Солка | Печать |

Пермитин Е. Н.

 

Солка
Солка


В канун закрытия весеннего охотничьего сезона сердце секретаря райкома Василия Николаевича Леонтьева не выдержало: он вынул из чехла ружье и протер его от густой «зимней» смазки.

«Так и стрелять, пожалуй, разучишься. Полгода в благословенных местах, а ни одного заряда не выпустил. Махну-ка я к Боголепову, — он хвалился, что у него редчайшее местечко имеется!»

Позвонив по телефону обрадованному директору МТС о выезде, Леонтьев быстро собрался.

Всегда, когда он облачался в потертую, выгоревшую под цвет осенних камышей гимнастерку, такую же фуражку, надевал болотные сапоги, Леонтьев сам себе казался и более молодым, и жизнерадостным. Словно одним махом отрезанный от всех личных и служебных забот, еще дома видел себя уже на озерах, в лесах, у веселого охотничьего костра.

Но сегодня и предвкушение охоты в «редчайшем боголеповском местечке» не только не изменило мрачного настроения секретаря, а, наоборот, как бы даже усугубило его: не было радости.

Василий Николаевич взял со стола телеграмму жены и (в который раз!) перечитал ее: «Зачеты сдала отлично. Неожиданной экскурсией выезжаю Москву. Дома буду через две-три недели. Целую. Надя».

 — Неожиданная экскурсия! Буду через две-три недели... А может быть, через месяц? Что за экскурсия? Почему не написать письма?.. И как после такой долгой разлуки могла ты уехать, не заглянув хотя бы на денек?! Наконец, на несколько часов?..

Василий Николаевич поспешно достал из дальнего ящика стола спрятанный еще женой портсигар и закурил: «Сколько стоило отучить себя, и — вот!» — обиженно подумал он и пошел к машине.

Дорогой Леонтьев сидел нахмурившись, не заглядывался, как обычно, на всходы, не приказывал шоферу то и дело сворачивать в бригады и колхозы.

Директор Войковской МТС Константин Садокович Боголепов боялся опоздать на зорю, а надо было еще заехать за главным агрономом Андреем Корневым.

Не выдержав, директор уложил ружья и, чтоб сократить время ожидания, поехал навстречу Леонтьеву.

Километрах в пяти от МТС они действительно встретились и, отправив райкомовскую машину в гараж, понеслись за Андреем Корневым: от него «редчайшее местечко» было всего лишь в часе езды.

...Малоопытного в охотничьих делах молодого агронома Андрея Корнева его обычно серьезные, степенные спутники поразили своим возбужденным состоянием. Особенно директор. Константин Садокович вырядился в огромнейшие, до самого пояса, резиновые, склеенные из автомобильных камер сапоги, в какую-то жесткую, точно склепанную из жести, брезентовую куртку со множеством карманов и забавную — «охотничью» шапку с квадратным, заслоняющим глаза от солнца козырьком. И Андрей и Леонтьев без улыбки не могли глядеть на домодельное убранство директора и прозвали его костюм «охотничий комбайн».

Боголепов сидел за рулем и без умолку говорил, смеялся, замечая все, что встречалось на пути. Грозный директор-механизатор исчез. Что-то мальчишеское, озорное, таившееся на самом дне души этого красавца-великана, сейчас всплыло на поверхность и затопило его всего.

— Скоро кончится рям, а за рямом... Смотрите! Смотрите! — закричал он, сквозь ветровое стекло указывая на горизонт. — Это шилохвостки! Провалиться — шилохвостки! И, как по нитке, на наше займище тянут!

Андрей и Леонтьев тоже увидели большой табун уток, ожерельем растянувшийся в небе.

— Теперь совсем близко, только вот дорожка, черт бы ее побрал! — Боголепов бросал машину то направо, то налево, лавируя между кочек, пней и валежин.

— Увидите, сколько ее там! И каких только пород!.. Убежден — и гуменничка прихватим...

 Константин Садокович посмотрел на спутников пьяными от охотничьего азарта глазами.

Андрей волновался: на такую охоту ему посчастливилось ехать впервые в жизни. Даже Леонтьев, до этого сидевший в машине с задумчивым сосредоточенным лицом, оживился и то и дело указывал на кружащиеся над желтым займищем табуны птиц.

Андрей взглянул на часы: было всего только пять минут шестого, но он испугался:

— Опоздаем! Опоздаем! Там еще идти, кажется, около часа!..

А дорога становилась все хуже и хуже. Их бросало в машине из стороны в сторону. Но даже и эта тряская езда была приятна Андрею. «До охотничьей души надо дослужиться у бога» — еще в детстве прочел он в «Природе и охоте» и сейчас, глядя на старающегося за рулем Боголепова, на оживившегося Леонтьева, вспоминал эти слова.

Андрей и раньше не раз думал, что очарование охоты при участии горячих, страстных спутников удваивается, каждая мысль, ощущение от пережитого, перевиденного на охоте с такими товарищами усиливается до крайней степени, тайны лесов, болот раскрываются глубже, ярче.

— Гу-си-и!.. Гу-си! — закричал Боголепов.

Андрей и Леонтьев жадно уставились на вымахивающий над блеклыми камышами табунок всегда волнующих охотничьи сердца сторожких, трудных к добыче птиц.

Дорога вконец испортилась, ехать дальше даже и на «козле» было немыслимо.

Боголепов остановил машину у кромки займища.


Какое же это оказалось глухое и надежное место для птицы!

Займище, с неисчислимым количеством озерков и котлубаней по берегам тихой омутистой речонки Талицы, гектаров тысячи в три, было окружено широким поясом ряма — заболоченной березовой тайги и не менее чем на километр таким непродорным кустарником и камышами, с кочками, предательскими «окнами» и топями, что, казалось, попасть через них к заповедным местам не было никакой возможности.

— Двойным охранным кольцом отгородилась здесь птица от нашего брата-охотника и потому, буду прямо говорить, чувствует себя как в крепости. Опасные эти чарусы отпугивают даже самых ярых, но я отыскал лазейку, и что трусам страшно, смелым — клад... Я столько туда валежнику для перехода натаскал! — самодовольно засмеялся Боголепов.

 — Да, местечко, видать, дай боже!.. — отозвался Леонтьев и не спеша стал вытаскивать из чехла и складывать своего тяжелого — садочного, очевидно много послужившего Вестлея-Ричардса.

Андрей был уже целиком во власти того могучего охотничьего азарта, когда люди теряют способность не только говорить, но, кажется, даже и думать о чем-нибудь другом, кроме предстоящего наслаждения. Перепоясанный патронташем, с заряженным ружьем в руках (чего «на стану» никогда не допускают «матерые» охотники), он нетерпеливо ждал товарищей, и если бы не Боголепов и Леонтьев, то давно бы уже кинулся прямо на разноголосый гам птицы, доносящийся из-за кустарников и камышей.

Но спутники его, щеголяя выдержкой видавших виды охотников, неторопливо складывали ружья, сортировали патроны, рассуждали о собаках, об охотах.

И как ни был взволнован Андрей, как ни рвался в займище, отметил, что речь и Боголепова и Леонтьева тоже резко изменилась, стала цветистой, меткой.

— На эти раздолья — да осадистую бы крикушу! За одну зорю наломал бы селезеньков столько, что и не выволок бы их из болота...

— Имел я в молодости такую, Константин Садокович. Ни раньше, ни после не приходилось видывать подобной Клеопатры! Мать у нее была чистопородная тулячка: лапки коротенькие, черные, с сизинкой. Роста небольшого, но широконькая. И клювик, не поверите, вот эдакосенький, — Леонтьев отмерил на мизинце величину крохотного клювика крикуши.

— На нёбе пять зарубинок: «Пятизубка!» — завидовали охотники. От дикого натоптыша снесла старуха-тулячка семь яичек и вывела. Осенью выбрал я и по статьям и по голосу одну. Натаскал. И получилась такая вызоренная уточка!.. Высокоголосая! С заркой, в три квачка осадкой. Но какой осадкой! Как даст, даст! Он, бедненький, от своей дикуши из-под облаков турманом!

Василий Николаевич показал руками, как падал из-под облаков к обольстительнице-утке селезень.

— И, заметьте, работать начала по второму полю. Взял я ее по весне, усадил на озерцо, а она от налету первого селезня затонула, вытянулась, как щука, и не только манить его... Чую, ни жива ни мертва: думала, видно, что это ястреб и когтить ее будет... Выстрелил я по селезню, а она оборвалась от приколышка и наутёк: думал, ничего не получится из нее. Но все же погуляла она с селезнем — вошла во вкус. И стала моя переходка на вторую весну такой сладострастницей, что любого, даже много раз стреляного, «профессора» из каких угодно крепей под самые стволы ружья подведет. И, понимаете, как собака, шла на свист: не привязывал я ее никогда — отплывет на чистинку, охорашивается, а как зачует материка — закрякает, и вот пятится, вот пятится, «ведет», а сама озирается на шалашик: дескать, стреляй, что же ты ждешь еще?!

Солнце садилось. От займища потянуло гнилым запахом болота, Боголепов, словно невзначай, взглянул на небо и сказал:

— Ну что ж, пожалуй, пора, товарищи!


Многоопытные «поклонники Дианы» утверждают, что главная прелесть охоты — в ожидании неизвестного и что трудности не только не ослабляют, а усиливают чисто спортивное наслаждение в преодолении, казалось, и самых неодолимых крепей. Здесь, в благословенном «боголеповском местечке», было уж слишком много трудностей, подсильных только ему — гиганту. И потому, когда Андрей и особенно Леонтьев по еле заметной, очевидно волчьей, тропе преодолели все эти «кочи», каждая величиною до полуметра, густую стену камышей, зыбучие топи с перекинутыми через них скользкими трухлявыми березами, они порядком измучились. И хотя Константин Садокович утверждал, что центр, или, как на охотничьем жаргоне он назвал его, «самый лаз» был еще дальше, Леонтьев облюбовал себе переузинку между двумя болотами и решил остаться на ней.

— С меня довольно! — устало улыбнулся он и сел на пёнушек.

— Не обижайтесь, Василий Николаевич, если обстреляем, — засмеялся Боголепов и крикнул уже из гущи камышей: — Ждите, мы зайдем за вами!

Леонтьев заломил вершины камыша, подправил его под сиденье и затих.

Вправо и влево от островка раскинулись неглубокие болотины с кочками, мшарником и пробившейся травкой: «Чудесное место для жировки. Настреляюсь и здесь».

Действительно вскоре начался лёт птиц. Засевшие в камышах товарищи палили.

После выстрела ближнего к нему охотника Леонтьев увидал, как гусь оборвался и на закостеневших крыльях — «меленкой» упал в займище.

«Андрей Никодимович, наверно. Вот-то обрадовался», — улыбнулся Василий Николаевич и не спеша вложил патроны в бескурковку.

...Не сходя с места, Леонтьев убил пару кряковых и одного пестрого, яркого, как радуга, селезня-широконоску, положил их к ногам, закурил папиросу и задумался снова над тем, что не давало ему покоя с момента получения телеграммы. «Нет, как ты могла не заехать хотя бы на один день?»

Папироса потухла. Леонтьев смотрел на кружащиеся в глубине займища стаи уток, а видел Надю, то в момент прощания, когда она, оставшись учиться на партийных курсах, провожала его в Марельерожский райком, то когда они по вечерам читали и спорили о прочитанных книгах.

Воспоминания его прервали охотники.

Боголепов был нагружен связкой селезней. Андрей — с одним гусем. Но как он был счастлив этим первым своим трофеем — тяжелым пепельно-дымчатым гуменником!..

Боголепов взял у агронома его добычу из рук, приблизил к Леонтьеву и сказал:

— Из гусей гусь! Кольценосый — князек!..

— Я его засветло еще сбил, но он упал в такую крепь, Василий Николаевич, что я всю зорю проискал, совсем было отчаялся и только вот уже вместе с Константином Садоковичем...

— Поздравляю! Это на всю жизнь запомнится. Я тоже не могу забыть своего первого гуся и первого волка... Дорогой расскажу, как все это происходило...

Но рассказать Василию Николаевичу о своих первых незабываемых трофеях не удалось: ночь накрыла их в крепях займища так внезапно, а из набежавшей тучи хлынул такой проливень, что Леонтьев и Андрей промокли до нитки.

Лишь Боголепов в своем «охотничьем комбайне» был сухой. Водонепроницаемая, из необыкновенно толстого брезента куртка его стала еще более жесткой и на ходу, казалось, позванивала, как доспехи латника.

На ходу согрелись, но когда добрались до машины, сели и поехали, зубы агронома и секретаря начали выбивать дрожь.

— Придется ехать греться к рыбаку Буланову, — Боголепов взглянул на посиневшего Андрея и, озорно улыбаясь, сказал: — Теперь бы, Андрей Никодимыч, холодненькой ручкой да по горяченькой щечке похлопать...

Корнев и Леонтьев не смогли удержать улыбок.

Охотников снова начало бросать из стороны в сторону в машине. Боголепов неожиданно быстро вырулил «козла» из приболотных кочек на какую-то еле заметную дорогу вдоль берега Талицы.

Пошли заброшенные, заросшие голубоватой полынью поля. От машины шарахались совы, какие-то пичуги, зверьки. Глушь. Нежиль. А полынные заросли, взблескивая под фарами, все бежали и бежали навстречу.

Из отступивших, наконец, бурьяков машина вырвалась на широкое всхолмленное прилужье, постепенно опускающееся к пойме Талицы. В неглубоких логах и на развалистых гривах росли плохо различимые ночью какие-то исключительно густые травы. Выделялись лишь поднявшиеся над ними старые, осыпавшиеся колоски житняка, пушистые метелки лисохвоста да прошлогодние ковыли.

На быстром ходу машины луна, казалось, тоже бежала, покачиваясь в холодном, размытом небе. И ночью эти места поразили Андрея ширью и какой-то диковатой первозданной красотой. За одним из поворотов дороги, на залитом лунным светом взгорье, стоял плечистый, толстогорлый волк и, насторожив уши, смотрел на машину. Дрогнули сердца охотников. От зверя их отделял овраг, спускавшийся к Талице.

— Винтовку бы!.. — простонал Леонтьев.

— Может быть, одолеем овраг... погоняем...

Андрей с мольбой смотрел то на директора, то на секретаря. Машина повернула на волка. В свете фар глаза зверя вспыхнули зелеными огоньками.

Боголепов нажал сигнал: волк взметнулся и неуклюжим галопом пошел по кромке оврага. Несколько раз он останавливался, поворачивался всем корпусом и, подняв лобастую голову, смотрел на улюлюкавших охотников. Потом снова срывался и бежал неловким, каким-то ныряющим галопом.

— Нажрался! Брюшину едва волочит. Попался бы ты мне в степи... — со вздохом сказал Боголепов.

Дорога круто пошла под изволок. На пойме Талицы, у устья большого лугового озера, стояла крытая камышом изба-пятистенка. Огонек светился в окнах. Боголепов остановил машину. На крыльцо выскочила молодая женщина в коротеньком старом зипунишке цвета ржаного хлеба и, радостно взвизгнув, тотчас же скрылась, а из избы вышел босой коротконогий мужик, заросший бородою до бровей. Боголепов поздоровался с рыбаком.

— Пустишь, Хрисанф Иваныч, обогреться, переночевать охотников?

— Солка!.. Тряси самовар! Разводи огонь — рыбу жарить будем... — закричал коротконогий мужик и только тогда, повернувшись к Боголепову, ответил: — Не в частом быванье гости у нас, Константин Садокович. Милости просим. Солка! Да я кому говорю, тряси самовар! Люди из займища, вымокли, перемерзли. Солка!.. — Не иначе наряжаться бросилась... Проходите в тепло, товарищи, — и кричал на невестку, и приглашал гостей хлопотливый хозяин. Леонтьев и Андрей тоже поздоровались с рыбаком и вошли в просторную опрятную кухню.

— Солка! Приготовь гостенькам Ваняткины низики, рубашки да выметайсь из горницы, живо!

Рыбак сел на лавку. Босые, темные ноги его были действительно коротки: что сидит, что стоит — одного росту.

Мужик пропах рыбой. Рыбья чешуя присохла у него к штанам, к бороде.

Помолчали. Первый нашелся Леонтьев.

 — Так значит, Хрисанф Иванович, рыбку ловите для колхоза! Ну и как же удача нынче?

— Не прогневлю бога, товарищ, не знаю, как назвать-звеличать. Поболе полусотни центнеров сдал. Председатель было прижимать стал, думаю вымогал на литровку, впоперечь пошел весной. А я ему и говорю: «Да ведь здесь мой дед и отец и я сколько годов рыбалили и семью и добрых людей кормили. Кто в каком деле сноровист... — Солка! — сорвавшись с лавки и приоткрыв дверь в горницу, крикнул хозяин. — Да ты до каких пор там чепуриться будешь?.. Люди мокры, голодны, холодны...

В горнице весело застучали каблуки, и на пороге показалась невысокая, плотная, похожая на цыганку женщина с сизым румянцем на смуглых, в легком пушку щеках. В выпуклых, с расширенным черным зрачком блестящих глазах молодайки была какая-то чувственная откровенность. Черные, гладко причесанные волосы оттеняли низкий лоб и маленькие розовые уши с дешевенькими сережками. Пестрое платье обжимало высокую полную грудь и упругие бедра.

— Здравствуйте, гостёчки! — нараспев каким-то томным голосом сказала она, оглядев охотников и задержав глаза на Боголепове.

В повадке ходить мелкими шажками, подрагивая бедрами, выпятив грудь и все время как-то зазывно улыбаться хмельными затуманенными глазами, чувствовалось какое-то сжигающее ее беспокойство.

Андрею казалось, что вот-вот она скажет что-то такое, отчего бросит в краску даже мужчин.

— Белье приготовила. Пожалуйста, кто мокрый! — также зазывно улыбнувшись, обратилась она ко всем, но не опуская влажных, беспокойных глаз с Константина Боголепова.

Леонтьев и Андрей прошли в холодноватую, сверкавшую подчеркнутой, «сибирской», чистотой горницу. Соломея схватила начищенный до блеска самовар, проворно разожгла его и выставила на крыльцо.

Хрисанф Иваныч с корзинкой и ножом пошел к садку за рыбой.

Константин Садокович расстегнул негнущуюся многокарманную свою куртку, снял и поставил ее в угол. Она так и осталась стоять, сохраняя форму плеч и рук, точно обезглавленный человек.

Боголепов посмотрел на свой «охотничий комбайн» и засмеялся.

— Забавняцкая у вас одежина!.. — у Соломеи тоже игривые огоньки засветились в зрачках.

— Пущай смеются, пущай ругают — мои глазыньки проморгают... Но это же не куртка, а, буду прямо говорить, дом под черепичной крышей: они мокрым-мокрешиньки, а я сухой...

Великан с удовольствием опустился на лавку. Соломея села рядом.

— Спасибочка, что заехали: тощища у нас, как в тюрьме. По неделям слова человеческого не слышу. Я в райцентре зросла. Через день в кино ходила. После картины беспременно танцы. Не жизнь — мечтательный сон!.. От женихов не отобьешься. Бывало приедут сватать, выряжусь я в маркизетовое платье, прическу там и все другое, а маманя и скажет: «Одна в райвоне! Есть кого и к столу поставить и по щеке ударить...», — казалось, молодайка так истосковалась по людям, что не наговорится, не остановится.

Соломея подвинулась к Боголепову.

— Солка, самовар аплоудился!.. Заваривай, накрывай на стол! — приоткрыв дверь, крикнул свекор.

— А ну тебя! Не даст с человеком культурненько поговорить, — она заговорщически, искоса, взглянула на Боголепова и учащенно задышала. — А бывало плясать охлестнемся — до утра! Кровя у меня горячие: засушила я не одного парня... Придешь с полянки — ноженьки гудут... А теперь... Завез чертов барбос!.. За что только красота да молодость моя пропадает?!

— Солка! Я кому сказал?! — выставив бороду, рявкнул Хрисанф Иваныч.

Покуда Андрей с Леонтьевым переодевались в сухое, пахнущее мылом белье, а хозяин доставал из садка и чистил рыбу, Соломея успела рассказать Боголепову чуть ли не всю свою девичью и замужнюю жизнь.

— Покойница-маменька все бывало наставляет, все наставляет: «Во всяком разе пробойной будь — своего не упускай, доченька. Иначе и в девках поседеешь, а в бабах землей подернешься...», — Соломея игриво прикоснулась плечом к Боголепову, но внимавший безмолвно и только смущенно красневший великан отодвинулся в угол.

...Соломея взметнула на стол сковородку бронзовых, жирных, как поросята, линей.

Боголепов развязал сумку с продуктами и достал баклажку:

— Посылочка от жены. Самолично Лизок настаивала на лимонных корочках. Не притрагивался, ждал, чтоб по охотничьему обычаю: «на крови»...

Проголодавшийся, радостно взволнованный и удачной охотой, и предстоящим сытным ужином с традиционной чаркой Боголепов улыбнулся во все лицо.

Он готов был шутить, смеяться по всякому поводу. Но его смущало и откровенное приставание бабенки, расстроившее смирного хозяина, и какая-то необычная мрачноватая замкнутость секретаря райкома: «Что-то гнетет его, а что?» — недоумевал Боголепов.

Простому, доброму, веселому от природы, ему хотелось как-то сломать это тягостное настроение. Боголепов поднялся:

— Начнем с хозяйки. Соломея, как по батюшке?

— Денисовна, а для вас просто Сола... — и она метнула такой хмельной, обещающий взгляд на Боголепова, что Хрисанф Иванович отвернулся и что-то проворчал в бороду.

Константин Садокович наполнил стопку и протянул молодайке:

— Пьете?

— Не пьют, говорила маманюшка, только на небеси, а здесь кому не поднеси...

Солка лихо опрокинула водку в рот, приподняла над головой опорожненную стопку и потрясла ею, показывая, что в ней не осталось ни одной капельки. Потом отщипнула корочку хлеба, понюхала и сказала:

— Дай бог не в последний!..

Мужчины тоже выпили и молча принялись за жареных линей.

Хозяйка села напротив Боголепова. Лишь только гости очистили сковородку, Солка сорвалась со стула и, подрагивая бедрами, вышла на крыльцо. Через мгновение на вытянутых руках она внесла самовар и, отворачивая в сторону смеющееся пылающее лицо, сказала:

— А теперь я вас напою!..

Сказала — и рассмеялась воркующим, нежным смехом, хотя смешного в том, что она сказала, ничего не было.

Андрею казалось, что она не вполне понимала и то, что говорит и что делает: как будто бы что-то темное, слепое властно распоряжалось ею.

— О горячем чае я еще в займище начал мечтать, — сказал Боголепов.

— Только об чае?!. — и Соломея снова засмеялась каким-то особенным, таинственным смехом.

— Убери сковороду и наливай! Наливай, кому говорят?! — закричал Хрисанф Иванович на сноху.

Соломея налила стаканы и снова уселась против Боголепова. Время от времени она вытирала платком потеющую верхнюю губу, покрытую темным пушком.

Боголепов отказался от второго стакана и сидел, устремив строгий взгляд выше головы все такого же мрачно задумчивого Леонтьева.

Молодой агроном раскраснелся от горячего чая и настойки. Он сидел опустив глаза на блюдечко. Чувственная, грубая откровенность Соломеи была противна ему: «Что-то собачье... Именно собачье!» Андрею было совестно смотреть на хозяина, на Леонтьева, на Боголепова.

Секретарь райкома тоже, как казалось Андрею, чувствовал себя неуютно, хотя после первого стакана чая он продолжил разговор с хозяином о его жизни на этом глухом озере, о зимней рыбалке. Но Андрей, как и Боголепов, понимал, что заговорил Василий Николаевич лишь, чтоб отвлечься от каких-то тревоживших его мыслей.

— Привычны мы к одиночности, товарищ секретарь, так что это нам даже и ни к чему. Только вот без меня в деревне жена скучает... — смущенно закончил Хрисанф Иванович.

При этих словах и Андрей и Боголепов заметили, как Леонтьев вздрогнул, оборвал разговор и задумался. Потом он встал из-за стола и начал ходить по кухне.

Соломея, очевидно, еще не теряла надежды, она как-то щурилась, норовя встретиться со взглядом Боголепова. И глаза ее все время откровенно говорили, что хотели сказать. Но Константин Садокович так же хмуро смотрел куда-то в одну точку. Подчеркнутое его равнодушие взбесило наконец Солку, она резко поднялась и язвительно заговорила.

— Гости-то, видать, после хлеба соли об спокое без памяти мечтают... Стелить, тятенька?..

— Стели, стели, нечего тебе тут... — Хрисанф Иванович повернулся к Леонтьеву: — Конечно, скучает. Тридцать лет прожили, поперечного слова между нами не было.

Соломея стояла, слушала, но, занятая какими-то своими мыслями и ощущениями, казалось, не слышала того, что говорил свекор. Бессознательным движением она оправляла прическу. — Я кому сказал?! — Хрисанф Иванович сверкнул на невестку злыми глазами. Солка обвела гостей тем же хмельным зазывным взглядом, пожала крутыми плечами, как бы говоря: «Что с таким сивым мужиком сделаешь?» — и в раскачку пошла в горницу.

Боголепов уснул, лишь только положил голову на подушку. Андрей лежал рядом с ним на кошме и с завистью слушал богатырский его храп: он чувствовал, что заснет нескоро. Перед глазами стояло глухое займище, налетающие гуси. Волнение и сейчас было так велико, что при одном воспоминании о выстреле по гуменнику у него усиленно начало биться сердце.

Леонтьев и здесь продолжал молча ходить из угла в угол и о чем-то думать.

В горницу вошла Соломея. Женщина, очевидно, тоже собиралась ложиться спать: верхние пуговицы пестрого ее платья она уже расстегнула, и в вырезе его было видно начало красивых, твердых и полных ее грудей. Она взглянула на раскинувшегося спящего великана Боголепова, круто повернулась и вышла, сердито захлопнув за собой дверь.

Леонтьев, внимательно наблюдавший за Соломеей, вдруг негромко убежденно, твердо сказал:

— Нет! Не может! Не такая Надя!

Сказал и просветленно улыбнулся. Еще секунду назад мучительно сведенные брови и морщины на лбу его разошлись, а лицо выражало такую нежность, что он отвернулся к окну.

В кухне послышались приглушенные сердитые голоса свекра и невестки. Потом что-то с грохотом покатилось по полу, а в горницу поспешно вошел Хрисанф Иванович и, отдуваясь, сел на лавку.

Леонтьев повернулся и уже совершенно спокойный, с обычным своим умным выражением в проницательных глазах посмотрел на хозяина.

Рыбак подвинул недовязанную сеть и, не глядя, привычными движениями начал метать петлю за петлей. Наклоненное бородатое лицо его с сердито выпяченными толстыми губами было строго и значительно.

Леонтьев наблюдал, как загрубелые от воды и ветра пальцы рыбака с деревянным челноком быстро летали у отструганной дощечки.

Секретарь чувствовал, что хозяин и думал о чем-то и вязал сеть, и чутко прислушивался к тому, что происходит в кухне. Наконец, рыбак не выдержал, отодвинул сеть и бесшумно прошел к кухне. Приоткрыв дверь, он послушал и потом плотно прикрыл ее.

— Не спит... — так же на цыпочках вернувшись на лавку, негромко сказал он Леонтьеву.

— Теперь всю ночь на дыбашках проходит. До чего же, прости господи, мучает ее это самое женское естество... Я так думаю, что сейчас она сама себе не рада...

В голосе Хрисанфа Ивановича звучало и осуждение, и стыд, и жалость одновременно.

— Что тут можно поделать, товарищ районный секретарь?.. Я сколько мозгой не кручу и с той и с другой стороны захожу — не могу ясного толку дать...

Он сказал эти слова раздумчиво, не спеша, подвинул сеть и начал вязать.

— Духовных запросов маловато, в юности не научили, как надо жить, работать, бороться с необузданными страстями — вот и вышла воинствующая распутница...

И в полуприкрытых глазах Леонтьева, и в его словах о Солке Андрей уловил какой-то недосказанный смысл.

Таким Андрей еще никогда не видел секретаря, обычно говорившего обо всем прямо и ясно. «В чем тут дело?» — недоумевал молодой агроном.

А Леонтьев все с теми же устремленными вглубь себя глазами стал развивать занимавшую его мысль:

— У каждого человека должны быть твердые моральные правила, переступать которые в угоду своевольному, низменному...

 — Погоди, Василий Николаевич, — неожиданно прервал его все время напряженно думавший о чем-то рыбак. — Послушай про мое горе... — Хрисанф Иванович отодвинул сеть.

— А кто виноват в том, что Солка на стенку лезет? Кто?..

Секретарь райкома только было собрался ответить, но собеседник схватил его за руку и сказал:

— Нет, сперва досконально... Не хочу я, чтоб ты, райвонный секретарь, который, как мне сказывали мужики, во всем до дна человечьей души доходит... чтоб ты ошибся в моем вопросе... — Хрисанф Иванович замялся.

Леонтьев с любопытством смотрел на рыбака, взявшего снова в руки челнок и снова положившего его на лавку.

— Чтоб брякнул такое, от чего... Одним словом, раз такой случай, как говорят, у всякого своя грызь, и хоть крута гора да миновать нельзя... — лицо рыбака выражало непреклонную решимость. — Врать не буду — господь убьет. Жили мы в нашем «Урожае» спроть людей не последние. Двух сынов вырастили, выучили. Старшего оженили до войны. Сейчас он механиком МТС. Отделили. Построился. Младший — Ванечка — прибыл со службы танкистом и тоже поступил комбайнером. Красотой, ростом он в мать. Двухпудовой гирей крестится, одним словом, осилок! А уж ловок! Никто в области побороть не может. И повадился он в райвон. Как суббота — в Маральи рожки. Попользовались слушком — влюбился намертво. Поехали, посмотрели: не девка — молонья! На все удалая. Трудодней — больше всех. Из себя ломоть с маслом. Не нравилось мне, что без отца зросла: бросил он их. Не к душе была и мамонька — хвастлива. Но, думаю, не с мамонькой жить Ивану. Высватали. Свадьбу сыграли. Присматриваюсь — хороша! И на ногу крута, и на разговор выносна. Правда, тоже прихвастнуть любит, а я смерть не люблю хвастовства, хотя, как говорится, с хвастовства не тощают... Живут год — не нарадуемся. И трах — недород: выгорел хлеб. На труд-день — по сто грамм. На другой — того меньше... Председателишка угадал пьяница, матарыжка. Зашатался наш «Урожай». И неполадь Ванечка с прежним директором Кочкиным... уволил он его. У меня на беду руки опухли, полгода не рыбалил. Побился, побился Иван и подался в город: не на мякине же сидеть. Устроился шофером такси. День работает, ночь спит у сродственников — теснота: в одной комнатушке семеро. Работает и живет он, значится, в городу, Солка — с нами. Дело молодое! Он без жены, она без мужа. И вот чуем — пошло у них вперекосицу. Слышно: сударку завел. Крепилась Солка, крепилась и тоже сорвалась с нарезов: тому моргнула, этому посулила. Какой оставался холостяжник, притравился к нашему двору со всего села, прости господи, как на собачью свадьбу. — Плетни все повалили, обвощу поприкатали. Хозяйка у меня огородница, не дай не приведи! Ее пуще всего обвоща тревожит. Пристала ко мне: «Вези Солку, мужик, подале от греха. У ней кровь распалилась: мучает ее. Может, там утихомирится. А то опять у меня и табак весь повыломают и плети у огурцов пообтопчут...»

Увез. Весна, ручьи. Сам знаешь, какая пора: и земля весной в себя семя просит. Вижу, мечется бабочка, к каждому сучку прилаживается.

Вечерами уставится в окно и смотрит на дорогу, а глаза тусменные, тусменные сделаются.

«Меня, — говорит, — здешнее одиночество поедом ест». И по совести сказать, правда. Молодая кровь кипит: попробуй избавиться от своей крови!.. А почему все это проистекает? — рыбак уставился на босые ноги.

Молодой агроном не дышал: слушал.

Секретарь райкома вновь только хотел было заговорить, но рыбак снова удержал его.

— Чудок еще повремени, Василий Миколаич, не все, не досконально еще выложил я тебе. Как говорится, своя боль больнее. Пусть Солка баба безмужняя, а молодая баба без мужика — горох при дороге: кому ни надо щипнет. Но оглядись и кругом, сколько в нашей деревне девичьих сынов?!

— Это каких же девичьих?

— Известно! Без замужества прижитых. Тоже вопрос немаловажный. Парнишка чуть подучился — в город. Слов нет, и городу нужны люди: город нынче на деревню ой-ой как работает. Но ведь парней-то соковитых, понятней, сказать, в полном прысну, один на десятерых. Вот тебе и загадка: садил пять, вынул шесть, а одного нет... Думал я думал, искал виноватого, искал и понял: вся наша жизнь виноватая. Рассуди, сколько и без того порушенных в войну и после войны семей? Безотцовщины? Хулиганского беспутства?.. Как все это привести в порядок?..

И вот через что приступил я к тебе с моим горем умного красивых слов говорили нам разные говоруны, а хвастливым словам мужик не верит. Буду прямо резать: не любит народ хвастовства. О тебе же, обратно говорю, другая байка промеж народу идет: поверили в тебя. Смотри, не подведи. Шибко обидно будет!..

Хрисанф Иванович наклонил голову, положил натруженные, со множеством застарелых шрамов руки на колени и выжидательно замолк.

Молчал и Леонтьев.

Чуть приоткрыв глаза, Андрей смотрел на них обоих и тоже думал и тоже с волнением ждал ответа секретаря.

Секретарь райкома как-то опустил покатые, толстые плечи, ссутулившись, негромко, так же как и рыбак, задумчиво заговорил:

— Загадку ты мне загадал нелегкую: не просто ее сразу ни разгадать, ни выполнить. Одно для меня, Хрисанф Иванович, совершенно ясно, что и отгадывать и решать ее мы будем, да и решаем уже всей нашей партией, всем великим тружеником народом нашим...

Слова о партии, о народе-труженике, как показалось Андрею, Леонтьев произнес так проникновенно, словно он частицу своей души перекладывал в душу рыбака.

Еще полчаса назад Солка, вызывавшая только чувство стыда и отвращения в душе Леонтьева, после рассказа этого умного, коротконогого мужика обернулась перед ним совсем иною стороною.

«Солка — здоровая женщина и была бы прекрасной многодетной матерью. Нет этого — отсюда все!» Сжигаемое вечным пламенем сердце его приняло на себя ответственность и за Солку, и за тысячи подобных ей, лишенных семей молодых несчастных женщин. Он уже не мог равнодушно пройти мимо всего этого: Солка Буланова касалась лично его, секретаря райкома, у которого в районе столько еще и слабых колхозов, и «порушенных» семей, «безотцовщины», хулиганства, «девичьих сынов».

И это его: «Смотри не подведи: шибко обидно будет!»

Ну как тут скажешь «красивые, хвастливые» слова?!

— Насчет твоего Ивана я поговорю с Боголеповым. Подумаем и о Соломее, но и ты, и я отлично понимаем, что дело здесь не в них только. А необходимо как можно скорее поднимать наш «Урожай», менять и председателя и бригадиров, изыскивать новые статьи дохода, чтоб не бежали ни мужики, ни парни из колхозов, а возвращались в них: ведь здесь же каждый человек на счету.

Леонтьев начал рассказывать о важнейших мероприятиях, которые в ближайшие же годы не могут не улучшить положение района.

Рыбак слушал внимательно, но по лицу его трудно было понять, каково его отношение к рассказу, хотя он все время поддакивал:

— Это действительно... Ничего не скажешь... Смотри, пожалуйста!..

— И насчет вашего «Урожая»... — хозяин сразу же оживился: в глазах блеснул огонек. — Я, Хрисанф Иванович, к тебе тоже решил за советом, потому что тебе, как старожилу, много у себя в колхозе видней...

Говоря это, Леонтьев не подделывался к рыбаку: давно и твердо он был убежден, что не только учить, но и всегда учиться надо у народа. И что только такое взаимообогащение «без тени фальшивой идеализации» и помогает, как надо решать большие и малые задачи.

— Я, Василий Миколаич, что? Какой я советчик? Я, можно сказать, осиновый пенек... Деды-рыбаки, отцы тоже, значит и дети в воду смотрят... — заговорил явно польщенный и даже растроганный Хрисанф Иванович. — А вот есть у меня дружок — это действительно головастый по своему делу... Можно сказать, домышленный спец... — рыбак уже не смотрел смущенно на босые свои ноги, а держался с секретарем райкома совершенно свободно, словно прожили они под одной крышей долгую жизнь.

«Подобрал ключ, отомкнул. А все потому, что в человеке он прежде всего видит человека, а не колхозную “штатную” единицу», — завистливо и в то же время восхищенно подумал Андрей.

— Потомственный, споконвечный овчар, по-теперешнему чабан — Семен Яковлевич Брусницын. Грамотей: с книжкой пасет, ест, пьет. Сдается, и спит с книжкой. Каждую былинку понимает. И вот говорит он мне: «Хрисанф Иваныч, голову прозакладываю, — лучшего места для овец, как здешний мелкосопошник по составу трав, нет в округе. На тутошних выпасах овцы и отменную волну нагуляют, и двойнями котиться будут. Сам он из Лойковского колхоза-миллионщика (дочка у него в нищий наш «Урожай» вышла и его за собой перетянула). Не одну ночь проговорили мы с ним. И ты бы видел, как плакался он: выгона под Прадгорным распахали. А там и до того с выпасами было туговато, а сейчас хоть на лысине паси... Здесь же, в большой отдаленности от кошар, — ни тебе загонов, ни крыши от непогоды... Если б такое богатство да в грани у хозяйственного председателя! Он бы всю животноводческую бригаду сюда перебросил: выпаса на сотню тысяч голов! Водопои — в каждом логу. И вода — хрусталь! Займище проканавь, спусти в Талицу — сена в самый засушливый год на сотню тысяч голов! Возить — рядом!.. Вот, говорит, где урожаевские мильоны-то валяются, а поднять никто не хочет...

— Как? Как его фамилия? — раскрыв знакомую Андрею пухлую записную книжку, заинтересованно спросил Леонтьев.

— Семен Яковлевич Брусницын, а фамилия дочки и зятя его бродяжья, сибирская — Непомнящих... Обязательно запиши, Василий Миколаич. От такого мужика — ума набраться... Он еще что рассказывал мне, — рыбак вплотную подвинулся к Леонтьеву и почему-то утишил голос: — «Вычитал я, говорит, в достоверной ученой книжке, что один московский профессор дохитрился от овцы, как от свиньи, за один окот двух, трех и даже до семи ягнят получать...» — Вот с этим чабаном и поговори. А я, по своему, по рыбацкому разумению, тоже скажу, что если бы в наши благодатные озера да вместо дерьмового сора, не рыбы-щепы, какую мы ловим сейчас, пустить на развод, как по другим местам делают, сазана, или карпа, то тоже немалые бы доходы получили... Надо только расшевелить мужичью мечту — подымут! Гору на плечах подымет народ...

 Андрей не помнил, на какой из затронутых ими проблем уснул.

...Луна садилась. Перед рассветом ветер сник: оттеплело. Кустарники, травы облились росой. Туман закутал и озеро, и ленивую омутистую Талицу, и приречье. Плотный, волнистый, текучий, он походил на сбившееся многотысячное стадо белых овец. Стало так тихо, что казалось, вся вселенная погрузилась в непробудный сон.

Леонтьев сидел на крыльце и силился уловить какой-либо звук, хотя бы всплеск рыбы в озере, но не слышал ничего, кроме шума в ушах.

«Это звенит моя кровь», — подумал он.

И вдруг в неясной, смутно различимой из-за тумана речной уреме раздался выщелк, похожий на короткое «чокррр»... Через несколько секунд — второй, и после такой же перемолчки — третий.

«Зачокрыжил», — всплыло из далекого детства слово, определявшее соловьиный зачин.

Словно певец проверял и свой голос, и глухую тишину теплой, туманной ночи: «Получится ли что в такой парной, прости господи, сырости?» И, уверившись, что получается, робкий выщелк перешел в многоколенчатый разлив, рассыпавшийся каленой дробью. И сразу же, без секундного промедленья, певец ахнул таким ликующим победным раскатом, что казалось, дрогнула урёма и заколыхался туман над озером: столько торжественности и силы было у этого державного властелина майской ночи.

«Певцу любви» тотчас же откликнулись «слесаря» — коростели: будто вооруженные напильниками, они начали драить ржавое железо.

Не удержались, затеяли азартный бой и «великие кутилы» перепела.

Милые звуки пернатых спутников детства воскресили в душе Леонтьева давнюю картину подманенного на дудочку и накрытого сетью первого перепела: когда сердце ловца, опьяненного «охотничьей удачей» билось так же громко, как у пойманного и зажатого в горсти смешного «куцехвостого гулёбщика»...

А птицы уже пели вовсю. В разноголосом их хоре горячий когда-то птицелов Леонтьев выделил и громкую флейту золотой, как луч солнца, иволги, и хрустальные колокольчики желтоголовой овсянки, и неистовых певунов зябликов.

Беззаботно-радостно заливались в небе жаворонки. А соловей щелкал уже без останову.

И, странно, птичье многоголосье не только не мешалось с серебряным соловьиным сверканьем, но словно оттеняло и как-то чудесно дополняло его.

По лицу Леонтьева плыла тихая улыбка.

 Распустившаяся в уреме черемуха исходила терпким ароматом, заглушавшим все другие запахи.

«Вот когда наступила настоящая-то весна!» — от росной свежести раннего утра Леонтьев зябко передергивал плечами, но не уходил с крыльца: «весенний шум» заколдовал его.

За спиной скрипнула дверь. Из избы вышла невыспавшаяся, с бледным, злым лицом Соломея в рыжем зипуне и тяжелых сапогах. Она молча прошла в сарайчик к корове. Вскоре Леонтьев услышал ее гневный голос:

— Стой!.. Стой, язвит те в живот!.. Стой, а то двину!..

Над избой с захлюбистым яростным кряканьем пронесся табунок чирков-селезеньков, гоняющихся за одной маточкой. Как ошалелые, они с плеском упали на озеро, подрались на воде и снова взмыли и закружились в воздухе с тем же любовным азартным кряканьем.

С займища доносились звуки весеннего брачного гомона гнездующейся птицы...

Узкая полоса на востоке разрасталась. Туман окрасился сначала в розовый, потом в багровый цвет зари. Побледневшая перед восходом солнца луна, казалось, линяла-таяла. «Время будить», — подумал Леонтьев и пошел в горницу.

...Он и спящий был красив, этот широкий, высокогрудый великан Боголепов. На откинутой, обнаженной выше локтя правой руке вздулись могучие мускулы, пронизанные голубыми извилистыми венами. Полные губы под мягкими черными усами чему-то улыбались во сне. Леонтьеву было жаль будить этого человека с головой и корпусом былинного витязя. Но утро уже заглядывало и в окна горницы.

Секретарь райкома чуть дотронулся до плеча Боголепова, и он сел на кошме.

— Пора! — негромко произнес Леонтьев, но и этот шепот, словно сигнал трубы, поднял, с кошмы и чуткого Андрея, и спящего на лавке Хрисанфа Ивановича.

Из скотного сарайчика в раскрытую дверь избы доносилась та же полная яростного накала ругань Солки.

 

Солка
Солка