустячке встречается неожиданная скорбная нотка. Это образ девяностолетнего охотника Кузьмы Больвы, оставленного в степи без еды и питья его бессердечными партнерами. Невольно приходит на память «Вишневый сад» и всеми забытый Фирс... Рассказ этот — один из самых ранних, пьеса — последнее творение. Нотка участия к человеку так и прошла главной через все чеховское творчество.

В следующем году написан новый рассказ к тому же Петрову дню, дню открытия охотничьего сезона в старой России — «Двадцать девятое июня» с нарочито юмористическим подзаголовком «Рассказ охотника, никогда в цель не попадающего». Рассказ веселый, смешной, но вот его начало: «Степь отливалась золотом первых солнечных лучей и, покрытая росой, сверкала, точно усыпанная бриллиантового пылью». Это уже не простое желание развеселить читателя, но снова возникший серьезный образ — образ родной природы, вернее первые его зачатки, которые будут развиты Чеховым дальше.

И в ранних своих вещах Чехов неизменно выступает как писатель-гуманист. Вот, к примеру, фельетон «На волчьей садке», единственное произведение писателя в жанре охотничьей публицистики, — тоже, казалось бы, вещь не столь заметная в обширном чеховском творчестве. Но описываемый факт глубоко волнует писателя, он протестует против бесчеловечного зрелища травли волков в тесном загончике на потеху публике. Одно дело охота на просторе, в поле, в степи, где добыча требует от человека благородного напряжения всех сил, где есть воля, страсть, азарт, — говорит Чехов, — другое дело убийство отловленных замученных зверей под смех и улюлюканье охотнорядской публики. Писатель указывает на развращающее влияние подобного жестокого зрелища на детское сердце.

Много ранних, произведений забраковал Чехов, в том числе и все вышеупомянутые, а очерк «В Москве на Трубной площади» (1883 г.) оставил, вероятно перечитывал его и улыбался... И, действительно, есть в нем добрая улыбка. Да и как не улыбнуться, прогуливаясь вместе с автором по «Трубе» — знаменитому встарь московскому охотничьему рынку — и наблюдая колоритнейших людей, зараженных охотничьей страстью.

Талант Чехова креп, росло мастерство. В 1885 году известный литератор Григорович обратил внимание на молодого писателя и предсказал ему блестящую будущность. Случилось так, что первым рассказом Чехова, прочитанным Григоровичем, был «Егерь». Маститый писатель нашел в рассказе «правдивость в изображении действующих лиц и также при описании природы».

Ничего лишнего нет в этом рассказе, подлинном «маленьком шедевре», все скупо и предельно просто. Всего два действующих лица и такая обыденная человеческая трагедия... Егерь — талантливый охотник из народа, меткий стрелок, о котором писали в охотничьем журнале. Охота для него призвание. С детства вселился в него «вольный дух», беспокойная тяга к природе. Но его охотничье мастерство служит лишь к утехе господ, и незаурядное дарование природознатца пропадает впустую, а жизнь, в сущности, непутевая, нескладная, горестная; как поруганная судьба и его жены, несчастной Пелагеи...

Осмыслен, короток и выразителен пейзаж рассказа, каждая деталь несет в нем свою смысловую нагрузку: ржаное поле, дорога, кромка леса, небо, палящее солнце, три пролетевших утки. Уже здесь мы, едва ли не впервые, сталкиваемся с манерой Чехова — мастера пейзажа: писать кратко, отчетливо, достигая несколькими словами зрительного эффекта, впечатления трепета окружающей жизни.

Этому живописному приему Чехов находит законченное выражение в рассказе «Волк», близко стоящем к охотничьей тематике. В этом рассказе о единоборстве силача помещика с бешеным волком мы встречаем ставшее знаменитым описание лунной ночи: «На плотине, залитой лунным светом, не было ни кусочка тени; на середине ее блестело звездой горлышко от разбитой бутылки. Два колеса мельницы, наполовину спрятавшись в тени широкой ивы, глядели сердито, уныло...»

Об этом приеме изображения природы через характерную деталь — блестящее горлышко разбитой бутылки и тень мельничного колеса — Чехов пишет в письме к брату Александру и позже говорит о том же устами Треплева в «Чайке». Но там это звучит уже в тоне полуупрека молодого, ищущего себя писателя добившейся успеха знаменитости. Отчасти в тех словах выразилось и предостережение Чехова самому себе: находка удачна, но нельзя делать из нее шаблона. Последнего Чехов избегал всегда.

Особенность чеховского реалистического изображения природы состояла, в противоположность классическому, тургеневскому и аксаковскому, построенному на обстоятельном эпическом описании всей зримой картины, в выявлении самого характерного, существенного. Чехов стремится передать общее впечатление от изображаемого пейзажа. Только такая манера и была пригодна для писателя, провозгласившего: «Краткость — сестра таланта». Природа у Чехова редко изображается сама по себе, обычно она взаимодействует с человеком, живет с ним общей жизнью, и оттого колеса мельницы глядят «сердито, уныло». Это очеловечивание пейзажа, иначе говоря «антропоморфизм», конечно, далеко не новый литературный прием, по-своему понят и усилен Чеховым в другом, совсем ином, мажорном по колориту рассказе «Весной» (1886 г.).

В нем первый герой, с которым мы знакомимся, — сама весенняя природа. Она живет одной жизнью с людьми и животными. Лучи солнца, играя и улыбаясь, купаются в лужах вместе с воробьями, а вся природа после зимы испытывает то состояние, которое испытывает выздоравливающий тяжело вольной, — «блаженное состояние, когда замираешь от смуглых предчувствий и улыбаешься без всякой причины».

Каждый читатель улыбнется от освежающего радостного чувства, читая эти строки, но, пожалуй, особенно много говорят они охотнику — так точно выражено в них состояние природы ранней весны! И недаром один из героев рассказа — охотник Иван Захаров. В его образе как бы воплощена радость прихода весны, то чувство бескорыстного счастья, которое дает прекраснейшая пора года. Как лучше и точнее выразить состояние охотника, весь день напряженно ожидающего счастливого момента, когда впервые в году он отправится в вечерний лес, как лучше передать владеющее им шальное беспечное настроение, как не в таких словах:

«Он собирается на тягу. В его воображении рисуется путь, по которому он пойдет, со всеми тропинками, зажорами, ручьями; закрыв глаза, он видит длинный прямой ряд высоких стройных деревьев, под которыми он будет стоять с ружьем, дрожа от вечерней прохлады, от сладкого волнения и напрягая свой тонкий слух; ему чудятся звуки, которые издает хоркающий вальдшнеп... Ему хорошо, он безмерно, бестолково счастлив».

Среди немногих чеховских рассказов, которые условно можно отнести к «охотничьим», следует назвать прежде всего несравненную «Свирель». Рассказ этот — прекрасный образец чеховского искусства создавать «пейзажи настроения», так роднящие его с Левитаном.

Тема рассказа неоднократно волновала писателя — тема оскудения природы. Достаточно вспомнить, как прозвучит эта тема позже в страстных речах доктора Астрова («Дядя Ваня») — в них и боль, и горечь, и надежды, и пафос. «Свирель» решена иначе — в тонких, можно было бы сказать, сравнивая с живописью, акварельных, мягких тонах. Развертывание действия в рассказе можно сравнить с плавным течением мелодии.

Вот выходит на лесную опушку со своей собакой охотник Мелитон Шишкин. За березами старик-пастух наигрывает что-то на самоделковой свирели, и это, первое, что слышит охотник, такое же грустное и тоскливое, как наступившее ненастье. Происходит встреча, завязывается нехитрый разговор, который старик-пастух упрямо сводит к унылому причитанию: «Все к одному клонится... Добра не жди».

«Все к одному клонится... Летошний год мало дичи было, в этом году еще меньше, а лет через пять, почитай, ее вовсе не будет». Пастух рассказывает, как исчезает дичь из лесов, гибнут леса, сохнут реки. «К худу, паря. Надо думать, к гибели... Да, брат, куда ни взглянь, везде худо. Везде!»

Наступает молчание. Охотник подавлен словами старика, и его подавленное настроение дополняется описанием природы.

«Ему хотелось вспомнить хоть одно место в природе, которого еще не коснулась всеохватывающая гибель. По туману и косым дождевым полосам, как по матовым стеклам, заскользили светлые пятна, но тотчас же угасли — это всходившее солнце старалось пробиться сквозь облака и взглянуть на землю».

И как безнадежна попытка солнца пробиться сквозь тучи, так безнадежной кажется попытка найти выход из наступившей беды.

Снова разговор идет о всеобщем оскудении, снова задумывается Мелитон. «По косым дождевым полосам опять поползли светлые пятна; они прыгнули на верхушки леса и угасли в мокрой листве».

Снова играет на свирели пастух, те же нехитрые пять-шесть нот, которые не образуют мелодии, нелепы и дисгармоничны, «но Мелитону, думавшему о погибели мира, слышалось в игре что-то очень тоскливое и противное, чего бы он охотно не слушал. Самые высокие пискливые ноты, которые дрожали и обрывались, казалось, неутешно плакали, точно свирель была больна и испугана, а самые нижние ноты почему-то напоминали туман, унылые деревья, серое небо. Такая музыка казалась к лицу и погоде, и старику, и его речам».

Все безнадежно кругом, и даже зовут старика в тон общему настроению Лукой Бедным. Сама природа кажется живым замученным существом, сникшим и пришибленным: «Ржавая осока, все еще зеленая и сочная, склонялась к земле, как бы боясь, что ее затопчут ногами».

«Чувствовалась близость того несчастного, ничем не предотвратимого времени...» — даже осень представляется непредотвратимой бедой, временем слез — «когда плакучая ива кажется еще печальнее и по стволу ее ползут слезы, и лишь одни журавли уходят от общей беды...»

За уходящим Мелитоном мало-помалу замирают звуки свирели. Настроение безнадежности достигает предела, и ему становится жалко себя и все на свете: «...а когда самая высокая нотка свирели пронеслась протяжно в воздухе и задрожала, как голос плачущего человека, ему стало чрезвычайно горько и обидно на непорядок, который замечался в природе».

«Высокая нотка задрожала, оборвалась, и свирель смолкла».

Грустные мысли будила у художников прошлого скудеющая среднерусская природа! «Эти бедные селенья, эта скудная природа!» — восклицал Тютчев. В другом стихотворении поэт сравнивал увядающую природу со страдающим существом и находил в ней «Ущерб, изнеможенье — и на всем та кроткая улыбка увяданья, что в существе разумном мы зовем божественной стыдливостью страданья». Схожие минорные нотки трагического раздумья человека перед лицом природы звучат в левитановском «Над вечным покоем»; выражены они и в последних симфониях Чайковского.

Чехов нашел этому чувству особое минорное звучание, музыкальное выражение в печальных звуках свирели. Дрожащая нотка свирели незабываема, она готова зазвучать каждый раз, когда видишь унылые поля, серое небо, замолкшие, словно вымершие, леса, когда встречаешься с обедневшей природой...

Но как далеко отстоят от нашего времени безнадежные сетования Луки Бедного! Как чуждо нам бездеятельное сострадание чеховских героев! Раздаются иные, уверенные в себе, голоса людей-творцов, стоящих на страже богатств родной природы. Лука Бедный остался в прошлом, и не зазвучит больше над русскими лесами и полями тоскующая песнь свирели.


* * *

Чехов-пейзажист вошел в нашу литературу прежде всего как певец дорогой его сердцу среднерусской природы. Лиричность, задумчивость, задушевность его творчества созвучны той «беспорывности», которую так тонко подметил Гоголь в русской природе. Нет в русской природе чрезмерностей, изобилия форм и красок, нет поражающих эффектов. Красота ее скромна, даже застенчива, но она незабываема, как дорогие черты матери. Эту красоту, впервые осознанную и выраженную великим Пушкиным; бережно, как самое сокровенное, несли и передавали друг другу лучшие наши писатели, каждый отдавая родной природе сыновний дар своей признательности. И среди них Чехов —  «Пушкин в прозе», как назвал его Лев Толстой.

Чехов был мастером эмоционального пейзажа — «пейзажа настроения». Новаторство писателя очевидно. Если прежде иные писатели выбирали пейзаж исключительный, внешне красивый, то для Чехова исключительность и внешняя красота были ничто. Он никогда не выбирает пейзажи просто красивые, но всегда пейзажи, выражающие нужное ему настроение. Так поступает он и в «Свирели», и во всех других рассказах. В этом Чехов близок по творческой манере своему другу художнику Левитану, который тоже никогда не искал «исключительных» пейзажей, но в простой березовой роще, пронизанной лучами солнца, мог увидеть внутренне прекрасное.

Мы говорим, что Чехов был певцом среднерусской природы, это лишь одна часть большой признательности мастера своей матери родине. Столь же страстно и нежно, что и русские леса, любил Чехов степь, дорогую ему по воспоминаниям детства. И неудивительно: ведь в его жилах текла степная кровь — предки его были степняки.

Весной 1887 года Чехов совершает поездку на родину, к местам детских воспоминаний. Трудным было детство писателя, по его словам, «в детстве у меня не было детства», но было там и несколько светлых дней — поездка в глухие степные места к деду, в юношеские годы уже упоминавшаяся поездка к товарищу. Впечатления детства — самые дорогие, самые светлые и незабываемые, детское восприятие мира чисто и бескорыстно, и, может быть, поэтому, когда перед Чеховым встала тема повести о степи, он сделал своим героем 9-летнего ребенка, а повести дал простое и одновременно бесконечно просторное название «Степь» со скромным подзаголовком «История одной поездки».

Кажется, степь — слово скучное. Перед глазами возникает бесконечная равнина, выжженная солнцем, где не на чем задержать взгляд. Будто это что-то мертвое, неподвижное... Но не такова степь и не такою ее увидел Чехов.

У Чехова степь живет, дышит, благоухает. Вот она, «широкая, бесконечная равнина, перехваченная цепью холмов». Все вокруг полно скрытой жизни, нужно только внимательно смотреть, чтобы ее заметить. Вот встает солнце, но это не равнодушное светило, это работник: «Солнце уже выглянуло сзади из-за города и тихо, без хлопот принялось за свою работу». А степь, как человек, улыбается: «...полоса света, подкравшись сзади, шмыгнула через бричку и лошадей, понеслась навстречу другим полосам, и вдруг вся широкая степь сбросила с себя утреннюю полутень, улыбнулась и засверкала росой».

Все замечает в степи зоркий взгляд художника: и писк сусликов, и плач чибисов, и мягкое «трр» взлетевших куропаток, и насекомых, затянувших в траве скрипучую монотонную музыку.

Таково утро в степи — веселое, звонкое. «Но прошло немного времени, роса испарилась, воздух застыл, и обманутая степь приняла свой унылый июльский вид. Трава поникла.. жизнь замерла». Теперь степь другая — скучная, однообразная: «Над поблекшей травой, от нечего делать, носятся грачи; все они похожи друг на друга и делают степь еще более однообразной». Дорожная скука как бы персонифицируется в образе летящего коршуна: «Летит коршун над самой землей, плавно взмахивая крыльями, и вдруг останавливается в воздухе, точно задумавшись о скуке жизни, потом встряхивает крыльями и стрелою несется над степью, и непонятно, зачем он летает и что ему нужно».

Так все — и трава, и небо, и птицы — участвуют в создании нужного писателю настроения, вызывая ощущение душного знойного дня в степи на скучной дороге.

Но вот путники подъезжают к степному ручейку, и настроение меняется. Здесь вода, жизнь, зеленеет «густая, пышная осока, из которой, когда подъезжала бричка, с криком вылетело три бекаса». И эту, казалось бы, мелочь — бекасов — Чехов не упустил. Более того, эта деталь тщательно и тонко обыгрывается в течение всего действия — полуденного отдыха путников: бекасы дважды прилетают к месту своей дневки, «и в писке их слышалась тревога и досада, что их согнали с ручья». Этим штришком достигается ощущение длительности, тягучести времени — птицы прилетели, улетели, опять прилетели и опять, улетели...

Все дальше едут путники, и все новые впечатления оживляют, казалось бы унылую, степь.

«У самой дороги вспорхнул стрепет. Мелькая крыльями и хвостом, он, залитый солнцем, походил на рыболовную блесну или на прудового мотылька... Дрожа в воздухе, как насекомое, играя своей пестротой, стрепет поднялся высоко вверх по прямой линии, потом, вероятно испуганный облаком пыли, понесся в сторону и долго еще было видно его мелькание...»

«А вот, встревоженный вихрем и не понимая, в чем дело, из травы вылетел коростель. Он летел за ветром, а не против, как все птицы; от этого перья его взъерошились, весь он раздулся до величины курицы и имел очень сердитый, внушительный вид».

Эти строки по своей точности и выразительности стоят наравне с лучшими строками русской охотничьей классики, а ведь охотником как будто Чехов не был...

Есть в повести образ возчика Васи, наделенного чудесно острым зрением. Он «видел играющих лисиц, зайцев, умывающихся лапками, дрохв, расправляющих крылья, стрепетов, выбивающих свои “точки”. Благодаря такой остроте зрения, кроме мира, который видели все, у Васи был еще другой мир, свой собственный, никому не доступный и, вероятно, очень хороший, потому что, когда он глядел и восхищался, трудно было не завидовать ему».

Тем же даром писательского зрения обладал и Чехов.

Разные люди встречаются в повести, и некоторые из них знают другой, счастливый мир, не видимый большинству подавленных нуждой людей. Таков и охотник Константин, бродящий ночью по степи, ошалев от счастья. Он любит, и счастье его любви столь велико, что он не может удержать его в себе, стремится поделиться им со всеми.

И вся «Степь» становится повестью о счастье, которое существует, верит писатель, к которому стремятся все люди, но не находят или не умеют его взять. Повесть излучает счастье, и особенно в тех местах, где Чехов говорит о природе. Много прекрасных описаний природы в «Степи», достаточно вспомнить знаменитую сцену грозы, но, пожалуй, наиболее проникновенно, лирично описание июльских вечеров и ночей в IV главе. Здесь найдены те и только те слова, которые могут выразить, казалось бы, невыразимое. Эту настоящую поэзию в прозе, так же как и всю «Степь», можно назвать поэмой. Мастерство Чехова достигает совершенства, убеждая лишний раз в бесконечном богатстве щедрого русского языка. Новизна образов вызывает восхищение. Ночная трава у Чехова не видит в потемках своей старости! Почти физически ощутим степной воздух, который «прозрачен, свеж и тепел», чувствуешь, как пахнет сеном, высушенной травой и запоздалыми цветами, но запах густ, сладко приторен и нежен». И бесконечное небо, усыпанное звездами: «Оно страшно, красиво и ласково, глядит томно и манит к себе, а от ласки его кружится голова».

Так подготавливаются и возникают чудесные строки, роднящие Чехова с взволнованностью лирических отступлений Гоголя.

«И тогда в трескотне насекомых, в подозрительных фигурах и курганах, в голубом небе, в лунном свете, в полете ночной птицы, во всем, что видишь и слышишь, начинают чудиться торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная жажда жизни; душа дает отклик прекрасной, суровой родине, и хочется лететь над степью вместе с ночной птицей. И в торжестве красоты, в излишке счастья чувствуешь напряжение и тоску, как будто степь сознает, что она одинока, что богатство ее и вдохновение гибнут даром для мира, никем не воспетые и никому не нужные, и сквозь радостный гул слышишь ее тоскливый, безнадежный призыв: певца! певца!»

В одном был не прав писатель: этим певцом стал он сам.

Как далеки приведенные нами строки от прежде распространенного представления о Чехове как о певце сумерек! Нет, не таков был Чехов — шире, богаче, многоструннее. Не одни тоскливые ноты звучали в его творчестве, звучала и светлая надежда, восхищение перед своей прекрасной родиной и лучшими ее людьми, такими, как Н. М. Пржевальский, великий путешественник и исследователь. В них заключалось для Чехова истинно ценное противостоящее мелким, слабым, мятущимся людям, с такой грустной улыбкой изображенным им. И разве не вера в свою родину и ее светлое будущее давала писателю силы и осознание важности своего дела, как считал он «дела народного»?


* * *

В 1892 году Чехов купил небольшое имение Мелихово в пятнадцати километрах от станции Лопасня Московско-Курской ж. д., в семидесяти четырех километрах от Москвы. Имение было куплено случайно — по объявлению в газете, даже без участия Антона Павловича, следовательно, случаен был и выбор местожительства. Но получилось так, что слова «чеховские места», «чеховская природа» оказались как нельзя более характерны для Лопасни и ее округи, и недаром сама Лопасня ныне переименована в город Чехов.

Небогаты здешние места живописными красотами, нет здесь восторженности, пространственной глубины других знаменитых подмосковных мест — Абрамцева, связанного с именами Аксакова и Гоголя, Серова, Врубеля, Коровина, Нестерова. Все здесь скромнее, беспорывнее. Поля перерезаны пологими всхолмьями, кругом небогатые березовые леса. И само Мелихово уныло. На рисунке Левитана перед нами унылый сарай, голые ветлы... Чехов неоднократно писал друзьям, что место у него «в смысле пейзажа необыкновенно скучно». Но писал так, быть может заранее извиняясь перед гостем, если он не найдет ожидаемых красот, сам же Чехов полюбил всем сердцем эти скромные места, и годы, прожитые им здесь, были самыми счастливыми в его жизни.

Да и как было не полюбить эти тихие, спокойные поля, задумчивые, молчаливые березы! Чехов поселился в Мелихове ранней весной 1892 года и был очарован ее «роскошной обстановкой». Везде прекрасна русская весна и вдвойне прекрасна для человека, (умеющего ее чувствовать. А Чехов чувствовал природу великолепно.

«В природе происходит нечто изумительное, трогательное, — пишет он в одном из писем. — Каждый день сюрпризы один лучше другого. Прилетели скворцы, везде журчит вода, на проталинах уже зеленеет трава. День тянется, как вечность».

«Вчера во весь день сияло солнце; было тепло. Утром я пошел в поле, с которого уже сошел снег, и полчаса провел в отличнейшем настроении: изумительно хорошо!»

В первую же мелиховскую весну приехал к Антону Павловичу дорогой гость — художник Левитан.

«У меня гостит художник Левитан, с которым я каждый день хожу на тягу», — сообщает он в письме.

Страстную охотничью натуру Левитана Чехов узнал еще в Бабкине под Воскресенском (ныне г. Истра Московской области), где они вместе проводили лето 1885 и 1886 годов. Там, знакомые и раньше, писатель и художник особенно сблизились, участвовали в совместных веселых проделках, частенько бродили с ружьями по окрестным лесам, удили рыбу. Для Чехова это были незабываемые светлые годы, годы расцвета его таланта. В Бабкине был написан «Егерь», бабкинские впечатления отражены и в рассказе «Весной», там же созданы такие искрящиеся юмором рассказы, как «Налим», «Дочь Альбиона». Не прошло даром пребывание в Бабкине и для Левитана — им был написан ряд первоклассных пейзажей, один из которых «Река Истра» был подарен Антону Павловичу и ныне украшает Дом-музей Чехова в Москве.

Творческое влияние Чехова и Левитана друг на друга было неизменно благотворно. Живописец слова, Чехов обогатил свою «палитру» знакомством с языком живописи, с колористическим восприятием мира художником. И, конечно, через Левитана Чехову стали ближе и роднее заманивающие радости привольной русской охоты.

Как охотник Левитан был горяч до самозабвения, но со многими странностями, объяснявшимися хрупкостью его болезненной, впечатлительной натуры. То он охотился запоем, днями пропадал на охоте, то бросал ружье, клялся никогда к нему не прикасаться, а потом снова охотничья страсть брала верх... Переписка Чехова сохранила нам хорошо характеризующий Левитана эпизод их мелиховской охоты (письмо А. И. Суворину от 8 апреля 1892 года).

«У меня гостит художник Левитан. Вчера вечером был с ним на тяге. Он выстрелил в вальдшнепа; сей, подстреленный в крыло, упал в лужу. Я поднял его: длинный нос, большие черные глаза и прекрасная одежда. Смотрит с удивлением. Что с ним делать? Левитан морщится, закрывает глаза и просит с дрожью в голосе: «Голубчик, ударь его головкой по ложу...» Я говорю: «Не могу». Он продолжает нервно пожимать плечами, вздрагивать головой и просить. А вальдшнеп продолжает смотреть с удивлением. Пришлось послушаться Левитана и убить его. Одним красивым, влюбленным созданьем стало меньше, а два дурака вернулись домой и сели ужинать».

Некоторые исследователи предполагают, что этот образ красивой погибшей птицы лег в основу замысла пьесы «Чайка». Трудно решить, так ли это было: разнообразны и неуловимы пути творчества. Иногда незначительное происшествие затрагивает в душе художника заветные струны и рождает великое произведение искусства. Рассказывают, что ворона на снегу — темное на белом — была первым толчком для творческой фантазии Сурикова, воссоздавшего скорбный путь боярыни Морозовой...

Но, по-видимому, все же «Чайка» возникла не так, хотя возникновение ее сюжета частично связано с Левитаном. Летом 1895 года с художником случилась беда: в припадке отчаяния Левитан пытался застрелиться... Экстренной телеграммой к больному был вызван Чехов, друг, врач. К счастью, рана оказалась неопасной. Впечатления поездки: имение на берегу большого озера, где над водой кружатся чайки, больной, надорванный художник — не могли пройти бесследно для Чехова. Младший брат писателя, Михаил, свидетельствует еще определеннее: по приезде Антон Павлович рассказал ему, как больной Левитан отправился с ружьем на берег озера, вернулся с убитой чайкой и бросил ее под ноги своей даме. О подобном же эпизоде, но совсем в другой связи, сообщает и близкая приятельница Левитана С. П. Кувшинникова. Невольно вспоминаются слова Треплева во II акте пьесы, бросающего под ноги Нине убитую чайку: «Я имел подлость убить сегодня эту чайку... Скоро таким же образом я убью самого себя».

Так, вероятно, возник один из важнейших, символичных эпизодов пьесы, а душу всему целому Чехов дал свою, пьеса была отголоском его личных переживаний. И та девушка, ставшая прототипом Нины-«Чайки», часто бывала здесь, в Мелихове, в гостеприимном доме Чеховых. Зимними вечерами они подолгу сидели в кабинете Антона Павловича на широком кожаном диване, мягко потрескивал камин, сгущались сумерки, к широкому венецианскому окну по сугробам подбегали зайцы, становились на задние лапки и удивленно заглядывали внутрь. Чехов шутя говорил своей собеседнице, что они пришли любоваться на нее. У зайцев же были более низменные цели — они обгладывали молодой сад...

Так отзвуки затаенных чувств, личное, пережитое, оттолкнувшись от связанных с охотой образов, сомкнулись с широким течением жизни и породили гордую, как птица-чайка, пьесу о красоте, любви, таланте. Пьеса эта создала новый русский театр — Художественный, и крылья чайки навсегда запечатлелись на его занавесе.


* * *

О благородной любви писателя к весне и весенней охоте рассказывают нам многие строки его переписки:

«Через неделю уезжаю к себе в деревню встречать весну. Скоро март».

«Весна! Не хочется уезжать из дому...»

«Тяга и тетеревиный ток еще не начинались и нескоро начнутся, хотя я давно уже приготовил два ружья».

Особенно любил Чехов тягу вальдшнепов, эту поэтичнейшую охоту, вечерние зори в весеннем лесу, ночные раздумья под звездным небом, возвращаясь из смолкшего леса. В окружающем Мелихово чернолесье тяга должна была быть чудесной. Хорошей тягой и до сих пор славятся эти места.

«Ах, если б ты знал, какая у нас тяга!.. Приезжай!» — звал Чехов своего друга В. А. Гиляровского.

Даже больной Чехов, у которого началась открытая форма туберкулеза, находясь на лечении в московской клинике, весной 1897 года пишет своему знакомому: «Идите на тягу и знайте, что я Вам адски завидую».

Конечно, у такого отзывчивого писателя, как Чехов, впечатления от охоты на тяге не могли не отразиться в творчестве. Достаточно вспомнить уже упомянутый рассказ «Весной». Можно вспомнить и другой рассказ, из числа не включенных писателем в собрание сочинений, рассказ «Рано!» (1887 г.) о двух деревенских охотниках-забулдыгах. Их ружье заложено у кабатчика, и тот не выдает его даже на один день, тогда друзья идут на тягу без ружья и напряженно ждут, переживают, словно они на охоте... Но рано — вальдшнепы еще не прилетели. Немного смешной, но больше трогательный рассказ.

Но с наибольшей глубиной тяга и переживания весенней ночи воплощены в мудром, философском рассказе Чехова «Студент», любимом произведении самого писателя.

Рассказ был написан в марте 1894 года в Ялте в номере гостиницы «Россия», куда Чехова заставило уехать ухудшившееся здоровье. Быть может, тоска по русской весне, с которой он был разлучен, воспоминания о холодных вечерних зорях в родных лесах и вдохновили писателя на этот шедевр. Не случайно первоначальное название рассказа было «Вечером».

Тяга создает здесь своеобразную рамку повествования и является завязкой рассказа. Пейзаж вводится сжато, даже скупо, обстановка тяги обрисована в трех фразах:

«Погода вначале была хорошая, тихая. Кричали дрозды, и по соседству в болотах что-то живое жалобно гудело, точно дуло в пустую бутылку. Протянул один вальдшнеп, и выстрел по нем прозвучал в весеннем воздухе раскатисто и весело».

Но задача Чехова, как всегда, значительнее, чем рассказ просто об охоте на тяге, — это рассказ о весенней ночи и тех отзвуках, которые рождает она в человеческой душе.

Холодной, весенней ночью, под бесконечным звездным небом, возвращаясь с тяги, студент встречает у реки возле костра двух женщин-вдов и рассказывает им евангельскую легенду об отречении апостола Петра в такую же холодную темную ночь. Одна из женщин отчего-то плачет... И, конечно, не евангельская легенда сама по себе важна здесь для Чехова и не ее религиозный смысл, а смысл человеческий — верность человека своим убеждениям и стремление к правде. Именно поэтому, считает писатель, прошлое связано с настоящим непрерывной цепью событий.

И главное, показывает писатель, что дает герою рассказа надежду и радость, — это весна, «чувство молодости, здоровья, силы» и сопутствующее молодости «невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья», и жизнь кажется студенту «восхитительной, чудесной и полной высокого смысла».


* * *

«Уходить из города, от борьбы, от житейского шума, уходить и прятаться у себя в усадьбе — это не жизнь, это эгоизм, лень, это своего рода монашество, но монашество без подвига», — так говорит один из чеховских героев («Крыжовник»). Это убеждение и самого писателя.

Ни в жизни, ни в искусстве Чехов не искал ухода от действительности, наоборот, своим искусством он вторгался в жизнь, обличал, негодовал. Уйти в созерцание природы, спрятаться от людей, от дел он считал недостойным звания писателя. Любовь к природе родной страны Чехов не представлял в отрыве от широкой общественной деятельности. Примером в этом был он сам. В мелиховский период жизни напряженная писательская работа соединялась у него с врачебной и общественной деятельностью. Редко встречаются в мелиховских документах записи, подобные: «Октябрь 8-го. Ясное утро; ходили с таксами на охоту, но барсука в норе не нашли» (1895 г.) Всего семь лет владел Чехов Мелиховым — летом 1899 года усадьба была продана. Больные легкие заставили писателя почти безвыездно жить на юге, в Ялте, и только прекрасный этюд Левитана — «Стога ночью» напоминал ему о дорогой среднерусской природе.

Мелиховские впечатления, как известно, отразились во многих чеховских произведениях. Они дали русской литературе такие жемчужины, как «Мужики», «В овраге». Картины мелиховских «чеховских» мест входят неразрывной частью в задуманный писателем цикл рассказов, из которых было написано три: «Человек в футляре», «Крыжовник» и «О любви».

Подобно тургеневским «Запискам охотника», охотничьи странствия служат в этом цикле как бы связующим звеном. Друзья по охоте, Буркин и Иван Иванович, делятся друг с другом историями, очевидцами которых они были. Так возникает перед читателем зловещая фигура «человека в футляре», так возникает образ самодовольного, заплывшего жиром владельца усадьбы, хозяина крыжовника. И тут же как противопоставление даются величественные картины родной природы, показывающие, что мир широк, беспределен, прекрасен, что «футлярная жизнь» — нелепое, бесконечно чуждое, враждебное настоящей человеческой жизни.

Так, вслед за рассказом Буркина о «человеке в футляре» следует описание ночной сельской улицы, которая «в этом своем покое, укрывшись в ночных тенях от трудов, забот и горя... кротка, печальна, прекрасна, и кажется, что и звезды смотрят на нее ласково и с умилением и что зла уже нет на земле и все благополучно».

«Крыжовник» начинается описанием природы — окрестностей села Мироносицкого, его полей, пересеченных холмами, так напоминающих мелиховские окрестности. «Теперь в тихую погоду, когда вся природа казалась кроткой и задумчивой, Иван Иванович и Буркин были проникнуты любовью к этому полю и оба думали о том, как велика, как прекрасна эта страна». Так писатель подводит к основной мысли рассказа, что «человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа».


* * *

Охватить все произведения Чехова, где так или иначе взаимодействуют темы природы и охоты, вряд ли есть возможность. Бесспорно, к охотничьей юмористике относится ранний чеховский рассказ «На охоте». Поэтичен рассказ-сценка «День за городом». Герой рассказа сапожник Терентий своей наивной любовью к природе чем-то напоминает тургеневского «Касьяна с Красивой Мечи». На охотничьем фоне происходит действие рассказов «Беспокойный гость» и «Пустой случай». Есть упоминания об охоте в таких разных рассказах, как «Ариадна» и «Печенег». Интересен хрестоматийный рассказ «Белолобый» о волчихе и щенке. Использован охотничий образ и в пьесе «Три сестры»: пошляк Соленый хвастает, что подстрелит на дуэли Тузенбаха, «как вальдшнепа». Об интересе Чехова к охоте свидетельствует и личная библиотека писателя. В ней находились знаменитые «Записки мелкотравчатого» Дриянского. Охотничьи термины из этой книги Чехов использовал в водевиле «Предложение».

Подобных примеров можно набрать и еще. Все они лишний раз подтверждают душевную симпатию Чехова к охоте, указывают на осознание им творческой связи в русской литературе тем природы и охоты. То же подтверждал и сам Чехов. В письме к А. М. Горькому (от 9 мая 1899 года) он, между прочим, пишет: «Охоту с ружьем когда-то любил, теперь же равнодушен к ней».

И эта любовь, как мы знаем, не прошла бесследно для чеховского творчества.

Но можно утверждать и большее: знакомство с охотой еще шире открыло Чехову, как и многим русским писателям, неоценимую красоту родной природы, помогло найти для выражения ее свежие, яркие образы. А природа всегда была для Чехова бесконечно дорогим, самым святым, возвышенным, противостоящим злу, нелепостям и мелочам окружающего. И как болело его сердце за родную землю, за поруганную и попранную ее красоту! Недаром с такой горечью говорил он устами влюбленного в леса доктора Астрова о том, что «непосредственного, чистого, свободного отношения к природе и к людям уже нет...»

Чехов с особенной остротой чувствовал и в своем творчестве с огромной художественной силой отразил, сколь ужасна, безрадостна, беспросветна была жизнь его времени, жизнь среди серых алчных людей, губящих красоту и поэзию жизни. Но мечта художника о лучшем будущем обгоняла время, и поддержкой ей служил светлый, чистый образ родной природы, как самого сокровенного, вечного, цельного, что всегда будет дорого людям, живущим на этой земле, и в особенности в ту пору, когда жизнь станет счастливой, прекрасной.

Это был отклик прекрасной родине, рожденный в душе художника непоколебимой верой в ее неисчерпаемые силы.

Один из героев «Трех сестер» говорит о родных русских деревьях: «Какие красивые деревья и, в сущности, какая должна быть около них красивая жизнь». Чехов верил, что такая жизнь наступит, и устами молодых героев «Вишневого сада» приветствовал ее: «Здравствуй, новая жизнь!»