Скипидар Купоросыч | Печать |

Дриянский Е. Э.

 

Дриянский Е. Э.
Дриянский Е. Э.


I


Каждый видимый предмет имеет две стороны — световую и теневую. У всякой материи, будь она шелковая или шерстяная, есть свои лицо и изнанка. В делах людских вообще поблескивают те же две различные стороны — светлая и темная, отрадная и далеко не радостная, и так далее. В деле охотничьей потехи обе они выставляются наружу как нельзя рельефнее и ярче. Тут нет средины, ни спуска, ни повышения, ни понижения. Тут или полнейшее наслаждение до самозабвения, до дурмана или горе и разочарование до озлобления на все человека окружающее... Кто уродился или выходил себя до того, что стал, наконец, охотником коренным, тот легко поймет и верно прочувствует всю эту сутолочь крайней досады и сетования на судьбу, какая подчас выпадает на долю охотника, увлеченного своим заветным делом.

Говоря частенько до этого о псовой охоте, я ратовал большею частью за правдивость увлечения этим делом и передавал его в том отрадном смысле, в каком, читая мои безыскусственные заметки, не скучали ими даже читатели-неохотники. Теперь, охватывая памятью свою прошлую жизнь, мне приходится сказать несколько слов и о теневой стороне этого заманчивого дела.

Помнится мне очень твердо и теперь, какой непредвиденный казус разыгрался на моих глазах и до чего возмущал и тревожил он всех обапольных соседей моих — псовых охотников. Тут, к слову сказать, все мы, то есть охотники, были люди различных возрастов, рангов, степеней и состояний, но жили между собой до того согласно, дружелюбно и относились искренне, что охотники «дальние», не наши, указывали на нас, как на коммуну, достойную подражания. С первого сентября, то есть со дня нашего общего съезда, у нас все как-то само собою слаживалось, складывалось и делалось общим. Готовые гнезда перечислялись, подвытый и огляженный зверь был для всех нас как бы общим достоянием, и потеха по нем была общая. Совестно было каждому из нас сунуться одному на «верное огляженное» местечко без ведома и оповещения ближайших соседей-охотников, и туда, где чаялась пожива и потеха на славу, сбирался народ «ото всех ворот», и «туразили мы по месту» все, шумно, дружно, весело.

В эту-то красную пору нашего приятного и беспечного существования нежданно-негаданно, словно град на ниву, чума на выдержанную и сгоненную стаю, налетел на нас Скипидар Купоросыч! Так прозвали мы его сообща за его возмутительные охотничьи и вообще гражданские подвиги.

Этот герой отметного цеха, если только пригодно наименовать героем человека, обладающего чисто скотскими и зверскими побуждениями, в короткий срок переполошил и возмутил нашу мирную общину до той крайней степени, что многим из охотников пришлось от него, как говорится, «хоть плачь, да вешай стаю!»

Припоминаю теперь и день, и час, когда мне самому пришлось в первый раз очутиться в роли невольного участника и страдательного лица в деле порухи, налетевшей на нас со стороны нашего охотничьего Тамерлана, сиречь Скипидара Купоросыча. Резкую и исключительную личность этого налета я считаю интересной настолько, что намерен молвить о ней лишнее слово, но, чтобы не распложать бобов, для краткости поведу мой рассказ более последовательно и начну его с конца.

Был у всех у нас в виду и в знати помещик, дальний мой сосед, псовый охотник — Иван Николаевич Кропотов. Кличка ему между нами сложилась такая: «Толстяк», «Добряк». Называли его так, конечно, заглазно. Замечайте, правду ли скажу: по-моему, все толстяки или наибольшая их часть — непременно существа тихие, ровные, незлобивые. Если не верите, укажу вам на первого Ивана Николаевича и вслед за ним на целую коллекцию подмеченных мною толстяков, но не в том дело... Все наши охотники знали и уважали Ивана Николаевича как человека до крайности честного, добронамеренного и незлобивого, хотя последнее качество его души и характера он имел полное право пустить в ход совсем в обратном значении, потому что захныкать и озлобиться ему на всю природу было самое законное основание. Вся протекшая его жизнь складывалась как-то шиворот-навыворот: везде, всегда и во всем у него, независимо ни от его воли, ни от желания, ни от настроения, выплясывалось все иначе, как это бывает у других людей. Минуя мелочи и подробности, скажу о главном: при всех его достатках и возможности жить прихотливо и роскошествовать злая судьбина распорядилась так немилостиво, что лишила его возможности насладиться в жизни лучшим и главнейшим благом — семейным счастьем. После жизни, по-видимому согласной и не подточенной никакими бурными невзгодами, молодая и любимая жена его, как говорится, с бухты-барахты, на рассвете одного майского дня сбежала с кавалерчиком со двора, оставя на руках огорченного и удивленного мужа, парочку прижитых в безупречной ему верности птенцов. Старшего сынишку Иван Николаевич довоспитал до звания корнета в уланском полку. Молодой человек тотчас же ушел в поход, и при первой аванпостной перестрелке венгерская пуля переселила его к праотцам. Вслед за тем и любимая дочь по семнадцатому году скончалась у него на руках от скоротечной чахотки. Так и остался наш Толстяк-Добряк с одними своими челядинцами да с грустным ожиданием того, что под конец его жизненного пути чужая, а не родственная рука закроет его глаза. Как хотите, а если подобная мысль начнет посещать человека частенько, она может остудить и озлобить самую кроткую натуру. Но дело в том, что у нашего Толстяка при всей его мягкости и податливости был, как говорится, чердак не пустой: поразмыслив все и настрадавшись вдоволь, Иван Николаевич остался тем же, чем создала его природа, то есть честным человеком и беспримерным добряком. Примирившись с своей безотрадной долей, он зажил анахоретом и, довольствуясь своим во всем избытком, махнул рукой на плутни старосты; повел дело своего хозяйства, как говорится, через пень-колоду и, уповая на то, что про его век хватит всего за глаза, завел стаю багряных фаготистых на подбор и записался в чин борзятника. В начале все это творилось у него в виде спасительного средства бежать из пустого дома и скрыться от тоски, а там дальше и дальше, увлекшись разгулом и простором, стал он охотником затяжным: его начал радовать успех и огорчать малейшая неудача.

Круглое, с правильным обликом лицо Ивана Николаевича имело на себе выражение неизменного спокойствия и было живой аттестацией его характера; черные глаза его глядели всегда открыто и ласково вам в лицо; сарказма и иронии в слове его не существовало. В продолжение многих лет нашего знакомства в характере и поступках его удалось мне подметить только две резко выдающиеся черты: это его необыкновенное радушие и то, что мне ни разу не случалось слышать у него хоть невзначай прорвавшееся бранное слово. Бывало, ничем так не утешишь толстяка, как скажешь ему, входя в кабинет: «А я к вам, батенька, прискакал не на час, на целых двое суток!» И замечется Иван Николаевич, учнет потряхивать брюшком и тут же замышлять что-нибудь такое, чтоб продержать вас и третьи сутки, а там, пожалуй, не выпустит и на четвертый день. Бывало, начнут передавать ему с бранью и с проклятиями о каком-нибудь сильном и возмутительном поступке известного лица, и Иван Николаевич завершит всю эту эримиаду неизбежным заключением от себя: «Да, да, нехорошо! Что хорошего?» И только! Однажды при мне вернулся его челядинец из города, куда был послан за покупками и пропадал три дня. Оказалось, что посланец явился домой, как говорится, пьяней вина и в самом безобразном виде, искалечил лошадь, растерял наполовину купленные продукты и пропил сдачу. Кликнули молодца пред грозные барские очи, и пошла расправа.

— Ну вот, ну вот, милый, что ты наделал! А? Ну, посуди сам, хорошо ли это! Вот я на тебя понадеялся, считал тебя за хорошего человека, за аккуратного, за исполнительного... а ты вот что сделал! Как же это так? Чай, вот, сахар, масло, муку привез, ну и хорошо, хорошо... а прочее все куда ж ты девал? Сыр, там, икра, сардинки, миндаль и все такое?.. И сам вот в каком виде, а? Пуще всего — лошадь несчастную... Как же это ты так с ней, а? Чем же она, бедная, виновата? Сдачу, тридцать семь рублей, шутка!.. Все пропил, растерял. Сам того не стоишь! Ну, чем все это поправить теперь, а? Сам посуди, ну хорошо ли это, а? Ступай теперь, чтоб я тебя не видал больше, а увижу еще раз пьяного — худо будет... Накажу, жестоко накажу! Ступай, ступай, говорю, и не смей мне показываться до тех пор, пока не увижу, что ты исправился... Да-да, ступай! Нечего тут почесываться: видеть тебя не хочу! — и тому подобное.

Из этого коротенького образца становится ясным, что Толстяк наш был лишен дара щегольской побранки и в словаре его вовсе не важивалось тех богатырских и крепких слов, которые так присущи русской обыденной речи и липнут к ней, как соль ко щам и масло к каше. Язык Ивана Николаевича их не выдерживал.

Все это я привел в доказательство того, до какой степени я, как человек, изучивший до тонкости образ мыслей и манеру Ивана Николаевича, до какой, повторяю, крайней степени я был удивлен и озадачен, услышав из уст такого скромного и деликатного человека площадную брань, проклятия всех родов и даже посулы изувечить своего же брата-дворянина, особу, огражденную законом от всяческих наказаний. Всю эту побранку и щедрые свои посулы Добряк наш изрекал при грозном накипе сильнейшей досады и крайнего озлобления.

Причину этого редкого явления объясню последовательно.

Отрыскав верст за шестьдесят от дома по делам, на обратном пути я сделал маленький крюк с целью посетить нашего Добряка, которого не видел уже давненько. Была первая половина октября.

День стоял серенький, самый охотничий: тишь и легкая перетруска этой мелкой мокрой пыли, которую совестно назвать дождем и которую так любят псовые охотники и величают изгарью. На последней ступеньке крыльца старик-буфетчик объявил мне, что Иван Николаевич изволил отбыть с господином Лузгиным и со стаей в Телюхи на волков, что две ночи провел он уже в отъезжем и что нынче ждут его ко дворам. В этот день я себя чувствовал неладно: привязался сильнейший насморк, голова была словно чугунная, по телу пробегала дрожь — признаки явной простуды. Вместо предложенной приветливым Савелием Яковлевичем закуски я спросил самовар, разместился в комнате, соседней с кабинетом хозяина, где было теплее, чем в остальных покоях, выпил два стакана горячего пунша, растянулся на оттоманке и, накрывшись потеплее, тотчас же уснул.

Были уже сумерки, когда я открыл глаза, заслыша грохот колес и звуки бубенчиков. Вскоре в соседнем со мной кабинете появился наш Толстяк вместе с Лузгиным; следом за ними шел старик-буфетчик, оканчивая доклад о моем приезде и лихорадочном состоянии. Соснувши всласть, я до того разнежился, что лень было шевельнуться; сверх этого меня словно придерживало за полу коварное охотничье любопытство и жажда подслушать, какие в простоте души поведут между собой речи прибывшие. Закрыв снова глаза, я прикинулся спящим. Иван Николаевич подошел к дивану, поглядел на меня молча и тихо отправился в обратный путь. Открыв один глаз, я пристально следил за тем, как он швырнул на диван кинжал со сворой и как лакомо опускался он в свои кресла. Против него сел Лузгин, спиной к окну, и принялся молча раскуривать сигару. Этот Лузгин был дальний родственник и ближайший сосед Кропотова, отставной гусар, блондин, лет тридцати, высокого роста, красавец собой и страстный, затяжной охотник.

Молчали оба упорно. Один курил, другой, раскинувшись в самой ленивой позе, как будто вздремывал. Меня крепко подмывало вскочить и поздороваться, но опытный глаз и охотничья сметка меня не обманывали: из всего огляженного враз мне словно припахивало под носом, что поле вышло «без соли толокно», да и профиль толстяка рисовался у меня в зрачке так, точно мой Иван Николаевич нанюхался ассафетиды: эта усталь, отупелость, спущенные брови, брыжжи на носу!.. «Что-нибудь да есть!» — думал я, глядя на обоих, и подлейшим манером начал даже всхрапывать, чтоб казаться спящим. Подали, наконец, чай. Оба взяли по стакану, поставили их на стол, и все-таки молчали. «Что за диво такое? — думал я, лежа на боку. — Или уж упрыгались до того, что язык не вертится?»

Против глаз у меня два окна во двор; там что-то гикнуло. Я взглянул и увидел, как доезжачий и выжлятники ввели чуть не на рысях стаю в ворота. Следом за ними, один по одном, вразбивку, начали въезжать борзятники со спущенными сворами; один из них, Пашка Горностай ни за что ни про что огрел вдвое свернутым арапником лошадь по боку и поскакал как полоумный... Опытный глаз мой сказал правду. «Э, дружки, значит к вам в торока шерсти не налипло!» — думалось мне опять. В это время на дворе сильно взвизгнула чья-то собака; Лузгин тотчас обернулся к окну и промолвил к дремавшему за непочатым стаканом хозяину:

— А, вот и наши прикатили! Как скоро! Мы их оставили далеко...

Толстяк мой вдруг ожил, выпрямился и, грозя обоими кулаками, проговорил громко и таким голосом и тоном, которые я услышал первый раз в жизни:

— Четвертовать готов!! Да эту анафему я-таки израсходую! Он от меня не уйдет!.. Я его!..

Услыша эту грозную побранку, я широко раскрыл веки, оперся на локоть и не отрывал глаз уже от сине-багровой физиономии Ивана Николаевича... Уж не бред ли это у меня? Точно ли я проснулся? Нет, это верно: я не сплю... Вот и голова свежа, и насморк как рукой сняло... Между тем, вот явление! Что ж это, наконец, значит?! — задавался я.

— А как ты станешь его расходовать, желаю спросить? — возразил Лузгин после изрядной паузы.

— А тем, что убью его на первом перекрестке!.. Эдаких мерзавцев надо вешать на каждом шагу...

— Глупо!

— Почему?

— А потому, что глупо... извини меня, а все-таки скажу тебе по душе: глупо!

— Да что ты зарядил: глупо, глупо, а дела ни на грош!.. И не поймешь, почему глупо!

— А потому глупо, что сгоряча ты пошел отпускать одни только бессвязные слова, несбыточные посулы... Ну, посуди сам: с твоей ли цыплячьей натурой убивать людей на первом перекрестке! Сознайся, что было так, одна вспышка, слова, никогда не выполнимые, и тебя самого они удивят через пять минут!

Добряк, видимо, вспылил, прослушав это возражение; я заметил, как он даже вздрогнул всем телом.

— Да как же по-твоему? Как же поступить иначе, как не рожу разбить!!

Слова эти он уже прокричал.

— То-то вот: мордобитие — штука, по-моему, неудобная, потому что взаимная! — возразил Лузгин веско и тоном наставительным.

— Да как же, как же!.. Ты-то бы как поступил? — заикал старик снова.

— Я? Я бы поступил с ним иначе.

— Ну да как же... как же? Боже мой! Как по-твоему?

— По-моему? Я бы его, дружка милого, просто-напросто, не говоря худого слова, розгами бы отодрал! Вот и весь сказ!

Иван Николаевич на мгновение призадумался.

— А как ты его отдерешь? — возразил он, потирая лоб. — К рукам не идет, бестия!.. Я об этом думал сам, да нет, дело неподходящее... Ну как его поймать? Где?.. Сам посуди! Отодрать, конечно, штука не мудрая, да как ты подловишь этого живодера, чтоб задать ему порку настоящую? А?

— Очень просто: залучил от обедни к себе на закуску, на пирог, как и настоящего соседа, ублажил, употчевал до самого, кадыка, а там под ручку — по саду пройтись, псарей наготове... Подвел дружка к псарному двору, будто выжлят оглядеть, да и в распялку... окачивай его со всех четырех сторон, да приговаривай: «Не суйся! Не перечь! Не затирай следа другим, коли у самого сил не хватает!» Вот на твоем месте что бы я с ним сделал.

Я видел ясно, как во время изложения этого варварского проекта у моего Добряка лицо постепенно прояснивалось, как сочувственно прослушивал он каждое слово...

«Боже мой! Что же это такое? — задавался я опять, слушая речи обоих. — Эдакое невозмутимое, добрейшее существо — и кровожадность!! Иван Николаевич — и с пеной у рта; дрожащим от волнения и злобы голосом выражает он: «Убью, повешу, запорю!» Мои ли у меня уши? Не проспал ли я глаза?.. Нет, вот они; вот и он налицо, наш общий Толстяк-Добряк... Вот он как будто успокоился и развлекся, слушает, но уже не лютые речи своего собеседника...»

Вдали за воротами зазвякал колокольчик — ближе и ближе, явственней и звончей... Вот уж он подле самых ворот, вот и лошадиный топот и стук колес, так, сюда, прямо к подъезду... Тпр-ру! Стали...

— Кто-нибудь из наших! — проговорил Лузгин и поспешно ушел из кабинета, Добряк опять влип в свои любимые кресла и насторожил ухо. Я снова зажмурился; но притворство мое длилось только одну минуту: «Пустяки! Ты меня этим не потчевай; я знаю сам!» — раздалось у двери кабинета, и меня кольнуло во все жилы.

Кто же скажет так эту немудрую и во всех случаях неизменную фразу, как проговорит ее мой закадыка — Лука Лукич Бацов! Меня словно сдуло с моего логова: не помню сам, как я, полураздетый и в одних носках, очутился среди кабинета, и Лука Лукич уже мял меня в объятиях и по неизменной своей манере постукивал по загорбку.

Наш общий любимец, из охотников охотник и достойнейший из людей, словно фокусник, выдержав тройной курс притискиваний и рукопожатий, одним только своим появлением преобразил лютого и озлобленного за минуту до этого Ивана Николаевича в прежнего Толстяка-Добряка. Обрадованные неожиданным появлением такого дорогого соучастника наших общих охотничьих деяний, мы пустились болтать наперебой, в четыре голоса, каждый свое, торопясь и не зная, как перекричать товарища, чтобы скорей и яснее высказаться самому. Слушая нас четверых разом, посторонний наблюдатель, наверное, плюнул бы на пол и, заткнув пальцами уши, убежал бы из комнаты. Общего угомона дождаться было не легко; осилил, однако же, всех Толстяк. Очутившись внезапно в нашем крикливом обществе, он расходился сам, пошел соваться радостно, потряхивать брюшком и, улуча минуту, завладел полем и без помехи начал передавать печальную историю своей охотничьей невзгоды. Мы угомонились, сели и принялись слушать трагикомедию следующего содержания.

Вот уже шестой раз Добряк наш возвращается «к домам» с измученной напрасными переходами охотой, без шерстинки в тороках. Надо быть охотником, чтоб понять всю горечь такой пилюли. Наезжая в свои «с жилым зверем» тщательно береженные места, он, к величайшему удивлению, каждый раз вместо ожидаемой потехи и добычи туразит по пустодолу. Надоело, наконец, это и ему и охотникам. Принялись сообща доискиваться причины и наводить справки. При поверке дела оказалось, что сосед Ивана Николаевича, Скипидар Купоросыч, в продолжение всей осени, назло Добряку, следит за каждым его шагом неотступно и, зная твердо все его места и на счет все выводки, каждый раз прискачет в ночь к месту стоянки Ивана Николаевича, тут же у него под носом запустит полдюжины своих гончарок, распудит зверя и оставит соседу остров в таком очищенном виде, как будто по нем прошел кто-нибудь с веником. Последний раз, при этой срамотной поездке Добряка в Телюхи на подвытый и огляженный волчий выводок, Скипидарку чуть не подловили на месте преступления: усадивши наскоро своих гончарок на троечную телегу, в виду кропотовских охотников, он ускакал от них «навзрячь». Это-то и убедило Ивана Николаевича в правдивости догадки и справок, наведенных его озлобленными охотниками, и было причиною ярого гнева и исступления самого Добряка.

Печальная повесть эта, переданная теперь в возможно сжатом виде, была излагаема нам под двумя редакциями: Лузгина и самого Толстяка, со всеми вариациями, с обильною порцией крепких слов, приличных побранок, и заняла нас надолго. Кончили ее только за ужином.

— Так вот, изволишь видеть, друг мой милый, — заключил Иван Николаевич уже своим мирным, симпатичным тоном, — каково терпеть эдакую обиду, а? Теперь что? Что?.. И не придумаю, как поступить... просто ужас! Целая осень так — задаром... хоть переведи собак!.. Да, меня он порешил совсем; распудил все до последней шерстинки. Теперь, того гляди, к вам перейдет, на вас накинется.

— Пустяки! — повершил Бацов. — Этот мерзавец у нас не пообедает: с нас взятки гладки! Это он с тобой тут пошаливает. Знает, что ты божья коровка. Ну и садится смело, как муха на сонного человека. Нет, у нас он недолго напрыгает: охотничьи арапники кушанье незавидное... Вот что: я к вам приехал с делом. Кстати, вот и ты тут, — обратился он ко мне, — а я было хотел посылать к тебе нарочного.

— Что такое? — спросили мы в два голоса.

— Прелесть, что за штука! — и Лука Лукич начал в раздумье шибко потирать свои ладони и зашагал широко по комнате.

— Ну уж вывози! Не томи! Говори, что там у тебя? — заговорили мы в три голоса.

— Да есть штучка — маленькая да миленькая! — прорек Лука Лукич гордо и самодовольно.

— Где? — спросил я.

— У меня под боком, верст на шесть прямика. Лучную знаешь?

— Как не знать! Эту гадость видывали не раз.

— Пустячки, брат!.. Ты, значит, понятия не имеешь о месте.

— А вот какое мое понятие, и смотри, не было б чище твоего собственного...

— А что? Какое? Говори!

— Изволь. Скажу просто и коротко: горох сеять — так годится; а для охотника место — дрянь, толчея. Больше ничего.

— Пустяки, дружок! Ты, должно быть, видывал его только во сне... вот и наяву бредить начал...

— Что же там у тебя есть?

— А то, что у меня там на счет одиннадцать штук приважены.

— Чего? Кроликов али мышей?

— У... тюленья рожа! Тоже с каламбурами, не смысля дела!

— Ну у твоей сомовьей физиономии что там припасено?

— Тебе говорят: целый выводок. На сырке вылеживает!

— Это в Лучной?

— Ну да!

— Да как же это? По почте что ли прислали его к тебе на лежку?

— То-то по почте! Так бы и сказал сначала, умней бы было... Тебе говорят дело: волчица из молодых — первыми. Выметала в хлебах. Комаровские мужики в жнитво ее и стронули. Одного убили, а остальных матка перевела в Лучную, там и огнездилась. Вчера вот мои двух переярков перевидели, и гнездовик при ней; это верно, ручаюсь... А место-то, место! Лучше этого я в жизнь свою не видывал: изложина — на пустодолье, с чепыжником, с камышами, без перемычек — так, как говорится, бологвина, ладонью накрыть... Гоньба, правда, в одном конце будет полазистая — кочкарник с чубком; зато уж лаз отовсюду — первый в свете: чистейшая степь с уклонами; по краям — солончаки так и блестят: пуговицу брось — и ту за сто саженей тебе пальцем укажу... Мы вот что сотворим, — продолжал Лука Лукич, все больше и больше вдохновляясь. — Стаи твоей по этому месту нам достаточно за глаза, по волкам же они сгонены добро... Теперь — твоих шесть свор, мои четыре; ты, Сергей Петрович, станешь с троими, мы с тобой подадимся от них влево, станем в голове изложины: тут, я знаю, непременно ход материку... Мой Карай да твой Крылат сварят его дружка, как мышонка!.. Ну, что, ребятушки, дело что ли я вам говорю?

— Еще бы! — заключил Иван Николаевич. — Да я готов хоть сию минуту... хоть душу отвести — за всю осень. Только вот Скипидарка наш как бы не того...

— Э, полно! Черт ему велит в такую даль... Вот как он тебя наканифолил! Во сне, чай, мерещится... Пустяки, нам он не страшен. Да и почему ему знать? Так, значит, мы выводок прихватим, а там денька два на лисичек пугнем: вокруг меня, в Лунькове, в Ростовцах, в Дудылове их — содом...

Разговоров об этой чаемой и верной потехе хватило у нас заполночь. Наутро, условившись о дне и месте на съезд, я и Бацов простились с радушным хозяином и разъехались по домам.

Теперь пока, до дня нашего съезда и личной встречи с Скипидаром Купоросычем, необходимо передать некоторые сведения об этой исключительной личности.

Село Маслово, теперешняя резиденция Ивана Николаевича Кропотова, была некогда насиженным и главным гнездом исконных его владетелей — господ Масловых. Головашка родичей этого старинного боярского рода сгибла под пеплом при сожжении на Красной площади разрядных книг. Тоненький и подсохший хвостик его без шерсти и лишних позвонков дотянул до наших светлых и блаженных дней в лице Скипидара Купоросыча, тихим, естественным манером.

Родаки этой пресловутой породы плодились, множились, ветвились, разъединялись, потом умалялись и утрачивались, наконец, дошли до того, что единственным и самым нещеголеватым ее представителем остался налицо папаша нашего героя — Луп Евдокимович, прозванный за свое криводушие, сутяжничество и вообще злостные дела Купоросным маслом или просто Купоросом. Этот Купорос вследствие различных ябед, тяжебных и вообще срамных и подлых дел и делишек довел себя и свое состояние до того, что еще при жизни у него отобрали все, и село Маслово по купчей с аукциона было приобретено отцом нашего Добряка.

Значит, судьба заживо отказала Купоросу в своих ласках и пособии насчет главного в жизни каждого человека, то есть прибытка и средств к безбедному в мире житию, и оставила его под старость в нищете и убожестве; зато смиловалась она же и наградила Лупа Евдокимовича детищем, таким же Лупом, который был живая, ходячая копия своего папаши.

От «некуда девать» и за неимением чем содержать заботливый папаша по пятнадцатому году возраста записал свое полуграмотное детище юнкером в пехотный полк и вскоре затем отдал богу свою дворянскую душеньку, оставя Лупочке в наследство четырех работников, десятин пятнадцать пахоты да двухдымчатую избу. Так и исчез раб божий Луп, сын Лупов, из глазу соседства, и пятнадцать лет не было о нем ни слуха, ни помина.

По прошествии этого срока явился он на родину как будто и настоящим человеком, в капитанском чине вдобавок, и вдобавок с молодой женой, с особой, ее же все офицеры полка величали года два кряду Марфуткой. Прибыл наш капитан на родину со следующей задирательной и лакомой мыслью: «Из военной, дескать, службы меня изгнали за скверные и пятнающие звание офицера поступки; послужу, значит, в статской; явлюсь на выборы, и меня, как потомка сорока сороков знаменитых Лупов и Евдокимов, вкатают в исправники, и заживу, дескать, я в капитан-исправничьем чине не хуже другого губернатора, и Марфутка моя будет барыней поживать, в коляске разъезжать, а я, ей под кадриль, пойду по деревням скакать, мохнорылым скулы поправлять да взятки с них обирать». Да нет, не выгорело!.. Справил Скипидарка свою ветхую избу; обработал из нее снаружи что-то вроде постоялого двора, а внутри изукрасил на манер еврейской корчмы, сшил на последние рубли новый фрак да атласную жилетку и шатнулся к предводителю и к прочим влиятельным дворянам. «Так и так, — говорит, — законный сын знаменитого Купороса и потомок сорока сороков Лупов и Евдокимов, капитан чином, состоя в настоящее время при пятнадцати десятинах кустарника и кочкарника, наслаждаюсь ежечасной надеждой скончаться от голода... так нельзя ли, мол, мои милые соратники и благотворители, при предстоящих выборах обратить на сей казус ваше великодушное внимание; я же вам слуга и радетель и по гроб жизни купно с Марфуткой за вас молельщик»... «Что ж, хорошо, душевно рады... давайте ваш указ об отставке!» А там, словно леший ноготком прошел — дескать, состоявший под судом и следствием увольняется и ни к каким занятиям и должностям без особого разрешения допущен быть не может!.. Вот те и клюква, кисла ягода моя!

Не взявши в толк даже того, что предводитель и дворяне не были властны определять к должностям лиц, отрешенных от службы, Луп Лупыч, впоследствии Скипидар, отнес все целиком на счет общего к себе недоброжелательства и сразу стал в враждебную позу к целому обществу. Да и действовать он иначе не мог в силу ту, что был лицо отметное от всего обитающего на земле люда: приветливая наша мать-природа, озаботившись вначале насчет внутреннего склада Лупа Лупыча, с особым тщанием занялась лепкою его личика. Рябая, изрытая оспинами его физиономия была такая, словно пробыла она два часа в толчее: ни одной правильной, годной к определению черты, личико скомканное, скуластое, с постоянною игрою и передергиваньем, горбатый, с надломом, носик в профиль являл из себя жирную запятую, напрямик — это была ижица кверху хвостом; нижняя губа разъехалась надвое; бороду ему точно стесали топором, а серые, острые, искоса глядевшие на свет божий глаза ни на секунду не оставались на месте, все переплясывали...

Милая натурка эта, по своему естественному строю, с того самого часа, как начала она себя чувствовать и действовать сознательно, напрягалась при каждом случае и на каждом шагу именно только на то, чтоб творить всех сортов мерзости и гадости людям; в ней преобладало и резко проявлялось чувство просто слепой, бессмысленной, бесцельной ненависти не только к живым тварям, даже к бездушным предметам, какие попадали кстати под ее разрушительную длань. Примеров на то у всех, знавших Скипидара, было чуть не миллион: возьмем из них на выдержку и напрокат только парочку.

Один из близких соседей его выписал молотильную и веяльную машину. Скипидарка, как добренький, явился к нему поглазеть на заморское чудо. Как дельный агроном и радушный хозяин, сосед повел любознательного гостя на гумно и с живой готовностью напал ему объяснять удобства и преимущества его машины перед прочими. Скипидарка восхвалял, дивился, восхищался, а между тем, пользуясь зевком агронома, насовал чурок и щепок в шестерни и приводы и тут же имел удовольствие насладиться, как машина, в присутствии самого владельца, зашипела, затрещала, привод сошел с гнезда, а у колес начали отлетать зубья...

Не попав в исправники, Скипидарка для пропитания себя с Марфуткой принялся барышничать лошадьми. У соседа его, приходского дьякона, была хорошая матка и от случки с лучшими заводчиками у соседних господ давала ему кровных и ценных жеребят. Скипидарка купил от нее трехлетка и перепродал его с большим барышом. И пестун, и барышник остались довольны: продажа каждого выхоженного жеребенка доставляла отцу дьякону такую крупную цифру, какой не добыть ему и в пять лет самой усердной службы в своем бедном приходе. Сосед прихватил на свою долю тоже вблизи сотни целкачей. Выходился у счастливчика дьякона новый жеребенок, и вышла из него лошадь удивительных статей и с сильной побежкой. Как быть? Начал Скипидарка горячо свататься к ней, надавал триста, дьякон не спускал меньше пятисот. Три месяца шли переговоры: барышник сосед надбавлял по пятаку, заводчик не спускал ни копейки... Разошлась, наконец, слава о дьяконовом рысаке. Прискакал охотник издалека, взглянул на лошадь и за шестьсот ударил по рукам и дал задаток. На другой день отец дьякон изготовил лошадь к отправлению: на утро надо было вести ее к новому хозяину... Услыхал об этом Скипидарка и застонал: нежное сердце его екнуло и заиграло так, как будто и вправду его вспрыснули скипидаром... Дождавшись полуночи, схватил он топор, прыгнул через плетень и, прокравшись в стойло к лошади, тюкнул ее по ноге выше колена и пересек сухую жилу... На утро отец дьякон, поконча свои сборы к отправлению, вошел в стойло, взглянул на выкормленника и залился горючими слезами; лошадь была искалечена так, что оставалось одно: ее прирезать.

Скипидарка был охотник затяжной, неутомимый, но охотником он стал не оттого, чтобы эта благородная страсть заволакивала его дворянскую душу кипучей поэзией того неизъяснимого наслаждения делом, которому и настоящие охотники еще не придумали приличного наименования и меткой клички. Полевать, потешаться на языке Скипидара Купоросыча означало что-то в роде выполнения барщины и в виде постороннего средства добывать пропитание для своего жаждующего телеси. На лисью шкурку он глядел, как на лоскут с густой или редкой шерстью, годный для правой или левой полы к салопу Марфутки; заяц для него был не что иное, как материальная и вдобавок даровая замена трех фунтов говядины, купленной на базаре; самый же процесс этого увлекательного дела был для него не что иное, как удовлетворение прирожденного ему чувства разорять, истреблять все встречное, жажда крови, алчба безнаказанного убийства живущей твари. Еще в пору отрочества за неимением своих Скипидарка выкрадывал соседних кошек, и высшим его наслаждением было стащить котенка в поле и любоваться, как притравленные дворняжки делят его по частям. Деятельность и неутомимость его насчет добычи были баснословны: ни ранняя, ни поздняя пора, ни мороз, ни слякоть его не останавливали; разрушительные набеги свои Скипидарка начинал с вечера и с полуночи, судя по месту и расстоянию; тут уже не существовало для него никаких препон: бушуй страшнейшая непогодь, вались вместо хлопьев мокрого снега горячие камни с неба, Скипидарка скорчится в три погибели, накроет голову циновкой или мешком, и рысий глаз его ведет безобманно к месту, куда направил он свой воровской набег. Однажды отправился он с женой и с куличом к заутрене в светлый день. К концу заутрени вошел в церковь Савелий, староста из соседнего села.

— Поздненько! — отозвался к нему Скипидарка.

— Да, запоздал: замешкался, — отвечал Савелий. — А таматко, еду кропотовской межой, вижу: лис матерый, мышкует таково смело, резко...

— Где? В каком месте? — спрашивает Скипидарка, и глаза его прыгают и искрятся бешеным огнем.

Не успел Савелий растолковать порядком место, где мышкует лисица, а Скипидарка уже отстегнул пристяжную, взмостился на нее без седла, шаркнул домой, сосворил собак — и на утро Марфутка прибыла домой на паре, с куличом, а Скипидарка вернулся на пристяжной, с лисицей.

Усадьба Скипидарки торчала в трех верстах от села Маслова, на краю поселка, и по внешнему виду имела резкое сходство с любым постоялым двором: такие же два больших сруба, разделенные сеньми, с тем же подобием клетушек и мелких амбарушек под сплошным навесом вокруг просторного двора, где бродили у него семейно и лошади, и птицы, и телята, и борзые, и гончие псы. Направо из сеней были две невзрачные комнаты, где жил сам Скипидар с Марфуткой, налево — большая изба с полатями, где толкалась семья пахарей и работников, с женами и детьми, да приючался Швырок с Фотькой, то есть доезжачий и стремянный — бессменные спутники Скипидара.

В тот самый вечер, когда мы так дружно встречали Бацова и совещались с ним насчет будущей потехи по сбереженному им выводку в Лучной, у Скипидара происходило следующее.

Сам он, вернувшись из Телюхов после разгрома кропотовского гнезда, успел отоспаться и сидел на своем жестком ложе состоявшем из деревянного диванчика, с постланной на нем белой полостью и кожаной подушкой в головах. Накинув поверх рубахи с засаленным воротом на одно плечо свой дорожный затасканный аргак и поджав под себя ноги, прихлебывал из стакана вприкуску чаек. Личико его светилось всеми радостями злодея, учинившего незадолго удачный и прибыльный грабеж. Марфутка в это время копошилась в соседней комнате, где стояла двуспальная кровать, стол с самоваром, шкапчик с посудой и висели на стене два ружья, рог, своры и две трещотки. Молчали долго оба.

— А что, Фотька вернулся? — спросил, наконец, супруг, прихлебывая из стакана.

— Не видать, — было ответом из другой комнаты.

— Сходи глянь. Да кликни сюда Швырка!

Марфуша шмыгнула молча, и вскоре на ее месте очутился Скипидаркин доезжачий — Алексей Яковлевич Абаимов, по прозванию Швырок. Личность эта презамечательная: было время, когда слава о Швырке гремела меж дворян-охотников широко и далеко, и теперь есть много таких, что помнят этого человека и передают о нем и о мастерстве его диковинные сведения. Со временем я посвящу особую для этого главу, теперь нечего больше сказать, как то, что этот Скипидаркин выученик, заправляя стаей, никогда не называл в рог, не умел с ним обращаться и брал все на голос.

Детина этот был лет тридцати, небольшого роста, широк в кости, коренаст, крепок; голубые острые глаза, нос с надломом в кости и толстые губы; каштановые в завитках волосы его таращились вверх; добавьте к этому толстый темно-зеленый кафтан с ремнем — вот и вся незавидная внешность этого труженика.

Остановясь у порога, Швырок запорскал на сорок ладов с удивительными переливами, вытер взмокшие губы и сел поближе к барину, на одном из неуклюжих стульев. Скипидар глядел и слушал все как-то рассеянно.

— Ну, что, Бахвал Берендеич! — прорек Швырок. — Вели стаканчик...

— Будто б так? Небось, и выпьешь?.. Давешнее не прошло.'

— А-у, просохло давно, индо в горле скрипит.

— Марфуша! — обратился Скипидар к вошедшей в это время супруге. — Налей стервецу, авось, подавится...

Принявши порцию, Швырок снова пропорскал, выпил всласть, не спеша, не жадничая, и, отдавая стаканчик, поцеловал с почтением ручку у барыни.

После выпивки и Скипидар и Швырок просидели с минуту молча.

— Ну, что, стервец? Как дела?

— А-у дела! Корова сожрала... А Марфуткин пес их в кармане унес.

— Не юли! Убью на месте! Тут, как сидишь, так и останешься.

— А за какую благодать станешь меня убивать, желаю допытаться у твоего мозга?

— А за ту... Знаю наверное, что матка не вышла... вот Фотька скажет, придет... В те поры, ты считай, что шкура на тебе не твоя, а телячья... Искромсаю всю в лоскутки — чертям на подметки. Слышь?..

— А как вышла?

— Не ври! Я видел сам, как подалась она с опушки в остров опять. Вот что!

— А как не подалась, тогда что?

— Что?

— А то, что тебе моя шкура, а мне твои стакан!

— Ладно!

Вошел Фотька.

— Ну что? — спросил Скипидар нетерпеливо.

— Ничто... У крестной посидел, поужинал...

— Осел! Тебя спрашивают, с чем вернулся? Говори, да боже тебя упаси смошенничать!.. Дознаюсь ведь!

В ответ на эту угрозу Фотька приосанился и с насмешливым жестом выразил звук:

— Х-ы-ы!

— Правда? — спросил настойчиво Скипидарка, и глаза его засветились ласкою и злорадством.

—  Ей же ей, барин! Как есть, шерстинки не приволокли! И мне-то, было, под микитки наклали... Пашка-пострел привязался, чуть было не избил.

— За что?

— Осерчал дюжо. «Ты, — говорит, — подлец, шляешься сюда да вынюхиваешь... Ребра, — говорит, — все переломаю! Тут крестная, спасибо, вступилась — собою заслонила, а не будь это у ней, изувечили бы... «И барина, — говорит, — твоего, такого-сякого, подловим, ни одного, — говорит, — мы ему ребра целого не оставим!..»

— Слышь, Швырок? — сказал Скипидарка весело.

— А-и, а-у, ах, ах! Тут шел... тут бежал... Вались собаченьки к нему-у-у!..

— Тс-с... Стой! Марфуша, залей ему глотку, чтобы не орал!

Барыня Марфутка сунула Швырку налитый стакан.

— Ну, что новенького у нас с тобой есть на примете? — обратился Скипидар снова к Фотьке.

— Ничего... Опять, как видно, сборами не задолжат... Из Уразова барин Бацов приехал: так за час, как мне уйти, либо за полтора.

— А, это Лук, Луков пасынок! Слышь, Алексей Яковлевич? Как думаешь? Зачем?

— А-и, собаченьки...

— Тс-с! Ты не ори, а песню спой на тот лад, зачем сюда Лук с Луком припожаловал! А?

— Гм... зачем! Известно, в Телюхи — обобранные орехи лущить, либо в Зарамное, по чужой пропашке своим горохом засевать...

— Ан не угадал, дядя Лексей! — перебил Фотька самодовольно.

— Ну, пащенок, ври по-своему, поколь...

— Тс-с! Не мешай! — перебил Скипидарка.

Он впился своими острыми глазами в мальчугана и весь обратился в слух.

— Я было уже домой, — начал Фотька, — а тут увидал, как едут, — вернул назад да за каретный сарай: там и выждал, пока кучера сошлись — отпрягать почали...

— Ну?

— «Зачем?» — спрашивает кропотовский Филлип. — «А к вашему, — говорит ему Андрюха бацовский, — подзывать на волков. У нас в Лучной матка с выводком перележивает: комаровские, — говорит, — мужики стронули, к нам и перешла».

— Ну?..

— Больше ничего-с.

— А когда брать?

— Неизвестно. Уж это там, промеж господ, как сговорятся...

— Слышь, Швырок? — проговорил Скипидарка, и речь его захлебнулась радостной икотой.

Сборы наши не задолжились. За сутки до общего съезда я отправил своры и своих заводных к Бацову, для того чтоб они имели время отстояться и отлежаться к предстоящим трудам и подвигам. При себе оставил я только одну молодую приваленную на зверя собаку, для того чтоб без меня не затеял он, как злобач, грызни с прочими, не попятнал их и сам не поплатился за дерзость. Предстоящее поле на лучновских волков, сказать по совести, меня, как охотника, уже набившего оскомину на подобных полях, увлекало и занимало немного.

Все это я сказал именно к тому, что, помимо злобача, я волею-неволею должен был пристегнуть к себе в спутники самое мирное, вежливое и внимательное существо. За день до отъезда посетил меня недальний мой сосед, молодой, только что начинающий охотник. Потравливая вокруг себя зайчиков, он ни разу еще не агукал по лисицам и в глаза не видывал даже волчьего хвоста. Услыхавши о моих сборах на волков, он чуть не с плачем начал напрашиваться ко мне в спутники без собак, для того только, чтоб поглазеть на травлю. Понятно, какими яркими красками отцвечивалась в его воображении эта, ни разу не виданная им картина.

После сытного завтрака я посадил его к себе в тарантас и повез к Бацову. Вначале я очень опасался, как бы злобный пес за какой-нибудь неосторожный поворот или нечаянный толчок, не грызнул моего гостя, вскоре, однако ж, оказалось, что эти два мои спутника, то есть пес и гость, словно стакнулись и в отношении ко мне, горемычному, поменялись ролями. Злобач вначале покосился на нас обоих, потом поглазел на природу и, в конце концов, спустившись на дно тарантаса, угнездился и започивал пресладким сном. Раскуривши хорошую сигару, я, как человек с сытым желудком и не обуреваемый никакими житейскими невзгодами, а, напротив, ждущий впереди несомненного удовольствия и приятной встречи с друзьями, невольно поддался этой усладе бесстрастного состояния духа и лениво задавался помыслами самого невычурного свойства. В минуты этого приятного бездействия и ласкающей лени сосед мой, подбуженный неведомо чем, рушился на мою бедную голову со всею лютостью неуместной деликатности и внимания к моей дремлющей особе. «Трудно сказать, — начал он оживленно, — с каким удовольствием еду я теперь на травлю волков, которых увижу только в первый раз!..» И вслед за этим на меня, горемычного, словно горох с полатей, посыпалась следующая напасть. «А что, волк может искусать собаку? А скажите, кого труднее принимать — переярка или матерого? Я хотел узнать от вас, для чего вы соструниваете волка? Скажите, пожалуйста, как удобнее принимать: за заднюю ногу или прямо кинжалом в зев? А правда это, что степные херсонские волки смелее и злобнее наших? А как будет ростом матерой?..» И так далее, без пощады, без конца! Пытка! Ужас!

Для примера я привел здесь только одну двадцатую долю этих варварских допросов, на которые по долгу деликатности должен был отвечать не морщась и в иных местах с дальнейшими пояснениями. Просто мука была. Тут-то я понял, что значит инквизиция... Слава богу, наконец-то очутились мы у крыльца. Лузгин с Толстяком были уже тут и нетерпеливо поджидали моего прибытия; кроме этих, я застал и еще двух из наших мелкотравчатых, с надежными сворами, так что по виду и счету из нас могла составиться целая облава. Ознакомивши своего спутника со всеми, я, признаюсь, грешен, со зла за все мною выстраданное шепнул кой-кому на ушко о его редкой способности отравлять людей вопросами, и мой тиран спутник был прозван «Вопросительным», чем слывет он и поныне. И в самом деле, он тотчас же потащился оправдать мою рекомендацию: во весь вечер он представлял собой живое подобие вопросного знака: «Я вас хотел спросить вот о чем... Скажите, пожалуйста, вот что...» И так далее. И так со всеми, и вплоть до отхода ко сну!

Сам я по обыкновению принялся досаждать своему неизменному копью — Бацову резкими противоречиями и раззудил его до той степени, что мой бедный Лука чуть не с пеной у рта громил меня на каждом шагу своими меткими опровержениями. Я снова хватался за какую-нибудь соломинку, за недомолвок, и снова жалил его каким-нибудь жиденьким парадоксом. В начале разговор, а впоследствии спор, конечно, возник у нас не о чем другом, как о лучновском гнезде. Ухватившись за самое жиденькое положение, я начал утверждать и доказывать Луке, что его волки могли вчера и могут нынче, как им вздумается, без всяких посторонних причин просто сняться с вечера «на рыски» и откочевать за старые, давно «отоптанные» места. Лука мой горячился и, как делец и практик, доказывал противное. Вариаций было пропасть. К тому же посредники наши как-то вяло и нестойко держались своих сторон. Наконец, Лука Лукич повершил все это своим неизменным заключением:

— Пустяки, любезный, ты меня этим не взбеленишь! Знаю ведь я давно твою манеру! Ты имеешь несчастную привычку говорить о деле так, как воробьи летают!.. Снялся и не знает, куда приткнуться. После этого, значит, ты охотник швах! Понимаешь ли, о чем толкуешь ты битых два часа? Спроси у любого: возможная ли вещь, чтоб матка из молодых, переместившись со щенятами, еще сосунками, додержала их до бревнистого прибыльника и повела с покойного гнезда и дарового корма? Черт! Уж не к тебе ли в Сосняки пожалует она на милости просим?!..

Речь его оборвалась.

На часах прошипело и стукнуло одиннадцать, и тут же вошел к нам Гаранька, бацовский борзятник и охотник с головы до пят.

— Ну что? — было общим к нему возгласом.

— Перевидел, — отвечал тот.

— Ну что? — спросил Бацов.

— Где ж им быть! — продолжал Гаранька. — С такой привады черти им велят шляться... Старик вышел телок-телком. Так нога за ногу чуть переплетает. И она поплелась с двумя... А молодые так и не тронулись: поиграли на солончаке и опять, наоборот — враз, один по одном, в ниточку, прямо в логово... А уж и бревнисты же! Просто все, что твоя киргизская овца! Да нет, кобели, пожалуй, повыше будут... Вот вы, барин, спорили все со мною! Говорил ведь, что пятеро только, так нет!..

— Пустяки! Что ты меня морочишь? Счету, что ли, не знаю я?

— А я вам докладываю опять-таки, что шестая — это с ними сучка-переярок! Первая, одна по себе, еще куда не смерклось, так и поплыла, прямо к сырку... Вот на чем хотите постою; что так. Это все Евдоким напутал! Ему с косу да сослепу, пожалуй, и теперь... да что, вот завтра увидим, кто из нас прав будет!..

Весь этот немудрый доклад точно маслицем прошел по сердцу у всех наших охотников. Кто где сидел, кто стоял — так и остались на местах и не шелохнулись до тех пор, пока не ушел Гаранька. Только моего Вопросительного уж что-то очень передергивало, да нет, устоял и этот.

Поужинали мы тотчас и легли. Вопросительный успел в это остальное время побывать два раза на крыльце и уверял всех, что, по всем приметам, завтра не будет ни ветра, ни дождя.

Утро действительно настало такое, какого лучше и пригоднее ни ждать, ни желать нам не следовало. В воздухе была тишь невозмутимая — сыро, мягко, прохладно. В семь часов наши лошади со сворами стояли уже у крыльца. Охотники были в сборе, начеку. Оставя свои недопитые стаканы, мы вышли гурьбой. Сворные мои, завидя меня, начали с радостным визгом прыгать ко мне на грудь, на плечи, лизали руки... Наконец, мы сели. Стая пошла впереди. Следом за ней тронулись охотники гусем, посворно, в разноту, для того чтоб на первых порах угомонить прыгавших собак и не затеять свалки. Отъехавши с версту от дома, мы скучились и приняли прямика полем к месту. По неизменной привычке я внимательно оглядывал борзятников. Что это были за живые, говорящие лица! Чаемая близкая и верная потеха кипятила и взбадривала всех одинаково. Кто помоложе, те без нужды поталкивали своих лошадей и, ничего еще не видя, вылезали, выпячивались вперед; какие постарше, те ехали ровной, спорой ходой. Глаза у всех глядят иначе, движение прытче, речи бойчей... Лаконизм и едкая острота пошли в ход и заступили место обыденных погудок... Да, есть на что поглядеть, над чем призадуматься... Сперва следует воззреться в эту игру разнохарактерных физиономий, потом уже прислушиваться к речам, к этим задушевным излияниям, которые, не спросясь хозяина, скачут с языка в виде шутливого каламбура и едкой остроты.

Первый комом блин в таких случаях выпадает всегда на долю бедных, ни к чему не причастных тварей — сворных собак. Вот смотрите, съехались двое борзятников, плетутся рядком, минутку молча и с прищуркой оглядывают один у другого сворных собак.

— Ваш-то, Кирила Евграфыч, водовозного цеха староста, тоже, небось, иной раз на прибыльненького зарится? Серого войлочка принюхивает?

— Отчего ж, Андрей Василич, нам и не понюхать! От эвдакого табачку мы не прочь. Былое дело — за губу кладывали... Вот ваш-то Салтан Ибрагимыч как бы от серой шерстки насморку себе не добыл!.. Даве с утра почал, до двух раз чихнул!

— Это так, верно изволите докладывать; уж такая собака задалась лядащая: на матерого у него всегда левая ноздря чешется!

— Ишь ты! — добавляет задний к своему соседу, вслушавшись в речи каламбуристов. — Андрей Василич Кирюху как ошпетил!

— Видимое дело... А ты молчи; неравно Салтан его услышит, в те поры озарится, к угонкам станет поспевать!

Отъезжайте в другой угол, и там вы заслушаетесь на такие же речи, и все они будут «с зазубриной», «с подъеферочкой», «на подъем», «на выкладку».

Вопросительный мой вслушивался, вглядывался, юлил и подвертывался то ко мне, то к Бацову.

— А далеко ли осталось до места? — спросил он.

— Да вот скоро подойдем; версты две каких-нибудь, — отвечал Лука Лукич.

— Вы мне позволите стать подле вас? — спросил он обоих.

— Охотно, очень рады. Только вы станьте вровень между нас; вы можете сделать нам пользу; в случае зверь покосит, — оттопаете, подадите его на кого-нибудь из нас.

Подъехал к нам Добряк.

— А далеко ли? — спросил он.

— Сейчас. Минут двадцать ходу, — отвечал Бацов.

Мы подвинулись еще саженей на сто вперед и узрели объемистую степцу с заметным посредине глубоким мшарником. Это-то и было давно известное мне Лучновское болото; впереди, в полуверсте от нас и нам же наперерез, лежала широкой лентой степная дорога; по ней надо было ехать в Маслово.

— Вот от твоей дороги с версту, — добавил Бацов.

В это время к нам торопливо, на полных рысях, подъехал Пашка Горностай и обратился прямо к своему барину.

— Извольте видеть, — сказал он, — кто едет?

— Как? Кто? Что? Кто это?

Мы все взглянули зорко вперед: прямо к нам от Лучновского болота ехала большая троечная телега; на ней сидели какие-то люди, направо, у колеса, бежала собака, по виду — борзая. Трудно было вначале определить, что за экипаж и сколько на нем сидит народа, но когда телега, проехав луговину на рысях, повернула направо и поехала по торной дороге шажком, ее можно было рассмотреть в подробностях, и точно, телега тройкой, и вместо одной очутились под нею уже четыре собаки.

— Что ж это? Как ты... Кто такой? — проговорил Иван Николаевич к своему охотнику.

— Да изволите видеть, что сам Скипидар!

— Полно врать! Зачем ему сюда? Как поспеть!

— Он, я вам докладываю, беспременно он. Вон и кавурая на пристяжи, что у нашего старосты купил, — Фотька на ней ездит.

— Поезжай вперед, осмотри ближе... Он ли еще? Мало ли какие кавурые тут!..

Пашка уже не слыхал последних слов барина: он ехал на полных рысях прямо к телеге; мы подавались тихо вперед и не спускали глаз с него. Не доехав саженей на сотню до телеги, мальчик повернул круто назад и помчался к нам во всю конскую прыть.

— Барин! Он!.. И подстреленный прибылой волк на телеге лежит! — кричал мальчик, еще не осадив своего скакуна.

И видел я, какой злобой горели его глаза и как дрожали его губы.

С этим роковым возгласом кропотовские охотники все до одного очутились возле нас; у всех лица были неблагонадежные.

— Батюшка! Барин! Отец наш, Иван Николаевич! Он это! Он!.. Прикажите... ваше слово одно, прикажите! Батюшка! Не уйдет! Право слово, не уйдет!.. Заступитесь, отец, за нас! Не давайте себя в обиду!.. Кормилец наш, что ж это он с вами... с нами? Батюшка! Пустите нас!..

Наши охотники тоже скучились вокруг нас. Гул и говор сделались общими: расслушать и понять смысл всего, что гудело кругом, не было возможности. Я, Бацов, Добряк, Лузгин, Вопросительный и остальные двое стояли, как деревянные, и смотрели друг другу в глаза... а троечная телега между тем тихо, шажком, не спеша, ехала от нас по торной дорожке.

— Ребята, кто-нибудь из вас, двое, трое, заскочите вперед — и шажком, не давайте хода, пока мы подравняемся к вам, — сказал Лузгин, прежде всех нас получивший способность действовать и рассуждать по-человечески.

Вместо двух-трех, восемь человек ринулись как шальные, на всех духах, и в минуту очутились впереди телеги. Мы все, опять-таки по проекту Лузгина, оставя охотников, тронулись легкой рысцой к телеге.

Я держался рядом с Бацовым. Его и мои сворные собаки увязались за нами, и не было никаких средств от них избавиться. Лицо у Луки Лукича было нехорошо... Любил я его больше, чем брата, и знал его до тонкости всего насквозь. В тех делах и случаях, которые он даже сгоряча клеймил своим обычным словом: «Пустяки!», он был страшен: из него самого в ту пору можно было, как говорится, и копылья строгать, и вить веревки, но в деле серьезном, вызывающем в случаях таких, как этот, он будет дик, беспощаден и опасен для самого себя! Обсудивши наскоро этот важный пункт, я уже не отлучался от него ни на полсажени и равнялся плечо к плечу.

Редкая и характерная по своей обстановке картина развернулась перед моими глазами. Подъехавши к телеге на тридцать шагов расстояния, мы увидели на ней трех человек. Это были: на передке в роли кучера — Фотька, по сторонам, спустя ноги и держа каждый по двустволке наготове, сидели Скипидарка и Швырок; поверх циновки, из-под которой торчали головы гончаров, лежал окровавленный прибылой волк. Наши охотники гарцевали впереди и, должно быть, настращенные уже, держались подальше. Когда мы всемером очутились от телеги в двадцати шагах, она остановилась. Швырок прицелился и наметил прямо на меня. Скипидарка держал ружье на подъеме. У обоих курки были взведены.

— Стервец! — заговорил Скипидарка к Швырку. — Как скомандую, — первый заряд по собаке, второй по ним! — и тут же сам приложился в бацового Карая.

Телега тронулась и тихо, как лодка, поплыла от нас. Я взглянул на Бацова и тотчас же со всей силой схватил его лошадь под уздцы.

— Лука! — сказал я решительно. — Вперед ни шага! Господа, помогите мне! — обратился я к прочим.

Спасибо Добряк тотчас же стал с лошадью поперек и загородил дорогу; прочие тоже поспешили ко мне на подмогу; Лузгин схватил за чумбур.

— Господа... пустите!.. — проговорил мой Лука, голосом западающим и зловещим.

По счастью, подвигаясь шажком, телега была от нас далеконько. Я мигнул Добряку. Тот тронулся вперед и частыми помашками руки успел вернуть восьмерых налетов, рыскавших впереди Скипидаркина поезда. Охотники вернулись к нам с сильно недовольными лицами.

Так, группою, молчаливой, смешанной, подъехали мы к стае и к остальным охотникам, глазевшим на нас, как видно, не без насмешек и порицаний. Что-то такое начало твориться странное во всей нашей ватаге: подчиненность таяла, зависимость исчезала, сглаживалась; охотники наши стояли в тесном кружке и совещались о чем-то без крика и возгласов, но в этих толках и всей этой сдержанности была крупная доза общей и опасной решимости.

Наконец двое отделились от группы (все-таки кропотовских) и подъехали к нам. Это, как оказалось, были депутаты от всего общества.

— Сударь! Господа! — начал один из них. — Чего тут ждать? Охотники, все мы, как один человек, просим вас: пустите нас к нему. Догоним, предоставим его сюда, к вам... Ну, что там, стрельнет пущай в одного, двух, повалит — не беда... а мы, все тут, — ей же ей! — предоставим его к вам целиком, как есть он, — сюда приведем, к вам... Дозвольте! Иван Николаевич, отец наш! Допустите! Не бойтесь, батюшка: мы в деле, мы и в ответе! Чего тут?.. По крайности, душу отвести... Дозвольте, отец наш! Науку ему, шельмецу, задать... Господа милостивые! Просим вас все, — первый депутат умолк.

—    Нас двадцать человек! — подхватил второй. — Да неужто мы не сладим с тремя! Да не трое их, а один он, один, змеиная душа!.. Его-то мы к вам сюда как есть целиком, с потрохами, предоставим — в бережи, в почете!..

Я слушал, и сердце у меня вздрагивало.

«Ну, — думалось мне, — теперь, в эту опасную минуту, один неосторожный жест, ничтожный взмах руки — и Скипидарка... Да от него останется только пыль!»

Опять-таки Лузгин, оставя нас, кликнул депутатов и поехал с ними к кучке остальных охотников. Стоял он там с ними долго, говорил что-то ровно, тихо, ласково и, вернувшись к нам, сказал:

— Ну, что ж, господа, долго ли тут стоять нам? Пойдемте, куда шли, кинем, попробуем: может быть, там что и осталось!

Мы переглянулись и, подобно автоматам, подъехали к острову и стали по местам. Ловчий кинул стаю, поровнялся, прошел; два выжлеца тявкнули — так, от зарости... Ловчий опять вылез на опушку и прогудел в рог, гончие стали подваливаться... Мы сдали своих сворных стремянным и поехали от острова на рысях...

Вот она, эта записанная мною наскоро моя первая и памятная до сих пор встреча с Скипидаром Купоросычем! Читатель-охотник может прочувствовать и додумать по-своему, какую смешную и печальную группу составили мы из себя, вернувшись к Луке Лукичу обедать, горевать и бесноваться... Встречу эту я назвал первою, потому что она взята мною как единичная из числа нескольких, ей подобных. Скипидарка наш в надежде на свою удаль и удачу до того вошел во вкус и увлекся этим забавным для него занятием, что начал бесперечь всюду и всем доставлять сюрпризы, подобные теперь мною рассказанным, и поступал со всеми нами одинаково беспощадно. Унять его ничем было невозможно: ни письма к нему вежливые, ни послания бранные, ни хитрости, ни грозные посулы расквитаться с лихвою за все не отрезвляли этого башибузука! Следующая осень у всех у нас решительно пропала задаром. Наконец он довел нас до того, что мы все, бедствующие, собрались на общий съезд и совещание, где и было положено: «С нынешнего, дескать, дня, брося всех волков и лисиц, начать ярое преследование и общую облаву — уже не на красного, а на темного и лютого зверя, сиречь — на Скипидара Купоросыча! И долго после этого пришлось нам, бедным труженикам, гоняться попусту за этой хитрой гиеной, и много раз, на смех и озлобление, проскользал он у нас, как ртуть между пальцами... Наконец-то сцапали дружка!

Рассказ об этом замечательном и ловком подвиге с нашей стороны не продолжаю из опасения утомить им читателей.

После проделки с нами в Лучновском поле Скипидарка удвоил свою деятельность и принялся «перечить» соседям своим, охотникам, на каждом шагу. Злостные его преследования и разнообразные кунштюки всюду и со всеми доходами от больших и сложных дел до мелочей, и эти мелочи доводили каждого из охотников до полнейшего исступления. Потешая таким манером всех поочередно, добрался он, наконец, и до Лузгина.

Этот последний через посредство соседнего пастуха обзавелся бежким зайцем. Лобовик-гуменник, старый зайчина перележивал не далее двух верст от усадьбы и не менял логова. Заяц был тщательно огляжен и лихо выдержал себя на молодых. Для псового охотника подобная находка потому именно дорога, что это дает ему возможность, во-первых, вымерять собак и при случае попридержать пари или осадить прыть какого-нибудь охотника-самохвала, крикуна и уронить его «тупицу».

Последнего, злостного, намерения у Лузгина, конечно, быть не могло, а потому, промерявши раз до трех своих выкормков и изучив повадку зверя, он оповестил двух ближайших соседей и отправил гонца к Добряку с известием о своей дорогой находке. У Ивана Николаевича от его знаменитой Усанки в то время выходились два замечательные по статям кобели-первоосенники, и Добряк жадно доискивался случая поглазеть на их щенячью скачку.

Подобные случаи редки, и потому охотники не замедлили явиться на зов, переночевали, и на утро, после завтрака, сосворив собак, отправились к месту. Стали, выровнялись. Хлопунец тронул во мшарник и начал усердно побуждать... У всех были, как говорится, ушки на макушке: стоят и ждут, сердце вздрагивает, глаза глядят без отрыва, вот-вот загорятся, как свеча, блеснут затертые пазанки, и, перетраивая, подняв ушко, лобанина пойдет отсчитывать козырем! «Э-эх, косой! Встань, побудись!.. Подымись, дружок!» — орет хлопунец, усердно отхлопывая нахвостник... Не тут-то было! Лузгин не выдержал, полез тоже в кочкарник и принялся отхлопывать; да нет ничего не выхлопали... Охотники тоже глазели, да ничего не выглядели!

— Что за странность такая? — заговорил Лузгин, выбравшись на чистоту.

— А вот он, наверно, объяснит, — заметил Добряк, указывая на рубеж.

Вдали, под уклон, по рубежу, кинув свое стадо, бежал пастух, направляясь к охотникам. Не доходя саженей на сто, он скинул шапку и собирался что-то говорить.

— Господа, сударики! — начал он еще на пути. — Не ищите, зайчика нетути...

— Как нетути? Где ж ему быть?

— Нетути, сударики!.. Был ноне тут, на старом месте; в головашках залеживал, да нетути теперь, исхарчился... — добавил пастух, с трудом переводя дыхание.

— Что ты тут?.. И не поймешь тебя! — возразил Лузгин. — Был, залеживал, как исхарчился?

— Такотко... Барин пострелял. С однова, так и не дохнул.

— Какой барин?

— Да вон из выселок, такой... как его? Барин — Скипидаркой дразнят.

И вслед за этим пошла длинная история об истреблении бежкого русака. Наутро, видите ли, пастух, подогнавши стадо сюда, сторожил вместе с подпаском, чтоб скотина не забрела в мшарник и не подбудила зайца; в это время подъехал Скипидар Купоросыч и, соскоча с тележки, пошел сновать с ружьем между кочек. Никакие представления и доводы со стороны усердного стража не были приняты, и через минуту дорогой гуменник погиб от Скипидаркина выстрела.

— Что ж ты не бежал ко мне известить, что он... — допрашивал Лузгин, бледнея от злости.

— Куды-те бежать, как бежать!.. Не успел я оглядеться, слово вымолвить, и ен и тае... так, сразу, только ножками затрепыхал!

— Ну, что вы прикажете делать после этого?! — продолжал Лузгин к прочим охотникам. — Возможное ли дело эдакую драгоценность уничтожить враз... без пользы себе, без смысла... так, из одной только мести — за что, про что, сам того, мерзавец, не объяснит!

— Что делать, что делать, друг ты мой милый! — вторил Добряк, чуть не плача. — Уж это на нас, должно быть, казнь такая наслана!..

— Вот и мне в прошлый четверг напортил, злодей... — добавил тоскливо один из охотников. — Лисичек берег-берег я... уж как надеялся! А он тут и есть...

Так и вернулись охотники в полнейшем разочаровании, подправленном вдобавок тяжелой мыслью о том, что и впредь мощный и лютый Скипидар Купоросыч не оставит их без надлежащего внимания и будет поочередно наделять «всем сестрам по серьгам».

В прошлом очерке, говоря о враждебных подвигах Скипидаркиных, я сказал уже, что и вся следующая осень у наших обапольных охотников пропала задаром; все их поиски и преследования этого злостного налета заканчивались чистейшей насмешкой над ними же; все просьбы, представительства и угрозы — были тщетные слова или, лучше сказать, сильнейшее подстрекательство беспощадного преследователя к таким ловким обманам и уверткам с его стороны, которые заставляли их каждый раз и злобствовать, и удивляться, и подчас даже восхвалять его необыкновенную находчивость и изворотливость в самых трудных и опасных для него случаях.

Мне и Бацову, по счастью, не пришлось хлебнуть этой горькой отравы; с сентября и вплоть до заморозков мы были далеко в отъезжем, вместе с Алеевым и графом Атукаевым, и вернулись только к глубоким порошам. Почив на лаврах, пресыщенные обильной травлей и удачной ездой, мы в продолжение всей зимы то и дело выслушивали множество забавных анекдотцев о проделках Скипидара Купоросыча. Все это до того расшевелило, озлобило и заинтересовало наших охотников, что Скипидарка сделался для них чем-то в виде фатума или кошмара: пресловутое имя его, кстати и некстати, не сходило у них с языка.

Бедному Ивану Николаевичу Кропотову пришлось потерпеть больше других. Сверх различных кунштюков, какие отпускал ему Скипидарка на манер прошлогодних помех, этот последний затеял с ним еще и тяжебное дело чисто уголовного характера: в конце сентября подал жалобу на нашего Добряка, будто бы тот подсылал своих охотников зажечь с четырех сторон его усадьбу. Признаки поджога были налицо, и к следствию, как наиболее подозреваемого, прежде всех притянули невинного ни в чем Пашку Горностая, как отъявленного ненавистника Скипидарки и горячего преследователя Фотьки. По расследованию, однако ж, пришли к заключению, что Скипидарка сам поджег в двух местах свои клетухи, сам же их погасил и подал жалобу с единственной целью: насолить Добряку.

Сверх всего этого до сведения нашего дошло многое множество презамечательных скандальчиков и сцен в деле столкновения наших охотников со Скипидаркой. Из числа различных его выходок и замечательного удальства рельефнее прочих выдается следующее забавное дельце. «Скипидарка отвозил по скулам и упрятал барона в мешок!» Под такою витиеватой рубрикой услышали мы презабавную повестушку, переданную нам, конечно, в смысле строгой тайны одним из наших охотников.

Чтоб уяснить причину нашей невольной улыбки при получении этого сведения, надо вначале изложить коротенькую историю персонажа, влетевшего по собственному вызову и охоте в состязание со Скипидаркой.

Близ Телюховской дачи, то есть нашего лакомого и любимого пункта, стоит, межа с межой, сельце Свирлово, исконное владение вымершего дома Свирловых, от которых в наше время оставалась в виду только одна девочка лет двенадцати. Сиротку, как водится, опекуны свезли на воспитание в Москву, откуда, кончив курс, отправилась она на свидание с своей теткой в Курляндию. Прожив там около года, вышла она замуж за тамошнего уроженца, некоего Густава Адольфовича, и вернулась с мужем в свое родовое имение. Густав Адольфыч, вглядевшись во все пристальнее, предпочел звание помещика всем служебным благам, вышел в отставку и принялся хозяйничать с коварной целью поучить и нас, грешных неучей, как управляться с этим хитрым делом по его новой скупонемецкой методе.

Парень он был не из плохих — общителен, честен и, прожив годика три в нашем кругу, пообрусел-таки порядочно, но канальская эта шведская спесь и пыльчивое сердце портили ему много. Считая себя потомком каких-то сермяжных, а может и вправду, ливонских рыцарей и воспитавшись на чисто немецкий лад, Густав Адольфыч как-то все топорщился, тянулся ввысь и вылезал, без спроса и нужды со своими наставительными мнениями; признавая свой узенький грошовый авторитет непогрешимым, он страстно любил советовать и поучать и, помимо агрономии, во всех остальных делах считал себя человеком больше всех нас знающим, сообразительным и сметливым. С оника мы прозвали его «бароном» и поигрывали на этой слабой его струнке, предоставляя ему полнейшую свободу поучать нас грешных и агрономии и всему прочему. Помимо этой резкой черты, в нем ничего больше плохого не проглядывалось.

— Не тронь, пусть его учит! — проговорил однажды наш Добряк. — Авось, после и сам почнет учиться!

Вот при этом-то общем нашем инспекторе и возникли слезные жалобы на Скипидаркино изуверство. Случилось это в доме Добряка. Барон наш сновал гордой походкой из угла в угол и слушал внимательно. В конце концов он стал в величавой позе и, скрестив руки на груди, держал к обществу следующую знаменательную речь:

— Ви меня удивляйт, каспада! Ви давал этот каналья делать вам такой скандал! Помилюйте, это не можно быть!

— Что ж станешь делать, голубчик ты мой, барон! — возразил Добряк своим симпатичным тоном. — Видишь вот: чего ни затевали, как они подстраивались к этому шельмецу, ни от чего неймется! Крушит все пополам да надвое — вот и весь сказ!

— Это ви не знал, как поступать! Я вам скажу, со мной не можна так поступайт; я его тотшас за всекой мерзкой штук... Ни-ни, пик-пик! Это Скипидар нет шалить со мной! Нет, я его унимал тотшас!

— Так уйми же его, разбойника; заступись за нас... либо уже нас, горьких сирот, поучи, как с ним быть? Век за тебя молельщики... В поминальную тебя впишу...

Барон горделиво зашагал по комнате, что-то заботливо соображая, потом крепко пожал руку Добряка и произнес подобающим тоном:

— Извольте, мой мили Иван Николаич! Вот вам пароль д’онер, вы может ехать на акот; Скипидарка больше не сушествуй!

Сказано — сделано. На пятые сутки Иван Николаевич получил от барона формальное приглашение брать свободно Телюхи. Обрадованный Добряк прихватил с собой Лузгина; поехали, передневали в Свирлове и наутро, по команде барона, приступили к делу: метнули, проровнялись и вызвали из острова собак, без помычки! Опять старая песня!.. Но — увы! — спелась она совсем на другой и больше печальный лад; два выжлеца, лучшие зверогоны, и верночутая выжловка подвалились на рог понуря головы и тут же, минут пять спустя, околели в страшных муках. Опечаленный ловчий и охотники тотчас же разузнали суть дела: оказалось, что причиной гибели невинных тварей была медвежья услуга Густава Адольфыча. Замыслив, по-видимому, очень хитро украсть, как говорится, у вора дубинку, барон разрубил начетверо дохлого телка, пропитал его мышьяком и разложил в приличных, по его соображению, местах. Скипидарка, которому дано было знать тоже через посредство хитрого барона о поездке Кропотова в Телюхи, вздогаднулся, навел справки, стащил разрозненные куски падали в одну кучу, на более удобное место, выпудил зверя и исчез. Три кропотовские собаки, попав на сырка, глотнули баронской стряпни и отравились.

Сознавшись в своей опрометчивости, барон чуть не плакал от злости и стыда и тут же дал новое пароль д’онер — отплатить Скипидарке за все с лихвою — и принялся следить за ним по пятам, но и тут, как оказалось, попали дока на доку! Для произведения своего второго фокус-покуса барон наш, сведавши наверняка, когда и куда явится Скипидарка с набегом, приступил тотчас к устройству для него западни: занявшись старательно выделкою пут и петель из бечевы, барон до того увлекся этим хитрым делом, что не слыхал, как тот же Скипидарка со Швырком, подкравшись к нему ползком сзади из-за куста, заткнули ему, во-первых, глотку, скрутили руки назад и, надев мешок ему на голову, отвели бедняжку к месту стоянки наших охотников и пустили кружить по селу. Вынутый наутро псарями из мешка, барон, как сказывали, с местью в груди и с ружьем в руках сновал четверо суток вокруг скипидаркинской усадьбы с целью застрелить обидчика, как бешеную собаку, но, как видно, оголодал, соскучился и, махнув на все рукой, отправился восвояси и три месяца не казал носа ни к кому из знакомых.

После добытых нами таких и им подобных сведений о подвигах Скипидара Купоросыча мы призадумались не на шутку: третья осень наступала, август близился к концу; зверя всюду развелось множество, гнезда, до которых Скипидарка не допускал никого дотронуться, разрознились и дали новый приплод даже в таких местах, где бы их и ожидать не следовало. Охотники наши зарились, гамели и передавали друг другу о своих успешных приисках такие лакомые вести, что у слушателей вздрагивало сердце и, как говорится, «текли слюнки по губам», но одно слово «Скипидарка» отрезвляло и охолаживало всех на манер самого студеного душа.

В эту-то интересную для охотника пору, дня за три до срока, прискакал ко мне гонец от Ивана Николаевича Кропотова с письмом, в котором значилось, чтобы я, отложа в сторону все дела и заботы, «приезжал с собаками в Лебяжье непременно, к дорогому имениннику, где, как выражался Добряк, будем все мы, то есть я и Лузгин, и все наши, для того, чтобы сделать сообща первое охотничье поле и составить дельный совет насчет нашего людоеда, сиречь Скипидара Купоросыча».

Из года в год все мы, за редкими исключениями, собирались встречать первый охотничий день, то есть первое сентября, к имениннику и радушному хлебосолу Александру Сергеевичу Уразову, в его село Лебяжье, в дачах которого был так называемый «барсучий лог», место, где ежегодно выплаживалось обильное количество красного зверя. Тридцатое мы пировали у именинника, на другой день праздновали рождение его красавицы-дочки, после чего утром первого сентября выезжали шумною ватагой на первое поле.

В этот последний раз охотники наши согласились и оповестили всех собраться к нему же с тройственной целью: навестить именинника, поохотиться и составить совет для принятия надлежащих мер насчет Скипидарки. Все мы видели ясно, и многие узнали из опыта, что, не обеспечив себя спокойствием с этой докучной стороны, нам не следует браться за дело. Задача была нешуточная: соследить Скипидарку было трудно, подловить для того, чтобы задать ему хорошую остраску, было неудобно, искать же пощады и примирения унизительно, потому что приходилось каждому быть солидарным с человеком, который ославил себя самыми грязными делишками и состоял в дружбе и кумовстве со всеми целовальниками и конокрадами в уезде.

Нечего делать! Не поехать — значило опечалить Добряка; сверх того мне очень хотелось знать, о чем станут гаметь наши облавные и мелкотравчатые. За сутки до срока я отправил собак. Накануне выезда прискакал ко мне Бацов, мы потолковали, переночевали и на зорьке ускакали в Лебяжье. Прибыли мы туда за час до обеда: гостей, одних мужчин, было человек сорок; из них две трети были наши охотники, а из этих последних большая половина числилась уже, на манер Добряка и Лузгина, в разряде «пострадавших». Вопросительный встретил нас на второй ступеньке крыльца и, пока дойти нам до передней, успел сообщить две новые новинки. Поздоровавшись со всеми нашими по пути, мы пробыли минут пять в гостиной с дамами и вернулись в зал, где, разбившись на кучки, гамели во всю глотку наши охотники. Предметом большей части рассуждений и споров был Скипидарка: «свеженькие» смеялись и подтрунивали, «пострадавшие» лезли из шкуры вон, вразумляя противников.

— Ну вот, ну вот, дружки вы мои, соколики, прилетели-таки, — говорил Добряк, обрадованный нашим появлением. — Вот мы и сделаем разговенье сообща: потешимся, атукнем... а там и насчет моей болячки порассудим, сообразим, что делать... а то доконал он, злодей, меня, грешного, совсем, обездолил! Что тут, что? Друг ты мой сердечный!.. Житья нет, хоть караул кричи!..

В это время в соседнем кабинете хозяина раздался закатистый смех в четыре здоровенные глотки. Я поспешил туда и встретил четырех наших борзятников; сидя за зеленым столом, они покатывались со смеху.

— Вот тебе и Скипидарка! Знай же, каково якшаться с ним! — приговаривал один, захлебываясь от смеха.

Я поздоровался и спросил, о чем они орут.

— Да как же, батенька! — отвечал пострадавший. — Представьте: туз, король — сам-четверт червей на руках, туз бубен и туз сам-пят со скипидаркой пик... играю восемь пик — без двух! А? Как вам это кажется?

— Ха, ха, ха! Вот ты и знай, понимай теперь, каков он есть, наш Скипидар Купоросыч! Каково с ним быть! — заключил подручный.

— Как это? Я не пойму: что значит тут Скипидарка? — спросил я.

— А валет пиковый, — отвечал Вопросительный, очутившись кстати тут. — Так уж все и прозвали его Скипидаркой.

— Да, батюшка! — добавил игрок. — И к кому ни попал на руки, добра не жди: как раз на чердак упрячут!

«Что ж это? И тут Скипидарка?» — думалось мне при выходе из кабинета.

Два дня пропировали мы у радушного именинника и наутро давно всеми ожидаемого сентября, после чая, словно по-праздничному нарядные, чистенькие, свеженькие, с собачьим визгом и лошадиным храпом двинулись ватагой к острову. День задался не из лучших: солнце с утра светило ярко, да ветерок полыхал вначале, а тут, после десяти часов, и он притих, и стало припекать не на шутку; собаки, еще не дойдя до острова, зарьяли: стоять на лазу под тенью было еще туда-сюда, а на припеке — беда сущая. Травить зайцев сытыми собаками, с лежки, было невозможно; вся надежда оставалась на красного; ну да в Лебяжьем его нам не занимать стать. Давно уже свыклись мы с этим лакомым местечком, берегли его для открытия охотничьего сезона и ехали сюда, как в садок. Бывало, приезжали сюда Алеев и граф Атукаев со своими зверогонами, и тогда, начав с Лебяжьего и чередуясь стаями, мы простаивали суток по пяти на крови, брали острова вплоть до Телюхов и очищали их, чтоб уж больше в них не возвращаться.

В половине одиннадцатого своры разместились. Мне и Бацову, как владетелям уже ославленных одиночек, охотники предоставили самый надежный лаз, и в расчете на несомненный ход материка мы тронулись в головашку двух лощин на перемычку и стали спиной к уйме.

— А мне вы позволите стать подле... я, ей-богу, так, вот только хочется увидать... — залепетал Вопросительный, подвернувшись к нам, и таким умоляющим тоном, что, откажи ему мы, наверное бы, бедняжка заплакал.

— Что ж, становитесь вот за этот куст, — отвечал Бацов, — мы оба будем у вас на виду.

Господи, что за благодарный взгляд встретили мы оба! Вопросительный ринулся на рысях к указанному пункту, вдавился совсем в куст и поглядел на нас вопросительно: так ли, дескать, я? Довольны ли вы моим установом?

Иван Николаевич на той стороне дал рожок; ловчий ввел стаю, и влево от нас началось порсканье. С собаками нам просто не было слада: высунув языки и дыша от зноя и зарости, они подняли такой стон и нытье, что хоть беги с места! Бацов не пощадил даже любимого своего старика Карая и вытянул его во весь мах арапником.

Торчали мы тут долго. Гончие уже тянули мимо нас: две выжловки пошнырили у нашей опушки и скатились в остров. Надежда исчезала. Наконец-то одна пошла в добор; выжлятники встрепенулись и начали подбивать; стая подхватила, и вслед за тем ловчий дал рог: «По красному», — сердца дрогнули у всех, да не долго длилась эта паника: стая, как было заметно, зарко продержала с минуту зверя на щипце и вдруг, словно по команде, смолкла; один из выжлятников, вправе от нас, подал сигнал: «Зверь принят». Кем? Как? Где? Для нас, коронующих это задачливое и строгое дело, была загадка, и вдобавок неудоборешимая.

Минут пять после этого простояли мы как завороженные: все чего-то ждали, наконец, дождались; в версте от меня, направо, ловчий выскакал на бугор с четырьмя гончарками и начал выкликать стаю; налево, за островом, рог подал «на съезд». Я тронул с места и поехал прямо к Вопросительному.

— Что ж, только-то? — проговорил он, видимо, разочарованный.

— Только, — отвечал я. — Больше ничего не ждите.

— Как же... а неравно побежит? Как же вы сошли с места?

— Не бойтесь, не побежит. Слышите: скликают... Трогайтесь за мной!

Лука Лукич тоже двинулся, и, строем обогнув остров, подъехали мы к кучке охотников, которые, спешась у пчельника, рассуждали с каким-то скудобородым мужиком. Оказалось, что это был владелец пчельника.

— Слышите? — начал один из охотников, обратясь к нам. — Опять он!

— Как он? Кто?

— Скипидарка. Слушайте, что он баит.

Мы подошли к кучке и услышали следующую беседу.

— Так, значит, он нынче, на утре, рано?.. — допытывался один из наших.

— Такотко, сударики, как я тобе докладаю, так и было... Да, он еще допрежь этого приходил с вечера один; туточка, на присаде, посидел, погуторил, трубочки покурил... Гляжу на него, эдак сбоку, да мекаю: не забеглый ли какой?.. Уж больно из себя не так чтоб барское что было в нем: из лица тож противен как-то — на кошедера смахивает... Только, повыпытамши у него, вижу: здешний; гуторит так — всех обапольных поименно знает Лакей, думается чей-либо... Ну, тут кваску испимши: «Прощай, — говорит,— дядя!» С тем и ушел. Наутро ноне глядь, не рассвело путем, он же с двумя подъехал сюда на телеге, тройкой, и собаки при них и ружья... «Ну, пригляди, — говорит, — дядя, паренька мово, кто б не изобидел тут, а мы, — говорит,— не задолжим: враз вернемся». «Ладно, мол, иди с богом, куды след тебе лежит»... Вот он это ружье под циновку припрятал, а оттелева выволок баклагу, стаканино здоровенный... налил в зрезь: «Пей, — говорит, — дядя!» «Нет, мол, не потребляю». Ну... выпил сам, товарищу поднес: «Пей, — говорит, — стервец, да дело помни!» Тот так и затрясся, сердечный, духу не переводя, хлобыснул... Тут замесь баклаги взяли они, сударики, по трещотке в руки, вот что воробьев с ягод пужают, только не такая, а здоровенная: трещит больно дюже... Ну, подсвистнули собак и пошли в болото... На ходу энтот, вчерашний, обернул к пареньку и кричит: «Не равно что, — говорит,— скачи вовсю, прямо на гать!..» Меня индо сумление взяло: «Дай попытать!» — думаю... Я к пареньку это, слово по слову: «Кто, мол, это, люди какие? Господа али так какие из нашего брата?» «Не пытай, — говорит, — дядя, скажу — солгу, а на правду если пошло, так слушай да за губу не клади. Тот, что пьет, — говорит, — да руки трясутся — Чурбан родом, Притыка ему прозвище, а энтот, что наливал, — молдаванский прынц кровный, зубодерг по ремеслу: свистнет если по-своему — птица дохнет на лету, а крякнет невзначай — встречные лошадки к нему за пазуху прячутся. Вот он, вишь ты, как гонит свою заботу из чужого болота! Слушай!..» Плут парень, так индо оторопь меня взяла, прослушамши его неповадные речи... Тут, слышу, загамели у них там собаки тако зарко, а они в трещотки приняли вдвоем, да гамят вот так, как и ваши псари, дюжо, индо стон по лесу идет: птица с гнезд поснялась. Прогамели они тако недолго и вернулись оба враз бегом, из болота, и собаки за ними следом; опять выпили по стакану... «Ну, что?» — спрашивает вчерашний, у паренька. «Ничего, — баит за него другой, — спят, не просыпаются, лежат, не пробуждаются, во сне с потехой навеки прощаются! А ты мне, — говорит, — поднеси еще стакан, и не буду я по-твоему болван...» Да как заорет, пострели его горой, взямши стаканино в руки, индо оглушил! Так, сели и поехали... Да, бишь, энтот, вчерашний, сел на облучок и говорит: «Не равно, дядя, господа наедут, скажи им — зверя сила! Только, мол, кусты скипидаром помазаны».

Прослушавши до конца, я вскинул рог и дал позыв: «На драку». Охотники невесть откуда примчались к нам на всех духах.

— Что такое? Что случилось? — допытывались они, окружая нас.

— А вот послушайте-ка старую песню на новый лад, — отвечали мы, указывая на пчелинца.

Все кинулись к нему с вопросами, и слышанное нами за минуту до этого повторилось в новом, невычурном сказании очевидца.

— Ну, что, господа, узнали вы теперь, что это за зверь, этот Скипидарка? — спросил Иван Николаевич у тех охотников, которые еще не были причислены к разряду «пострадавших».

— Н-да! Шельма естественная. Мерзавец, каких поискать... — отвечали двое разом.

— То-то... А вы вчера все подтрунивали!

Ловчий со стаей подъехал к нам. У него в тороках висела помкнутая гончими и ими же словленная в острове молоденькая лисица, мерой с котенка.

Только это и оставил нам в наследие Скипидарка после своего варварского набега.

Едучи с поля, «пострадавшие» хохотали от души, новички бесновались и пятнали честное Скипидаркино имя всеми возможными помазками и грозили ему ссылкой в рудники.

— Ну вот, гости мои любезные, — сказал Александр Сергеевич, усаживаясь за трапезу,— недаром говорится, что нет худа без добра: вам этот Скипидарка сделал неприятность, а мне доставил удовольствие провести с вами и еще один денек.

После обеда мы ушли в кабинет курить, но Добряк решительно не дал нам возможности насладиться кейфом. Он катался горошком по всем комнатам и понукал всех «на совещание». В продолжение получаса он забегал к нам три раза с приглашением занимать места.

— Что ж! Будет вам тут, господа... там покурите, вон и стулья готовы для всех... сидят, ждут! — и он убегал дальше.

Положение его было вполне мучительное: так, например, соберет он полдюжины членов конгресса, усадит их на места и побежит за новыми, добудет их пяток, глядишь, прежние разбрелись! И опять к нам:

— Ну, что ж вы, голубчики? А?..

— Сейчас, сейчас, мы готовы: пусть прочие собираются.

И опять наш суета бежит от нас в угольную и рвет карты из рук у играющих. Таким-то страдательным путем дошел он, наконец, до счастливого момента зреть вкупе человек двадцать пять Скипидаркиных гонителей.

— Ну, вот и собрались, и слава тебе, господи!.. Вот мы теперь и того... Павел Григорьевич, начинайте ж, голубчик, как обещали давеча... Вы насчет этого у нас того... а там и господа подхватят. Так его дело и сладится у нас, и пойдет...

Иван Николаевич потер от удовольствия ладони со свистом, уселся, присмирел и весь напрягся, жаждая слушать.

Сосед его по стульям, Павел Григорьевич Дудкин, служил в пехоте, выписывал и вычитывал все журналы до корешка и был фразер неукротимый, особенно в дамском кругу. Он сидел, глядел строго вперед и потирал лоб.

— О, наша Дудочка насчет оратории — выжлеца всмятку проглотил! Посмотрите, как начнет отхватывать, и не уймешь! — шептал мне мой сосед.

Добряк в это время успел уже толкнуть оратора под локоть; тот поднялся медленно и величаво, покраснел, вздохнул и начал:

— Господа! Всем вам небезызвестна цель, с какою собрались мы сюда праздновать день дорогого именинника; следовательно, нам предстоит теперь же обсудить это дело сообща и принять ту или другую меру, меру, действительную для обуздания известной вам личности. Теперешний поступок его с нами есть не что иное, как дерзкая и наглая насмешка над целым обществом, самоуправие самое вопиющее, пренебрежение всех прав собственности...

Иван Николаевич горячо потер ладони и, пользуясь паузой речи оратора, добавил от себя:

— Да-с, да-с! Пренебрежение собственности!..

— С какой стати, господа, и в силу каких прав ускачу я за шестьдесят верст, ворвусь в чужую дачу, разгоню или уничтожу все, что там существует: скотина ли это, птица, зверь ли, до которого сам хозяин не прикасается, растит, бережет, распложает... Да, допуская действовать так каждого, мы должны будем отказаться от всякого права на свою собственность; это значит — ни больше, ни меньше как вводить в наши обычаи новое начало, вырвать с корнем вон и уничтожить право личного владения!..

Оратор захлебнулся и закашлял: Ивана Николаевича кто-то схватил и попридержал за фалды:

— Сверх всего этого считаю долгом представить вам, до какой крайней меры возросла дерзость этого человека относительно его бесцеремонной замашки вредить всем нам поголовно. Допуская его действовать безнаказанно и поступать со всеми так, как он поступил теперь и много раз до этого со всеми своими соседями, мы все придем к тому концу, что никто из нас не будет иметь возможности поохотиться даже в своей собственной даче, каждый из нас должен будет уничтожить собак и вместо приятного развлечения и удовольствия проветриться на чистом воздухе сидеть в кабинете, без движения, как улитка в скорлупе! Я не намерен объяснять дальше того насильственного положения, в какое ставит он нас всех; скажу только то, что его гнусные проделки с соседями должны быть и для всех нас обидны до бесконечности! Прошлогодние его проказы у вас у всех на виду, и каждый из вас, как охотник, может дать им надлежащую оценку, применив их к самому себе. Известно также всем и то, что какие меры ни предпринимались некоторыми из наших, более от него пострадавших, были далеко не действительны и по характеру своему до того слабы, немощны, что, вместо обуздания, еще больше разжигали в нем страсть и желание вредить всем и каждому... Для этого я от имени всех, уже достаточно потерпевших, предлагаю вам теперь же, при этом удобном случае, когда мы все налицо, изложить свое мнение на следующую тему: какую бы вы меру приняли для обуздания этого злонамеренного человека и какое средство находите вернейшим для того, чтобы лишить его всякой возможности вредить кому бы то ни было из наших и даже посторонних охотников? Теперь, господа, черед за вами, — заключил краснобай самодовольно и сел.

Во все время я, не смигивая, глядел только на одного Добряка: его совсем перекоробило, и взмахивал он руками, и потирал самодовольно брюшко, и всхлипывал раз по пяти, намереваясь что-то подсказать оратору, и взыгрывали его глазки всеми радостями полнейшего торжества... Наконец-то вития угомонился и очистил ему поле...

— Ну что ж, ну вот... голубчики мои!.. Теперь вот давайте мы по череду — всяк свое. Ну, начинайте... Андрей Астафич! С вас! Нуте-ка!

— Нельзя ли мимо? Я после... — отвечал мой насмешливый сосед. Его, как видно, и оратория Павла Григорьевича и гримасы Добряка тешили и занимали больше скипидаркиных злодеяний.

— Нет, уж невозможно; начните вы, а там и все по порядку.

— Гм!.. Не знаю, право, как, о чем мне вам...

— Ах, батюшка! Да вы насчет того... невозможности вредить! — подхватил Добряк. — Средство, мысль, идею дайте нам, как от него избавиться...

— Хм!.. По-моему, надо обратиться к барону: тот его подстрелит!

Оратор вспыхнул. Он завертелся на стуле и, кидая гордый взгляд, возразил с достоинством:

— Андрей Астафич! Вас просят в сурьезном деле давать сурьезные ответы. Комизм тут не у места, и...

— Что ж, если у меня голова так затесана и лучшего средства я не нахожу! Пригоднее этой меры не придумал... гм!.. И если тут комизм не к месту, значит, и героическому тону следует дать по шапке...

— Как это «по шапке»? Вы выражаетесь не очень... полно!

И позвольте вам напомнить...

— Нет, нет! Голубчики! Павел Григорьевич! Уймитесь!.. Андрей Астафич, оставьте, прошу вас, так мы ничего не сладим! — возмолился Добряк, растопыривая руки. — Мы вот и без них того... Вот вы, Всеволод Игнатьевич, пожалуйста, говорите, ваш черед, нуте-ка!..

— Мое, — начал Всеволод Игнатьевич, — мнение такое, и я считаю его некоторым образом действительным.

— Ну-с?

— По-моему, мне кажется, следовало бы нам собраться всем вместе и в двадцати экипажах прикатить в полночь к нему в дом, да подкатить не как-нибудь, а с треском, с гр-р-радом! Чтоб раззудить его, переполошить, озадачить своим внезапным появлением, и потом, когда он растеряется, переконфузится, струсит, тогда и приказать ему, — слышите? пр-ри-ка-зать! — если только он, ка-на-лья, осмелится сделать шаг один...

— Что вы, что вы! — крикнул оппонент. — Да это мера такая... да этим вы его раззудите так, что от него и ног не унесешь!

— Как так?

— Да, так-с точно. Вы говорите: «с градом!» А ну, как он нашего града не испугается, да и пустит в нас своим?

— Каким своим?

— А таким же своим. Будет подействительней вашего: как отворит окно, да, увидавши незванных гостей, пустит градом картечным и угодит вам в такое место...

— Ха, ха, ха! И колокольчики полетят куда!.. Ха, ха, ха!

— Ха, ха, ха! В какое это место? Ох, баюшки мои, нет... ха, ха, ха!

— Ха, ха, ха! Нет, батюшка, мера-то уж больно что-то градобойная!.. Ха, ха, ха!

— Ха, ха, ха! Да какого же он нам задаст граду! Ха, ха, ха!

— Ха, ха, ха! Батюшки!.. Скипидарка почнет по ефендронам накаливать нас... О-о-й! Мочи нет, не выдержу!.. Ха, ха, ха.

И пошли писать! К пяти голосам прибавилось еще пяток новых, и закатывались без удержа.

— Будет вам, уймитесь! Что это? Там было подрались, тут хохочут напропалую! — вступился Иван Николаевич.

— Нет, Всеволод Игнатьевич! — заключил оратор. — Ваш проект слаб и не применим к делу. Этим средством мы его восстановим против себя пуще и, чего доброго, накличем на себя беду...

— Ну да, ну да! Ну и не поедем. Постойте, господа, голубчики, уймитесь!.. Вот вы, Михайло Николаевич, ваше мнение, ваш черед, ну-те!.. Господа, садитесь, пожалуйста!..

Михайло Николаевич встал, задвигал плечами, почесал переносицу и запищал самым тоненьким дискантиком:

— Я полагал бы, господа... да-с, мне кажется, не лучше ли бы было, если б отнять у него самое орудие, которым или посредством которого он действует? А отнять его легко!

— Хорошо, голубчик! Давайте!.. Как же?

— А вот как: я полагаю, что сложиться бы нам рубликов по десяточку и купить у него собак; тогда...

— Ну да! — подлаживал Добряк. — Прекрасно!.. Я жертвую пятьдесят...

— Полноте вам, господа! — загудел октавистый бас в стороне. — Да этим средством вы ублаготворите его так, что он вам проходу не даст после!

— Чем же?

— Да тем! Рассудите сами: ну, соберете вы, положим, триста, ну четыреста рублей и отдадите ему за пять паршивых собачонок. Он над вами же и насмеется: тут же, на другой же день, купит смычка три, целковых за сорок, собак настоящих; барыши положит в карман и пойдет вас накаливать емчей прежнего!

— Да, это так, это правда! Нет, это не годится! Бросить эту статью! — раздалось со всех сторон.

Таким-то своеобразным путем переговоры длились при мне больше часу. Было шуму много, толку ни на грош. Чтоб не участвовать в прениях, я забился в угол под бочок к одному скромнику, и мы сидели с ним молча и наблюдали. Всего интереснее для меня на этот раз был мой Лука Лукич. Вообще по природе своей он был бурлило не из последних, любил вплетаться в споры о вещах самых пустячных — подзужал, трунил, досаждал и подчас заносился и городил такую чушь, что странно было слушать и становилось досадно за него. Но тут я угадал его: мне стало ясно, что предмет спора увлекал его крайне: покручивая один ус, он шагал широко по комнате и, по временам останавливаясь, внимательно прислушивался к тому, что говорилось. Все это, на мой опытный уже взгляд, значило то, что тема общего разговора была для него важна. В тех случаях, где дело шло на сурьез и для чего требовалась разумная мера и дельный совет, Лука мой был молчалив, сосредоточен настолько, что не решался вымолвить полуслова без того, чтоб не узаконить своей дельной мысли и не пустить ее в руководство. Обыкновенно в таких случаях краснобаи ее подхватывали, варьировали, применяли и, пережеванную уже, пускали в ход и в руководство в том или другом мундирчике.

Между тем, шум и гам вокруг нас возрастали в подобающей прогрессии: увлекаясь невольно, краснобаи и прожектеры, сбившись с череду и не наблюдая никакого строя при выражении своих мыслей, ни последовательности при расценке мнений посторонних, гамили враз, собравшись в отдельные кучи.

— Ну, что ж ты, Лука Лукич, ходишь и ничего не скажешь нам, на чем решить? — отнесся один из вожаков к Бацову.

Тот, как будто пробудившись, поднял голову и, раздумав наскоро, говорит:

— Пустяки, господа! Все это, о чем гамите вы битых два часа, вздор сущий, и таким способом вы не дойдете ни до чего. Все будет то же.

Все это он проговорил как-то суетливо, быстро и, не дожидаясь ни возражений, ни новых вопросов, кинулся прямо ко мне, схватил за руку и с словом: «Пойдем!» — увлек меня вон из зала.

Войдя коридором в пустую, соседнюю с кабинетом хозяина, комнату, мы притворили дверь и сели рядышком на диване.

— Я тебя кликнул, чтоб вместе решить. У меня шевельнулась в башке, кажется, дельная мысль.

— Ладно! Ум — хорошо, два — лучше! Говори?

Лука Лукич как будто не слыхал моих слов и продолжал, видимо отрешаясь от своих докучных помыслов:

— Эти крикуны собрались, кажется, для того, чтоб отпускать фразы, и я знаю: фразами все кончится. Между тем езда — начеку: зверя, по милости Скипидарки, в эти два года развелось всюду страсть, и не перечтешь! Слыхал ты, Рунов сказывает, отсюда считай: в Азарьине, в Логах, в Сопках, Лунино, Чумкины завалы, Лосевка, Грачи... а там, от Телюхов, Шапкино, Руново, Верзилово, Потупь, Ольховка... и у меня там, начиная с Комарова, ужас что такое!

И Лука мой замахал руками и прошел раза два по комнате.

— Представь теперь, какова может быть потеха! Наши нынче в даль не тронутся: Атукаев из Бадена поспеет только к октябрю; Алексей Николаевич остается тоже. А?

— Ну что ж, и ладно, — отвечал я.

— Да, — продолжал он усаживаясь. — С ними, забравшись там в Чурюково, Бокино и прочее, да в наши места! Что б это было!?

— Ну да в воображении может быть все: и рощи лимонные, и Дульцинеи в прюнелевых ботинках, и мало ли там... только скверно то, что всего этого не приходится ни лизнуть, ни понюхать.

— Ну, то мираж, а это в виду у тебя.

— Положим, только я не вижу до сих пор и не слышу шелеста этой твоей дельной мысли.

— Да... Ну, вот к этому я и сказал тебе о местах, что нам необходимо или уничтожить со всеми потрохами Скипидарку или поставить его в такое положение, чтоб он потерял навсегда охоту без толку гадить другим.

— Прекрасно! Но относительно моего содействия скажу тебе, кум любезный, что для первой потребности, в брани, я не гожусь и итальянской крови у меня ни капельки, а для второй — к твоим услугам имеется воображение тупейшее и энергии ни на грош!

— Ну вот видишь! А я придумал способ, только желал бы знать я твой на него взгляд.

— Ну?..

— Слушай! Мне кажется, что дельней и лучше никто не управится со Скипидарной, как Феопен! Ты его знаешь коротко и, наверное, согласишься, что мы все против него в этом деле ни к черту не годимся!

Дальнейших слов Бацова я уже не слушал. При одном слове «Феопен» я треснул себя ладонью по лбу и вскочил как ошпаренный.

В одно мгновение в зажмуренных глазах моих в живом образе отпечаталась эта носатая физиономия с вечно прищуренным глазом, с мудренной речью на ленивом языке, и промчалась, как ослепляющий метеор, сложная картина его диковинных подвигов.

— Ну, что? — спросил Лука Лукич, глядя на меня, совсем ошеломленного.

— Помилуй! — отвечал я, с трудом переводя дух. — Одно твое слово «Феопен» решает эту трудную задачу со всех концов. Да, это твоя новая «эврика»! Кто же? Кто? Кому орудовать этим делом, как не ему? Нет, тебе в добрый час пришла эта мысль.

— Значит, гут?

— Помилуй, да еще какой: трехпробный!

— Ладно! Ну теперь, после этого, что, по-твоему?

— Нам надо ехать, и тотчас же.

— Да, мешкать нельзя. Только вот что скверно: лошадей своих я оставил у тебя, а тащиться на одних...

— Все это вздор: не твоя забота. Этим уж предоставь мне заняться.

— Как же ты это устроишь?

— А вот как: сейчас же, не мешкая ни минуты, отошлю Игната с лошадьми шажком в Мураевню: нам туда путь.

— Ну, а мы как же? На палочке верхом?

— Ничуть не бывало! На тройке и, верно, на лихой!

— Откуда ж ты ее добудешь?

— А вот откуда, слушай: и тебе и мне следует давно побывать у Вопросительного; он живет недалеко отсюда, и нам по пути; у него ночуем; он же перебросит наши телеса в Мураевню, и таким побытом мы завтра, пожалуй, к обеду в Братовке.

— Отлично... Ну так ступай же, командуй. Скажи тем крикунам, что мы... Ну, ты там знаешь, как... только о Феопене и нашем плане — ни гугу!

— Еще бы!..

Я вышел. На пороге встретил меня Вопросительный. Он что-то лепетал, но дороже всего были для меня его заигрывающие глазки: во взгляде их так и отпечатывалось: не томи, дескать, лютый мучитель! Хоть слово вырони мне, как росинку во спасение, для того чтоб сердце мое и душа моя оставались на своих местах.

Кроме Вопросительного, и прочие говоруны как-то вдруг притихли, и многие встретили меня тоже взглядом вопросительным: не долго думая, я повел речь ко всему обществу.

— Господа, — сказал я, — теперь моя будет речь, если только желаете меня выслушать.

— Хорошо. Говорите.

— Мы с Лукой Лукичем нашли одно подходящее средство для обуздания нашего общего преследователя, и если наш план удастся, Скипидарка, наверное, очутится в таком положении, что потеряет охоту вредить кому бы то ни было.

— Прекрасно. Что ж это такое? Можно сообщить?

— Очень жалею, что не могу... Дело это вскоре не останется тайной ни для кого, но теперь мы просим вас нигде и никому ни словом, ни намеком не обнаруживать нашего намерения; иначе это может нам сильно повредить. За полный успех мы не ручаемся, но надежда на добрый исход есть.

— О да, хорошо! Давай бог успеха!

Вопросительный потирался возле меня, я схватил его за руку и отвел в дальний угол.

— Вот что, Илья Васильевич! — сказал я почти шепотом. — Вы у нас были десять раз, а мы у вас ни разу. Извините, пожалуйста! Теперь мы с Лукой намеревались к вам, и если вы остаетесь тут ненадолго, мы примкнем к вам, потому что мои лошади должны будут... — и прочее, и прочее.

— Ах, вы меня этим много одолжите! — заговорил радостно прыткий Илья Васильевич. И вслед за тем, под условием строгой тайны, которая была так по душе для него, как для Вопросительного, мои лошади были спроважены по назначению.

Я ушел к Бацову. Полчаса просидели мы с ним в гостиной с хозяйкой дома и с появлением Вопросительного принялись откланиваться.

Прощаясь со всеми, я пожал руку Добряка и шепнул ему:

— Надейтесь. Кажется, есть возможность избавить вас от Скипидарки навсегда.

Вместо слов Толстяк захватил меня радостно в свои мягкие объятия, и долго я катался, словно на пуховике.

Он, Лузгин и еще человек пятнадцать говорунов проводили нас до крыльца, и вскоре вместо их шумливых голосов в ушах у нас заворковали бубенчики.

Едучи спорой рысью на мастерски подобранной тройке, мы прибыли на место еще засветло. Чем ближе подвигался к дому, тем молчаливее и как-то сановитее становился наш спутник. Во время пути мы перебрасывались с ним кое-какими замечаниями, но все они относились к предметам совсем пустячным — на манер вопроса: «Это чья усадьба?» или: «Куда ведет эта дорога?» Главнейший же из вопросов и важнейшая из задач, которые, несомненно, заполнили всего Вопросительного, сиречь: «Что это у вас за подходящее средство?» и «Куда вы держите путь?» — видимо, пригнетали и обездоливали бедняжку; а нечего делать, пришлось держать их на замке... Как хотите, положение насильственное, вовсе гадкое!

Усадебка Вопросительного поглядывала тоже знаком вопросительным: дескать, господа, глядите и скажите: какова я? За светлой речонкой, бегущей по каменистому дну, открывался премиленький ландшафт; вокруг большого дома группировались свеженькие, веселенькие службы; все это замыкалось сзади зеленью густого сада, а сбоку — красивой кленовой рощицей. Мы подъехали вначале к небольшому флигельку, где, как одиночка-холостяк, обитал сам хозяин. Большой отчий дом с полною обстановкой пустовал и отпирался только на лето. Тут был назначен нам ночлег: просторно, чисто, ни комарика, ни мушки!

И тут у нас, как водится, пошло тотчас в ход чаепитие и скромные разговоры! За чаем последовала закуска и все-таки дельные речи: о запашке, об умолоте... Господи! Что же это за напасть? Что за каторжное положение?! Хозяин наш с каждой минутой становится любезнее, внимательнее: вся возможная предупредительность, заботливость о нашем спокойствии, до последних мелочей готовность жертвовать всем для нашей пользы, для наших интересов, но... вместе с тем мы видели ясно, что под этой шелковистой канвой радушия и привета он носил в груди бурю! И вся эта нежность к нам была не что иное, как злобное отчуждение от нас, тварей привилегированных, которые властны иметь и собственные планы, и право поступать так или иначе в деле своих свободных замыслов и вместе с тем скрывать, затаивать у себя на уме это дурацкое «свое дело» и... первого же его — Илью Васильевича, человека, готового рассыпаться на мириады атомов для того только, чтоб хоть пыльцой своей присыпать то самое дело, которое грубые, несочувствующие твари решились скрыть от него мраком неизвестности! «Что ж я после этого за ничтожное, оплеванное создание на земле?! Мне не хотят сообщить даже вздора сущего, на который я, конечно, плюю, пренебрегаю им, знать о нем не хочу... Но все-таки зачем же так обижать! Зачем отметают меня как негодного, ненадежного, недостойного?

Все эти мысли мы читали, как по книге: до того сквозило каждое слово и была говорящая физиономия нашего Вопросительного.

Так и ужин начался у нас, и все-таки те же речи — о конном заводе: «Сколько, дескать, маток у вас?» — и прочее, и прочее.

— Господа! Что ж вы не кушаете? Кондратий! Подай там еще Шато-икему!.. Ради бога, наливайте еще!.. Я очень рад, что лафит пришелся вам по вкусу... А насчет лошадей, пожалуйста, не заботьтесь: завтра я дам свежих, и своего любимого коренника; за пятнадцать верст в час — ручаюсь... Можете ехать, куда хотите, куда вам... конечно, я не смею спрашивать... и распоряжайтесь ими как угодно.

Последние слова были произнесены таким знаменательным тоном, что мы с Лукой невольно переглянулись.

«Что ж, видно, уж больше томить его не следует. Будет, потерпел!» — прочлось мне во взгляде Бацова.

— Вот что, кормилец наш! — сказал я, чуть не фыркая от смеха. — Вы до того к нам внимательны и обязательны, что нам уж и стыдно приставать о большем еще одолжении.

— Ради бога, не стесняйтесь!.. Прошу вас: что угодно?.. Я... Говорите, пожалуйста!

Я мельком взглянул на Бацова; тот чуть не давился артишоком.

— Нет, уж это будет чересчур назойливо, — продолжал я, — а нам, право, говоря по душе, желалось бы расстаться с вами попозднее, но ведь это может отвлечь вас от дома дня на три, пожалуй...

— То есть что же вам? — спросил бедняжка очень тревожно.

— Да не больше того как... если вас ничто не останавливает, не хотите ли прокатиться с нами, принять участие в нашей экспедиции?

— То есть вы это насчет Скипидарки? Насчет того, что говорили давеча тем господам?

— Ну да.

— Однако ж об этом не следует говорить вслух; прислуга может разболтать, — заметил Бацов по-французски.

— Поистине так, — заключил торопливо Вопросительный. — Хондратий! Ступай там... оставь приборы. Ступай, неси сюда жаркое! Ну-с, так вы?.. — проговорил он, раскидывая глаза.

Пока вернулся Кондратий с блюдом жареных дупелей, Бацов успел передать наскоро о цели нашей поездки. При помине о ловчем Феопене Вопросительного сильно передернуло; при мысли же о том, что он знает все, что и он доверенное лицо, вершитель плана, владетель строгой тайны, лицо его... Нет, для изображения этого лица перо не годится, — нужна размашистая кисть мастера-художника.

С этой поры отношения наши просияли; пробки почали летать в потолок, стаканы наши запенились, и Илья Васильевич залепетал, совсем как младенец. «Да, да! — говорил он поминутно. — Это дело надо нам держать в строгой тайне... Впоследствии они, конечно, узнают все, а теперь пусть-ка их поломают головы! Хи-хи! Народец!.. Тоже — гамят, хлопочут! Кондратий, Раскупорь-ка еще...»

До часа за полночь просидели мы за стаканами, толковали весело, без натяжки и хохотали до слез; между прочим, освоившись с Вопросительным, мы шутя, однако ж накрепко, обязали его непременным долгом: не докучать нам расспросами о Феопене и прочем. Не пронялся, однако ж, этим злодей: когда мы уже совсем легли в постели, он подвернулся ко мне как-то незаметно и все-таки спросил шепотом: «А сколько лет Феопену?» В ответ на это я положил себе на губы два пальца правой и выставил ему четыре пальца левой руки, повернулся уснул.

На другой день, едучи в Братовку, спутника нашего страшно томила прежняя повадка, но прорвался он всего лишь до двух раз: «Вы мне позволите спросить хоть об этом, — обратился он к Бацову, — сколько смычков на пуску у Алексея Николаевича?» Лука вместо ответа положил себе палец на губу. «А что, скажите мне, — обратился он между прочим ко мне, — Алеев — человек общительный, не гордый?» Я тоже положил палец на губы.

Вопросительный засмеялся сам и промолвил:

— Ах да! Простите, не буду больше...


(Окончание в следующей книге).

 

Дриянский Е. Э.
Дриянский Е. Э.