Ранняя страсть | Печать |

Астров В. Н.

 

Охотничьи воспоминания детства

Когда я начну ворошить свои детские воспоминания, то особенно ярко, вспышками молний, возникают в воображении картины охоты.

Почему я не пристрастился к рыбной ловле? Еще ребенком, едва научившись плавать, я в компании деревенских мальчишек, подставляя голую спину палящему летнему солнцу, взбирался с удочкой на ледорезы у моста через нашу неширокую, но полноводную речушку, ловить пескарей. Потом мы дружной гурьбой бежали на выгон жарить пескарей в «поташе», как у нас, в Пензенской губернии, называли дымный костер, разожженный из сухого навоза. Огонь в таких «поташах» чуть теплится, зато они дают много жаркого пепла, и ни в чем лучше не испечешь яйцо, картошку или рыбу.

Запеченные свежие пескари были необыкновенно хороши на вкус, особенно если их присыплешь немного солью. Впоследствии никакая дичь, которую я приносил с охоты, не могла сравниться с ними по вкусу, должно быть, потому, что я уже не был ребенком и не бегал босиком за околицу родного села...

Но я рос слишком подвижным, чтобы рыбная ловля могла меня захватить серьезно.

Раньше, чем на ружейную охоту, мой дядя, фельдшер, брал меня с собой на ловлю перепелов сетью. Заманчиво было под завистливыми взглядами приятелей-ребятишек тащить на плече свернутую жгутом сеть, а придя в поле и раскинув ее легким прозрачным пологом поверх золотистых колосьев, терпеливо сидеть, затаившись в густой ржи, при закате солнца, когда из села долетает успокоительный гомон пригоняемого стада, где-то мягко тарахтят запоздавшие телеги, над ухом тончайше зудят неотвязные комары, а в хлебах перепела неустанно выбивают свое энергичное: «Подь-полоть! Подь-полоть!»

В глубоком синем небе ни облачка, в воздухе ни ветерка, ни пылинки. Шея, руки, лицо набухли от комариных укусов, но до комаров ли тут!..

Перепелиный «бой» слышен по вечерам и в селе, даже днем туда ветер доносит его с поля урывками. Но здесь я различаю и другое перепелиное «колено»: придыхательное, шепчущее, страстное «вау-вау»! По явственности звука я слышу, что самец приближается к нам, и будто вижу, как он, вытянув шейку, то останавливается, прислушиваясь, то живо перебегает по комьям пашни между высокими стеблями ржи, спеша на тихий, нежный голос самочки, которым дядя, постукивая пальцем по каучуковой дудочке-манку, подзывает его: «тю-тю! тю-тю!» Вот ближе, ближе и все страстней раздается перепелиный крик, и вот он уже звучит под сетью... По знаку дяди мы с ним вскакиваем на ноги и обегаем сеть кругом, вспугивая короткокрылую, сбитую в крепкий серый кулачок птичку.

Перепел улетает из-под сети, но неудача лишь распаляет меня. Сумерки густеют. Заря гаснет. С лугов начинает потягивать прохладой, над лесом поднимается багровое зарево от восходящей луны, а я все умоляю дядю «посидеть еще»: перепела продолжают стучать.

Много позже я понял, что на охоте самый момент добывания дичи, момент выстрела, всегда мимолетен, а львиную долю времени отнимают всякие подготовительные действия — сборы, ночевки, поиски или подкарауливание, изнуряющая ходьба; охотника «допекают» жара, холод или проливной дождь, а то еще и потертые неисправной обувью ноги и прочее, и прочее. Верный способ предубедить непосвященного человека против охоты — обрисовать ему с фотографической полнотой все эти мытарства. «Что за удовольствие! — воскликнет он, и его на охоту не залучишь: — Лучше я без ружья прогуляюсь!» Лишь для нас эти «мученья» полны прелестью ожидания удачи, прелестью наслаждения природой. Мальчишкой я так не рассуждал, но сердце за меня рассуждало и доказывало, что я охотник.

Не поручусь, стал ли бы я охотником, если бы при первых выстрелах по дичи мне пришлось добивать подранков: до сих пор это мне дается ценой острой жалости и содрогания. Но дядина берданка, которая меня едва не перевешивала своей тяжестью, когда я, двенадцатилетний мальчишка, прикладывал ее к плечу, била достаточно резко.

Она была по заказу изготовлена из винтовки. Ствол высверлили под шестнадцатый калибр. Получив долгожданную почтовую посылку из города, дядя разложил на столе все части ружья, чтобы протереть их перед сборкой. Я глядел во все глаза. До этого я видел только шомпольную двустволку, стрелявшую без патронов, из которой, получив позволение, однажды выпалил в старый негодный улей на заброшенном пчельнике. Помню, перед выстрелом, положив ружье стволами на пенек, я малодушно зажмурился и даже слегка отвернулся, отчего мне очень сильно отдало в плечо, и я было горестно решил, что вряд ли сумею охотиться.

Я пристрастился бродить по пятам за дядей вдоль болота, которое раньше лишь издали различал на широком лугу по темно-синей полоске камыша или по белесой ниточке тумана. К селу примыкал большой и крупный лес, но он принадлежал помещику, в нем лесники даже у ребятишек и баб отнимали собранные грибы и ягоды, а у охотника могли отнять ружье.

Бежать со всех ног по мокроватому лугу за упавшим от выстрела чибисом или куликом (дядя охотился без собаки), а при удаче — и уткой для меня было праздничным удовольствием. Иногда дядя отдавал мне ружье и разрешал поохотиться на его глазах. «Вытоптав» однажды неуклюжего в полете коростеля из густой травы у железнодорожного полотна, я выстрелил, отпустив птицу шагов на десять. Не знаю, как я попал в нее, ибо, стреляя, зажмурился, но «дергун» кувыркнулся в траву убитый.

Меня стали отпускать на охоту одного. Щедро усеял я луг и болото дробью четвертого номера, салютуя утиным стаям из такой несусветной дали, из какой палят лишь некоторые городские охотники, соскучившиеся по лону природы, да и то если выйдут на охоту «под мухой». Из трех типов охотника, описанных Тургеневым, я не принадлежал ни к «ахалам», отпускающим дичь без выстрела, ни к «хлопалам», метко бьющим ее на верном расстоянии. Я был типичным «пухалой». «А вдруг попадет хотя бы дробинка?» — рассуждал я, не беря в толк, что раненная дальним выстрелом птица может улететь, но потом пропасть без пользы.

За первое охотничье лето я так ни одной утки и не убил (на зиму я уезжал в город учиться в реальном училище). Возможно, и следующим летом пришлось бы мне довольствоваться чибисами, куликами да коростелями, если бы мой закадычный деревенский друг, почти однолетка, не зазвал меня в отдаленное от села болото, густо заросшее кустами, травой и камышом. Дядя меня туда не брал, а сам вылезал из этого болота с убитыми утками мокрый до пояса.

Мы оставили штаны на попечение ребят, увязавшихся с нами «за собачонок», и двое, с одним ружьем, вошли по колено в воду по режущей голые икры осоке. Большая кряква с шумом поднялась из-за куста около нас; я растерялся и «пропуделял». Зато вторая, сложив крылья, безвольным комком упала от моего выстрела. Приятель бросился за ней, разбрызгивая ногами воду, поднял утку над головой и с торжеством закричал мальчишкам, следившим за нами с железнодорожной насыпи:

— Убил! Убил!..

Мой дедушка, любивший надо мною подтрунить, уверял всех, что крякву я не убил, а «нашел» в болоте убитую и что она «протухла», дожидаясь, пока ее кто-нибудь подберет. А сам жаркое из утки ел и похваливал.

Отчетливо помню досадный промах по близко вылетевшему чирку. С этого промаха я решил не жмуриться больше при выстреле. Оказалось, что этого добиться нетрудно. Я внушал себе, что ведь никогда ничто не попадало мне в глаза от ружья, чего же мне опасаться? С тех пор я стреляю с открытыми в момент выстрела глазами.

По вечерам я охотился, пока силуэты летящих уток еще мерцали на фоне зари и темного неба, из болота выбирался, когда уток уже только слышишь по кряканью и свисту крыльев, а домой приходил совсем к ночи. Это меня отучило бояться темноты, незнакомой местности и чужих собак, которые ночью в деревнях особенно «храбры» и не пропустят прохожего без громкого лая. Я шел себе мимо, ничем не отмахиваясь, бурча вслух: «Ну что разлаялся, дурак? Как тебя зовут?» — и в этом духе.

Между прочим, за всю жизнь я ни разу не выстрелил случайно и не прицелился в человека из охотничьего ружья, даже незаряженного. Осторожность в обращении с оружием воспитал во мне, вероятно, один случай, невольным свидетелем которого я стал лет четырнадцати отроду.

Я подходил с ружьем к открытому болоту и за невысоким холмиком услышал выстрел, от которого поднялись утки. Досадуя, что меня опередили, я взошел на холмик и не сразу обнаружил охотника. Он лежал посреди луга и как-то странно шевелился.

Я подошел. У незнакомого мне юноши, одетого в поношенную куртку телеграфиста, была окровавлена шея. Он, должно быть, полз и волочил за собой ружье стволами вперед: курок зацепился за траву и щелкнул... Говорить несчастный не мог, а только стонал и знаками просил помощи.

Я положил берданку на траву и бросился к болоту, на бегу снимая с себя рубаху. Наскоро простирнув ее в воде и выжав, я вернулся и обвязал, как умел, рану, чтобы сдержать кровь. Кучный заряд дроби точно штыком проткнул правую шейную мышцу, не задев, по счастью, ни горла, ни позвонков. Между входным и выходным отверстием в ране уцелела тоненькая перемычка кожи.

Выбежав на дорогу, я остановил ехавших с возом снопов крестьян и стал убеждать, чтобы они разгрузили телегу и отвезли поскорее раненого в больницу на станцию. Крестьяне соболезнующе расспрашивали, кто, как и в какое место себя ранил, но от моей просьбы отнекивались: зерно осыплется, рожь нельзя сваливать до гумна. Рассерженный, я вернулся за берданкой, решив пригрозить им оружием. Но мимо ехал на станцию почтальон и посадил раненого в тележку. Бледный от потери крови, юноша дрожал мелкой дрожью. Он отдал мою запачканную в крови рубашку, а почтальон обвязал ему шею своим платком.

Ночью мне приснилась окровавленная шея, державшаяся на тоненькой кожице, и я от ужаса проснулся. Ранившего себя телеграфиста я через год случайно встретил на станции. Голова у него кривилась на правый бок.

Из детских охот многое помнится, но трудно решить, что может быть интересным не только для меня самого.

Словно испытанное вчера, каждый раз оживает во мне чувство мальчишеской досады на себя, когда я вспомню, что не решился выстрелить в неожиданно выплывший с шумом из камыша, в нескольких от меня шагах, большой выводок кряковых уток, приняв их за домашних. Я шел с ружьем у самой воды по берегу узенькой речушки, протекавшей по дну оврага. Сколько я после ни охотился, ни разу не выпадало мне столь удобного случая взять с одного выстрела трех-четырех, а может, и больше крякв: так тесно прижавшись друг к другу, они шарахнулись от меня по воде!

Через мгновенье утки поднялись, и я, конечно, промахнулся, ибо в те дни по стаям стрелял наобум, не догадываясь выискивать мушкой одну из птиц: «В которую-нибудь да попаду!» И искренне удивлялся, что утки не падают, а улетают.

И все-таки, если я нынче спрошу себя, виню ли я по-охотничьи в описанной здесь промашке тринадцатилетнего малыша, то не поколеблюсь ответить: нет. В селе водились у крестьян домашние, «русские», как их называли, утки. Мог ли он моментально сообразить, что «русским» уткам не заплыть от села так далеко? На размышление была у него буквально секунда. Выводок диких уток на воде он видел впервые.

Помню, были передо мной дурные примеры. Тем же летом я встретил приезжих охотников, в ягдташах у которых рассмотрел белые перья домашних уток, плохо прикрытые застреленными чирками.

— И не стыдно вам? Лупите домашних уток! — закричал я. — А еще большие!..

Мне погрозили кулаком, один из добытчиков «белопузой дичи» снял было даже с плеча централку. Я стоял на дороге, с ружьем на ремне, не двигаясь и стараясь не показать, что оробел под угрозой. Конечно, в меня не выстрелили.

Ярко помню еще два случая, когда поколебался стрелять в уток, застав их в непривычном для меня виде и положении.

Ребята сказали, что в кустах у барской водяной мельницы есть колдобина (озерцо), с которой утром слетело большое стадо уток — «туча»! Я решил на эту колдобину сходить. Сплошные кусты и камыш выше человеческого роста подступали со всех сторон вплотную к воде, покрытой плавающими лопухами кувшинок и их желтыми цветами. Крошечное круглое озерцо было не шире пятнадцати шагов. Пробраться к нему, нагибаясь и отводя рукой коряжистые кусты, мне удалось по извилистой и мокрой тропинке, но как стрелять, если нет никакого обзора?

Я стал размышлять, как подкараулить уток на воде. Раз они здесь ночуют, лучше всего бы засесть с вечера и дождаться прилета. Но вечером стрелять под носом у помещичьей прислуги было рискованно: еще отберут ружье. «Приду утром, пока все спят», — решил я и протоптал тропинку пошире, изучив ее всю, и обломав, где нужно, ветки, чтобы подобраться в темноте без шума и оглядеть поверхность озерка.

И вот на заре в тумане чуть забрезжило, я с огромными предосторожностями, подлезая под темные кусты на четвереньках, подошел к озерцу и начал вглядываться. Ничто кругом не шевелилось, не крякало. Казалось, на воде ничего нет, кроме неподвижно распластавшихся листьев с цветами.

Вдруг я разобрал, что «лист», лежащий на воде прямо перед моей тропинкой, в нескольких от меня шагах, — не лист, а спящая с головой под крылом большая серая утка! Это было так необычно: спящими диких уток я еще ни разу не видал. Пока я колебался, стрелять или нет, моя утка вдруг вскинула кверху шею, как напружиненную, и в тот же миг поднялась в воздух. И, точно закипела вода, следом за ней сорвалась целая стая!

Моя берданка рявкнула — без прицела, по звуку, но всплеск воды показал мне, что одна из уток настигнута дробью. Я, как был, в штанах и штиблетах, шагнул в озерцо, на котором еще качались взбаламученные взлетом стаи кувшинки, и ввалился в воду по пояс.

Подбитая утка, что называется, как в воду канула. Вернее всего, что оно так буквально и случилось. С полчаса я лазил по кустам, истоптал камыши вокруг — и все без толку. Лишь годом позже я убедился, что утки умеют прятаться в воде, вцепившись в донную траву клювом. Поискать в воде под кувшинками я не догадался, а туда-то, возможно, и «канула» моя кряква.

В другой раз я наткнулся на спящего чирка: у самой воды, на бережку, на солнцепеке, он спал, упрятав голову под крыло. И опять я не решился выстрелить и с любопытством рассматривал уточку, подойдя шагов на пять, пока она не взлетела.

Помню, на дальнем лугу, где в конце дождливого лета держалась вода, я заметил летавшую над обширной лужей порядочную стайку чирков. Временами стайка присаживалась на воду, потом снова поднималась и облетала ее кругом.

Подползти к чиркам, даже при моем азарте, решительно не было возможности: трава низко скошена, вблизи ни кустов, ни кочек, ни пашни. Лишь в середине лужи торчало из воды несколько тощих низеньких кустиков.

Недолго думая, я побежал к видневшейся поблизости копне и начал мастерить из сена подобие широкополой шляпы — «панамы» себе на голову. Но тут хлынул проливной дождь. Август шел к концу, а на мне были надеты без белья, на голое тело, ситцевая рубаха да штанишки «чертовой кожи». Надергав из середины копны сухого сена, я поспешно стал его засовывать себе за пазуху и под рубаху за спину. В такой нестерпимо колкой «шубе», прикрывшись «шляпой» и пренебрегая хлещущим с неба дождем, я забрался в середину лужи и сел на корточки в упомянутых тощих кустиках.

Над водой они выступали не выше аршина, и сидеть мне пришлось «на воде», я промок и сверху, и снизу, продрог до костей, но дождался своего: за сеткой дождя утки меня не заметили, присели на лужу, и вскоре я выбирался из нее с убитым чирком в руке.

Чтобы не простудиться, я в подобных случаях употреблял простое средство: пускался домой с охоты бегом.

В овражной речушке было место, сплошь заросшее кустами ивняка, ольхи, черемухи и ежевики. Здесь я однажды вспугнул чирка, и он от моего выстрела упал в самую гущу кустов, над серединой реки. Я разделся и вошел по грудь в воду, держа ружье над головой. Поиски мои не дали результата, и я хотел уже выйти на берег, как вдруг в темном, точно подвальном пространстве под низко нависшими кустами разглядел в нескольких метрах от себя спокойно сидевшего на воде живого чирка. Очевидно, он был уверен, что я его не вижу.

Образ сидящей в полутьме на воде кроткой и милой уточки до сих пор у меня перед глазами, и не скрою, с удовольствием я бы сейчас написал, что не прервал тогда ее жизни безжалостным выстрелом. Но сейчас мне шестьдесят лет, а тогда было тринадцать. Из песни слов не выкинешь, и лукавить я не хочу, рассказывая о действительных случаях на охоте.

Благородная страсть лишь тогда подлинно благородна, когда ею владеют и держат себя в руках. Характер человека сказывается на всех его страстях, и каждая из них, в свою очередь, служит школой характера. Зная за собой многие человеческие слабости, я не имел в то же время повода когда-нибудь пожалеть, что с малых лет пристрастился к охоте. Насколько могу припомнить, охота всегда у меня затрагивала и развивала лучшие стороны души. Полагаю, что и с большинством настоящих охотников бывало то же самое.