Два друга | Печать |

Новиков-Прибой А. С.

 

 

Два друга
Два друга

 

V. На гнезде

Художник Басыгин ловил на озере рыбу.

Только что прошел, рассыпавшись блестящим жемчугом, мелкий дождь. Остатки жидких облаков разбрелись по небу, не заслоняя собою вечернего солнца. Зелень трав, ивняковых кустарников и редких ольховых деревьев посвежела и разноцветно заискрилась каплями росы. Широко расстилались поймистые луга. Пахло особенным запахом болотных растений: бывалый человек может определить его с завязанными глазами. Майский воздух был чист и прозрачен, и все в природе как будто обновилось.

Вдоль берега у художника были расставлены жерлицы с насаженными на них живцами. Каждое удилище с прикрепленным к нему маленьким колокольчиком было основательно воткнуто в землю. Примостившись на пеньке, Басыгин ждал приятно волнующего звонка. Справа, оставляя темно-зеленые следы на матовой от росы траве, одиноко паслась гнедая лошадь. Она четко выделялась на фоне голубого неба. Из широкого кармана парусиновой блузы художник по привычке достал блокнот с карандашом и начал ее рисовать.

«Пригодится для будущих работ, — подумал Басыгин. — Хорошо бы еще посадить на лошадь крестьянского мальчика. Это первое его испытание. Он сидит верхом неуверенно. Рядом стоят родители и с любовью смотрят на сына. На их лицах тревога и радость».

Раздавшийся звонок прервал мысли художника. Он бросился к тому удилищу, какое сильно качалось. Попалась небольшая щука. Выхваченная на берег, она буйно заколотилась, раскрыв хищный, с острыми зубами рот. Через минуту она уже плескалась в воде на проволоке, продетой через жабры в рот.

Художник уселся на прежнее место и опять занялся своей работой. Лошадь спокойно кормилась. На возвышении, ощипывая траву около небольших кустов, она вдруг так порывисто и высоко вздыбилась, что потеряла равновесие и опрокинулась на спину. В следующий момент она вскочила и галопом понеслась по лугам, насколько хватало сил. Художник следил за нею, пока она не скрылась за кустами. Что-то непонятное произошло с нею. Выходило, как будто лошадь, поняв, что ее рисуют, была охвачена страшной паникой. Словом, модель исчезла. Художник посмотрел на свой незаконченный рисунок, засунул блокнот в карман и задумался. Что же, однако, случилось? Может быть, пчела или оса ужалила лошадь?

Он встал и направился к тем кустикам, от которых так шарахнулась лошадь. Кустики, молодые побеги ольхи, мешаясь с травою, лишь на четверть метра возвышались над нею. Он долго всматривался в них и ничего особенного не увидал. Но ему хотелось разгадать тайну. Он нагнулся, чтобы осторожно раздвинуть ветки руками, и в ужасе отпрянул назад. Из кустиков, шипя, выбросилась к нему змеиная голова. Это было так неожиданно, что он едва удержался на ногах, и так же, как и лошадь, понесся по лугам. Ему казалось, что змея гонится за ним по пятам. Только через минуту он сообразил, что бежит напрасно, и остановился. Ему было стыдно перед самим собой.

— Убью эту проклятую змею, — охваченный гневом, произнес вслух Басыгин.

Вооружившись крепкой палкой, он пошел обратно по своим следам. От волнения ощущалась сухость во рту, дрожали руки. Приблизившись к кустикам, он осторожно разглядывал то место, где, по его предположению, скрывалась змея. Весь корпус его изогнулся, подался вперед: пусть только хоть чуть шевельнется она, и вскинутая палка обрушится вниз. Прошли секунды, и перед глазами внезапно открылось то, что повергло его в крайнее удивление: на земле обозначилась голова затаившейся птицы с длинным широким носом, а потом обрисовалась и вся она в сером оперении. Это сидела в гнезде дикая утка. Черный ее глаз, косясь, следил за движениями человека, как будто она снова хотела стремительно выбросить свою длинную шею, принятую им за змею.

Художник умиленно улыбнулся, медленно опустил палку и осторожно отошел от гнезда.

 При закате подул ветер, зарябила поверхность озера. Рыба на удочку шла плохо. К пойманной щуке прибавилось лишь несколько красноперок и плотвы.

На следующее утро Басыгин опять пришел на это же озеро. По привычке охотника он из-за кустов осторожно оглядел блестевшую на солнце гладь воды. На противоположной стороне, рядом с камышовыми зарослями, плавала утка-кряква. Вокруг нее быстро, как мыши, ныряли в разные стороны утята, похожие на грязно-коричневые пушистые шарики. Счастливая мать семейства зорко посматривала по сторонам. Заметив человека, она издала едва слышный гнусавый звук и сразу исчезла с выводком в камышах.

Первым долгом Басыгин пошел проверить знакомые кустики. Но утки там уже не было. Вместо нее осталась лишь зеленоватая скорлупа от яиц. Стало понятным, почему птица не улетела ни от лошади, ни от человека. Яйца уже наклевывались, и мать в заботах о своих будущих птенцах с такой храбростью, рискуя своей жизнью, защищала гнездо.

 

VI. Птичья мать

У художника Басыгина заболела собака. Это случилось перед самым открытием сезона летней охоты. Пришлось, подавляя в себе досаду, идти на охоту одному — без верного своего помощника.

Рассвет застал художника далеко за городом, среди озер и болот. Гасли последние звезды, постепенно бледнело небо, а на востоке широким пламенем разгоралась заря. Вода, неподвижная в это утро, была похожа на расплавленный металл. Охотник, разыскивая дичь, с трудом пробирался сквозь чащу прибрежных растений, перепрыгивая с кочки на кочку, иногда срывался с них и увязал в липкой грязи. В воздухе со свистом проносились утки. Кругом гулко раздавались одиночные и дуплетные выстрелы, вызывая досаду у художника. Казалось, что другим охотникам везет больше, чем ему. От такой ревнивой мысли он нервничал, излишне горячился. Из обычного равновесия выводило еще и то, что он отвык ходить на охоту без собаки. Ему было не по себе, как будто у него отняли правую руку. Он тоже подбрасывал к плечу бескурковку Зауэра, грохотом оглашая окрестность, но дичь только взвивалась выше и ускоряла свой полет. Это долго звучало в ушах упреком. Изредка та или другая птица падала, но трудно было найти ее в камышовых зарослях. За все утро добыча оказалась незначительной: у пояса висели два чирка, одна кряква и одна шилохвость. Это было все, что ему досталось ценой сильной усталости. Будь при нем собака, он не промок бы до самых плеч и мог бы удесятерить свои трофеи.

Басыгин возвращался домой лесом. Знакомые поляны и березовые рощи — приют тетеревиных выводков — находились в стороне, но нельзя было обойти их мимо. Деревья, залитые высоко поднявшимся солнцем, зачарованно замерли. Золотые лучи, пронизывая голубые тени, узорчато ложились на землю. На открытых местах, в зелени нескошенных трав, как разбрызганные капли крови, сочно рдела земляника. Художник с жадностью набрасывался на душистые, необыкновенно вкусные ягоды. Захотелось отдохнуть. Он упал прямо на траву, подставляя горячему небу лицо и расстегнутую грудь. От обилия солнечного света жмурились глаза. Кругом не было слышно ни одного звука. Вспомнилось оживление весны на этом же самом месте. Тогда здесь бормотали и чуфыкали токующие тетерева, ворковали дикие голуби, пели дрозды и рассыпали свои голоса, перекликаясь на разные лады, многие другие птицы. Цвела птичья любовь, кипела жизнь. А теперь лишь осталась забота о новом молодом потомстве. И вся дичь спряталась, затаилась в густой зелени растений, словно утонула в пучине моря.

Художник встал и направился дальше. Поляны и березовые перелески по-прежнему молчали. Тем приятнее было, переходя через овраг, услышать журчание лесного ручья. Холодная, как лед, родниковая вода в нем, где-то вырвавшись из-под мрачного подземелья, так весело звенела, как будто пела песни ясному небу и солнцу.

На окраине одной из полян Басыгин вздрогнул: совсем близко, из кустарника крушины, с треском выпорхнул выводок тетеревов. Их было не меньше восьми штук. Навскидку, не целясь, охотник быстро послал им вдогонку сквозь ветви деревьев два выстрела. Одна птица свалилась. Это он ясно видел и бросился на то место. Но оно было пусто. Долго он кружился, обшаривая кусты и приминая ногами и руками траву. Птица исчезла бесследно. Потный и взлохмаченный, он ожесточился от неудачи до того, что готов был перестрелять все живое.

— Надо попробовать другой подход к дичи, — сказал он вслух, словно давал совет постороннему человеку.

Басыгин отошел по направлению полета поднятого выводка, выбрал почище место и замаскировался в кустах. Закурил папиросу, успокоился. В сумке, в особом кармане, с ним всегда находился полный набор манков для чирков, рябчиков и тетеревов. Пропищал несколько раз в манок под голос молодого тетерева. Спустя минуту раздался такой же звук справа. Еще один тетеревенок откликнулся слева. Голоса были приглушенные и робкие. Но почему же молчит старка, мать семейства? Не она ли свалилась от выстрела? Два года назад Басыгин нечаянно убил старку. Дети у нее оказались настолько малыми, что не хотелось в них стрелять. На том же месте осенью он взял двух из выводка. Но они, рано лишившиеся матери, были в жалком оперении, худые и не превышали величиной голубя. Басыгин теперь вспомнил об этом с болью в душе. И тут же, к великой его радости, послышалось позади квокание старки. Она осталась жива. Он повернулся в ее сторону. Она звала к себе детей тихо и осторожно, словно боялась, как бы снова не обрушилось страшное бедствие на ее семью. Голоса сближались. Охотник, держа ружье наготове, пищал в манок и ждал. В прогалине между кустов на секунду мелькнула птичья голова и скрылась в траве. Старка шла прямо на охотника. На ее нежные призывы со всех сторон откликались дети. Он решал про себя, что не будет торопиться и дождется, когда тетерева сойдутся вместе. Двумя выстрелами можно будет взять из выводка сразу несколько штук. Только бы не задеть старку.

Внезапно она вышла на чистое место и на виду остановилась. Оперение ее кирпично-коричневого цвета с черными поперечными полосками было едва заметно среди вянувших трав и прошлогодней листвы. Около нее находились два тетеревенка. Ростом они были меньше матери. Она прислушалась и медленно пошла на манок. Только теперь охотник разглядел следы своего преступления: один глаз у нее был выбит дробиной, сломанное и окровавленное крыло тащилось по земле. К ней подбежал еще один тетеревенок. Понимали ли дети страдания их матери? Казалось, обеспокоенная за участь своего потомства, она не квокала, а в отчаянии плакала. Охотник уронил изо рта манок, опустил ружье, побледнел. Самоотверженность матери, ее безграничная любовь к детям жгли его совесть. Он вспомнил о своей собственной матери. У нее не было таких физических ран, но как она нравственно мучилась, когда с ним случалось какое-нибудь несчастье! Около старой тетерки теперь было уже пять цыплят. Остановившись, она смотрела на них единственным уцелевшим глазом, словно делая им подсчет, и опять тихо заковыляла. В десяти шагах от охотника лежали прошлогодние хворостины. Зацепившись костью сломанного крыла за прутья, она сначала задергалась, а потом беспомощно свалилась на бок. Тетеревята кучно прильнули к ней и насторожились. Что им делать? Может быть, пора разбежаться врозь и затаиться в зарослях. Они как будто колебались и ждали знакомого сигнала тревоги. Где-то, затерявшись в траве, пищали еще другие оставшиеся птенцы. Мать, опрокинутая, уже обреченная на гибель, изнывая от ран, с усилием подняла голову и призывно заквохтала. Это прозвучало как стон.

Сердце охотника не выдержало. Стиснув зубы, он вскинул ружье и выстрелил. Только небо видело то, что сделал дробовой заряд. Басыгин вскочил, как безумный, и, не оглядываясь, быстро пошагал домой.

 

VII. Задор помогает в любви

На следующую зиму, будучи в гостях у городского головы, Басыгин познакомился с одной девушкой. Звали ее Екатерина Васильевна. Она кончила Строгановскую школу живописи, жила в Москве и приехала на время погостить у своих родственников. У него сейчас же завязался с нею разговор о художниках кисти. Они даже немного поспорили, но это нисколько не помешало им почувствовать некоторую близость друг к другу. После этого вечера он часто начал бывать у нее. Она была молода и недурна собою: правильно очерченный профиль, щеки в проступающем румянце, лукаво-игривый разрез синих глаз, на голове — венок из русой заплетенной косы. Кроме того, отличалась бойким и живым умом. Смех ее искрился, как ручей под солнцем. Все эти качества делали ее привлекательной девушкой. А он в то время как раз переживал тот возраст, когда чувство одиночества становилось ему в тягость. Через месяц Басыгин сказал себе: «Вот та самая, которую я смутно предчувствовал еще с детских лет».

Ему тогда казалось: что может быть лучше, если и его подруга будет иметь ту же устремленность в жизни, какую имеет он. В работе они будут помогать друг другу. Общность интересов приведет их к идеальной жизни.

Сердце его опьянело. Он стал усиленно ухаживать за Екатериной Васильевной. Пес помогал ему в этом: доверчиво терся у ее ног, ласкался, словно хотел, чтобы она скорее сблизилась с его хозяином. С каждым днем расположение ее к Басыгину возрастало. Но в то же время чего-то еще не хватало, чтобы она согласилась переплести свою жизнь с его судьбой. Беседуя с ним, она всегда держалась настороженно и смотрела на него, как птица на приближающегося охотника.

Был хороший зимний день. В неподвижном воздухе стояла звонкая тишина. Свежий снег обновил улицы города и крыши домов. Всюду куда ни глянь разливалась ароматная белизна. Под низким солнцем она сияла синеватыми блестками, словно была посыпана алмазной пылью. Ощущая в себе внутреннюю напряженность, Басыгин чувствовал себя молодо и весело, и казалось, весь мир принадлежит только ему. И вдруг одна его приятельница сообщила ему убийственную для него новость: через два дня Екатерина Васильевна уезжает обратно в Москву. Сопровождаемый Задором, он пошел к себе в комнату. Невыносимая тоска ослабила его волю. Скорчившись, он долго сидел на кровати, подавленный мрачным раздумьем. Почему она ни разу не заикнулась о своем отъезде? Зачем ей понадобилась эта завлекающая игра с ним?

Пес, улегшись на полу, внимательно смотрел на хозяина из угла, стараясь понять причину его горя.

Вставая, художник сказал:

— Едем, Задор, к Екатерине Васильевне.

 Пес взметнулся, тявкнул на хозяина несколько раз и с разбегу передними лапами распахнул дверь.

Басыгин запряг его в маленькие разукрашенные санки и направился к художнице. Когда подъехал к ее дому, она сидела на крыльце, словно нарочно поджидала его. Он сразу заметил радостное изумление на ее лице. Она сошла с крыльца и, поздоровавшись с ним, заговорила:

— Я давно хотела видеть, как вы катаетесь на собаке. Это очень оригинально.

Она ласково гладила Задора, а на Басыгина смотрела разгоревшимися глазами. Потом, немного смущаясь, спросила:

— А мне можно будет прокатиться?

— Пожалуйста, хоть сейчас, — ответил он и жестом руки показал на санки.

Она села в санки.

— Править не нужно. Задор сам знает, куда нужно вас отвезти.

Он показал ему заборную книжку, по которой покупал товары в долг в магазине купца Стрекозова, а затем крикнул:

— Пошел, Задор!

За санками взметнулась снежная пыль.

Через четверть часа Задор примчал Екатерину Васильевну обратно.

Она находилась в состоянии какого-то опьянения. Задор окончательно очаровал ее. Часть своих восторгов она перенесла и на хозяина такой славной собаки. А это и послужило последним толчком к тому, что их нежно звучавшая любовь закончилась заключительным аккордом.

Вскоре после свадьбы жена сама призналась мужу:

— Если бы ты не появился в тот день с Задором, жила бы я теперь в Москве. И, вероятно, никогда бы с тобой больше не встретились.

Супружеская жизнь Басыгина в действительности оказалась не такой идеальной, какой рисовалась до этого в его воображении. Любовь остыла, превратилась в скучную прозу повседневности.

Задору не нравилось это: или он неподвижно лежал на полу, мрачно скосив на своих хозяев глаза, или же, когда особенно начинали горячиться, не выдерживал их раздора и с тоской уходил прочь на двор. Совсем по-другому он вел себя, если у них наступало перемирие: муж с женой целовались, а он одобрительно бил пушистым хвостом по полу, словно цепом.

Года через полтора у Басыгиных родилась дочь — Тася. Это была хорошенькая полнокровная девочка. Для Екатерины Васильевны наступил период величайшей радости и в то же время глубокой трагедии.

Жили супруги довольно скудно. Он вынужден был поступить в местную гимназию преподавателем рисования. Небольшое жалованье было у него единственным источником дохода. Однако это давало ему возможность заниматься своим любимым делом, и он, не торопясь, создавал одну картину за другой. Когда накопилось их около трех десятков, он вздумал открыть в своем городе выставку. Но публика в этом городе не интересовалась художественными произведениями. Посещали выставку мало, а о продаже картин нечего было и думать. За целую неделю Басыгин выручил не больше тридцати рублей. Напоследок неожиданно к нему забрел местный богатый купец Кривоглотов. Это был тучный человек, лупоглазый, с густой пепельной бородой, с могучей бычачьей шеей, перевисающей через воротник пиджака красной колбасой. Голос у него был шумный и хриплый, царапающий слух.

— А рисунки-то ведь, Степан Романович, ничего — подходящие. Не ожидал я от вас такого ремесла, не ожидал. Думал: раз человек на собаке катается, то какой из него может выйти толк. А тут вот что. Издали посмотришь — очень даже натурально. Каждая вещь в естестве своем. Вот ежели бы и вблизи еще так было. А то придвинешься вплотную — наляпано, ничего не разберешь.

Ему понравилась одна картина с изображением лошади.

— Сколько стоит? — показывая на нее пальцем, спросил Кривоглотов.

— Пятьдесят рублей.

— Что-о?

Художник повторил цену. Купец откровенно расхохотался.

— Я вижу, вы шутить изволите, Степан Романович.

— Нисколько.

— Да за такую цену можно две живых лошади купить, а тут только рисунок. Чудак человек!

Он назначил пятерку и потом торговался целый час, понемногу прибавляя. Художнику хотелось выгнать его с выставки, но ему нужны были деньги. Он сдерживал себя и в свою очередь сбавлял цену. Сошлись они на двадцати рублях.

Получив свернутую в трубку картину, Кривоглотов проворчал:

— Ни за что не купил бы, ежели бы не сын. Единственный он у меня. Восьмой годок миновал. Любимец. А завтра он именинник. Дай, думаю, утешу его подарком. Пусть позабавится малец. Может, и сам научится рисовать.

Купец направился к выходу, но сейчас же вернулся.

— Просьба к вам, Степан Романович, никому не говорите, что я за картину заплатил двадцать рублей. Засмеют меня в городе.

От этой выставки у художника остался в душе мутный осадок. Но он не унывал и продолжал творить, возлагая все надежды на Москву. Когда у него будет около сотни картин, там его встретят и оценят по-другому.

 

VIII. Клок шерсти

В заболоченном озере, окруженном зыбуче-тонкими берегами, в зарослях ивняка и камыша, шумно захлопали крылья. Порывисто взлетели три утки и штопором взмыли на фоне вечерней зари. Раздался гулкий раскат ружейного дуплета. От птиц, как осенние листья от дерева, оторвались перья и медленно закружились в воздухе. Две кряквы остановили свой полет и начали падать: одна — камнем, другая завертелась через голову. Обе птицы шлепнулись в заросли. Третья утка, набирая высоту, как самолет, понеслась в зарево заката. Встревоженная выстрелами, в стороне поднялась стая чирков и долго по спирали носилась, удаляясь и налетая, как бы дразня охотника.

От озера доносилось частое шлепанье лап по воде. Вскоре из травы показалась собачья голова с двумя острыми треугольниками стоячих ушей. Пес держал в зубах убитую утку. На мгновенье он остановился, не видя своего хозяина. Из-за куста послышался знакомый голос:

— Сюда, Задор!

Задор приблизился к хозяину, радостно посмотрел на его смуглое, с крупными чертами лицо и завилял хвостом. Охотник принял дичь и приказал:

— Ищи вторую утку!

На этот раз поиск затянулся. Для охотника ясно было: если подбитая птица закувыркалась в воздухе через голову, то значит она только ранена в крыло и может далеко уйти. Но он терпеливо ждал, уверенный, что число убитой им дичи увеличится еще на одну голову.

Степан Романович Басыгин в поисках впечатлений и натуры с утра до вечера утопал в ярких красках зорь, в увядающей августовской зелени лесов и лугов. На вольном воздухе окрепли его мускулы, здоровьем и силой налилось все тело.

Художник одернул на себе парусиновую блузу, взмахом руки смахнул вьющиеся волосы с высокого и прямого лба и, взойдя на пригорок, залюбовался ширью низменной поймы вдоль большой реки. Луга представлялись ему гигантской шахматной доской, уставленной, как пешками, стогами сена. Между ними кое-где уже стлалась сизая шаль тумана. В вечернем сумраке зеркала озер и протоков отсвечивали багряным отблеском заката, угасавшего, как тлеющие угли в камине. Над поймой проносились с шумом утки, но художник не отвлекался, а зачарованным взором ловил краски природы. Он очнулся, когда к нему подошел пес, держа в зубах еще живую утку, с изгибающейся, как змея, длинной шеей.

 — Молодец, Задор! Подаешь дичь, как на серебряном блюде.

Охотник погладил пса по голове и, взяв птицу, добавил:

— Хватит с нас. А теперь пойдем на ночевку.

И пошагал по направлению к реке. Задор следовал за ним, высунув длинный язык, разгоряченно и часто дыша.

Когда они подошли к реке, где Басыгин оставил утром лодку, уже смеркалось. Оба чувствовали себя усталыми. Хотелось скорее добраться до базы, где устроен шалаш, оставлены рыболовные сети, провизия.

Против них, ближе к тому берегу, чуть виднелся небольшой островок. Там они и раньше часто ночевали. Чтобы попасть туда, нужно было пройти на лодке между двух отвесных камней. Отстоя друг от друга метров на сто, они высовывались из-под воды на самом глубоком и быстроходном месте, как два кита. Путь этой переправы хорошо был знаком художнику.

Здесь берег лежал отлого, усыпанный мелкой галькой. А по ту сторону реки черным облаком поднялся крутояр, и с него, придвинувшись вплотную, смотрелась в быстрые воды тайга, дикая и жуткая в этот ночной час. Тихий и теплый сумрак окутал землю. С безоблачного неба ласково струились звезды.

Басыгин, обращаясь к Задору, сказал:

— Плывем, друг, на остров!

Задор, хорошо понимая хозяина, радостно взвизгнул, потерся у его ног и первым прыгнул в лодку. Вслед за ним вошел и хозяин. Он бережно уложил в носу лодки ружье, дичь, патронташ, а потом, чтобы легче грести, снял с себя блузу и кстати сапоги, намявшие ноги. Оставшись в одной рубашке, он оттолкнулся веслом и начал забирать вдоль берега вверх по реке, чтобы потом, когда лодка попадет на стремнину, ее не отнесло ниже намеченного острова. Показалось, что он прошел достаточное расстояние. Басыгин повернул лодку поперек реки. Чем дальше уходила лодка от берега, тем быстрее становилось течение. Он сильнее начал наваливаться на весла, но его сносило вниз по реке. В проходе между двух камней вода буйно разбивалась о гранитный выступ. Внезапно сознание Басыгина озарилось страшной мыслью: на этом стремительном течении трудно обойти второй камень. Лодку понесло с головокружительной быстротой. И два живых существа полетели в пенистую пасть смерти, а она рычала захлебываясь, ликующая и неутомимая. Басыгин крикнул, насколько хватало голоса:

— Держись, Задор!

Лодка разлетелась в щепки. Куда-то полетели, сорвавшись с неба, яркие звезды. Могучий поток, вздуваясь и дробясь на перевале, ударил человека о гранит, смял его и с ревом швырнул в глубину. Это произошло с такой быстротой, что некогда было опомниться. Перевертываясь и крутясь, художник опускался гирей в бездонную яму реки. Мир превратился для него в слепой шумно бурлящий водопад. Казалось, не будет конца его падению. А когда бурлящие потоки перестали швырять Басыгина, он смутно понял, что его отнесло от ямы. Он начал выгребать руками, чувствуя, как его выносит на поверхность реки. Он открыл глаза. Сквозь слой воды чернело небо, опускавшееся необыкновенно низко, и на нем, дрожа, засверкали огромные капли крови. В тот же миг сразу все изменилось: темно-синяя высь мерцала далекими звездами, — он мог уже свободно дышать.

Художник, придя в себя, огляделся и не поверил своим глазам: рядом с ним, отфыркиваясь и жалобно повизгивая, плыл Задор.

Нужно было плыть к левому берегу, более отлогому. Басыгин работал руками и ногами неторопливо, знал, что не скоро доберется до суши. К тому же левое плечо, расшибленное о камень, отзывалось при движении болью. Это еще больше затрудняло его тяжелое положение. Он часто отдыхал, перевернувшись на спину, а его вместе с собакой несло течением, несло куда-то в неведомое. Ночь была тиха, и в эту дремотную тишину ворвался голос, полный отчаяния:

— Спасите... Погибаю...

Тайга, подступившая стеной к правому берегу, насмешливо повторяла те же слова, словно кто-то перекликался с человеком. Кто мог помочь утопающему в ночную пору в двадцати километрах от города?

Отдохнув, он опять плыл к левому берегу. Но с каждой минутой запас сопротивления истощался. Тело стало зябнуть. Ушибленная рука отказывалась работать. Вдали чуть-чуть мерещилась отлогая земля, к которой он подвигался невероятно медленно. У него не было опоры, а так хотелось почувствовать под собою что-нибудь твердое. Чтобы не проваливаться в податливую массу воды, он все еще перевертывался на спину, освобождая грудь от тяжести: так легче дышать. Смотрел в глубину неба, в безмолвную ночь, развесившую «ад ним мерцающий покров, и спрашивал самого себя: «Неужели так нелепо кончится жизнь?»

В нем поднимался ярый протест. Он опять двигал руками и ногами, закоченевшими от стужи. Вода засасывала его, сдавливала грудную клетку. Тревожно стучало сердце. Он уже предчувствовал, что через несколько минут оно вовсе перестанет биться, как маятник, исчерпавший энергию заведенных гирь.

Агония застигла пловца уже на виду желанного берега, до которого оставалось не более тридцати метров. Тело потеряло гибкость, отяжелело, словно налилось ртутью. Захлебываясь и давясь водой, Басыгин успел только прохрипеть:

— Погибаю, Задор!

Пес, поняв тревогу в его голосе, торопливо приблизился вплотную к хозяину и заскулил, а тот, утопая, бессознательно взмахнул рукой и коснулся мокрой шерсти. Качнулось небо, закружились сверкающим роем звезды. В мозгу тонувшего художника творилось что-то нелепое. На мгновение представилось, как во время родов жены он бегал в аптеку и, возвращаясь, растерял половину лекарств — до слез ему было обидно. Вихри этих беспорядочных мыслей сразу, как нити, оборвались — взревел давно убитый им медведь. Тут же навалилось тяжестью что-то грузное: не то зверь, не то разбойник, сидя на нем верхом, душил, стискивая горло и масляными красками с его же палитры забивал художнику рот и ноздри. Задыхаясь, он отчаянно изворачивался. И еще что-то было, пока не погрузился в мрак, в мертвую тишину...


Из тайги осторожно выбрался маленький и кривой осколок лунного диска. Слабый свет упал на землю, на широкую поверхность реки. От стогов, деревьев и пригорков бесшумно протянулись тени и застыли, словно прислушиваясь к молчанию звездной ночи.

Басыгин открыл глаза. Он лежал неподвижно на чем-то твердом, вытянувшись во весь рост, и не ощущая ни холода, ни боли, словно все тело его одеревенело. Он забыл все, что с ним произошло. Его голова жила отдельной жизнью, каким-то смутным сознанием, маленькой частицей не успевшего застынуть мозга. Над землей мерцали звезды. Они были все в том же строгом распорядке, в каком он застал их, придя в этот мир. Отяжелели веки, хотелось снова закрыть глаза, но звезды почему-то беспокоили его, вносили в сознание тревогу. Кругом все было знакомо. Все это он недавно видел, но где? Всякая связь с прошлым оборвалась. Он стал усиленно думать, но прошло довольно много времени, прежде чем ему удалось добраться до истины. Как это было? При таких же звездах он плыл по реке, ныряя и захлебываясь. Мысль, возбуждаясь, постепенно восстанавливала картину крушения в обратном порядке, начиная с пробуждения на берегу и кончая треском разбившейся о камень лодки. К нему начали возвращаться физические ощущения. Он почувствовал, что живот его необыкновенно раздут, дышать было тяжело, в легких что-то клокотало. А где-то рядом слышались тихие всплески воды. Несомненно было, что он находится на самом краю берега. Но как он попал сюда?

Что-то нужно было предпринять, но с ним случилось нечто странное и необычное: он не знал, как нужно повернуться, как пошевелить рукой или ногой. Неужели пришла смерть? Звезды уходили в глубь неба, тускнели. Он застонал. И вдруг над ним наклонилась черная тень, и что-то горячее коснулось его лица, как будто по щеке погладили рукой. Он вздрогнул и застонал еще сильнее. А черная тень, качаясь, ласково заскулила. Тогда он понял, что его лижет Задор. С большим усилием Басыгин повернулся на живот. Изо рта хлынула вода. И по мере того, как он освобождался от нее, усиливалась головная боль, настолько мучительная, как будто в мозг вонзилась колючая проволока.

Им овладело единственное желание — сохранить жизнь, он начал дергать одним плечом, потом другим. Окоченевшие мускулы его постепенно отходили, дыхание становилось глубже и свободнее. Наконец, он задвигал руками и ногами, отползая по отлогому берегу прочь от реки. Задор, радостно повизгивая, продолжал лизать горячим языком лицо хозяина, а тому казалось, что от собачьих ласк вливается в тело благодатное тепло. И хотя все его движения были слабы и медлительны, все же он мог ползти на четвереньках. Пес теперь сопровождал его молча. Вдруг Задор бросил взгляд на хозяина и насторожился. Очевидно, ему показалось, что художник к кому-то крадется, как это случалось на охоте. На берегу было пустынно. В тишине ночи похрустывала галька. Легкий ветер нагонял с полей струю теплого сухого воздуха. На востоке разорвало черные облика, пламенела красным золотом узкая горизонтальная трещина. Казалось, там, вдали, треснули горы и сейчас из них польется огненно-жидкая лава. Художник ползал долго, прежде чем решился встать. Ноги его, широко расставленные, дрожали и подгибались, как у ребенка, впервые поднявшегося без посторонней помощи. И, однако, он крикнул от радости:

— Задор! Теперь будем живы!

Пес, проявляя свой восторг, бросился к хозяину на грудь. Тот полетел кувырком, ударившись с размаху о землю. Загудело в голове, но падение вызвало прилив новых сил. Он слабо упрекал своего друга, поднимаясь с трудом на ноги:

— Что ты делаешь, Задор?

Задор, не спуская глаз с хозяина, помахивал хвостом.

Через некоторое время Басыгин настолько окреп, что пошагал вдоль берега. Разгоралась заря, развешивая по небосклону огненные полотнища. Река, зардевшись, по-прежнему катила могучие потоки к угрюмому северу. Четко обрисовался противоположный берег, упиравшийся в голубеющее небо зубцами пихт и елей. Озера на лугах закурились молочным туманом. Звонко перекликались перепела, со свистом проносились эскадрильи утиных стай. Пес мало обращал на них внимания. Возвращение хозяина к жизни возбудило в нем бурную радость. Он отбегал в сторону, возвращался, кружился, опрокидывался, как бы заигрывая, на спину, заливаясь неистовым лаем.

Только теперь Басыгин увидал в зажатом правом кулаке клок серой шерсти. Как она попала к нему? Он остановился, посмотрел на Задора, и ему стало все понятно. Очевидно, в момент потери сознания он инстинктивно потянулся к собаке, и его пальцы коснулись шерсти, судорожно сжались. Задор, как на буксире, поволок хозяина к берегу — по воде легко было это сделать. Но на суше буксир не выдержал тяжелого груза и оборвался.

Басыгин подозвал к себе Задора и ласково положил руку на его лобастую голову.

С вершины горы, ослепляя, ударили в лицо первые лучи восходящего солнца.

 

IX. Лоси

Их жило несколько штук вместе. Старый бык прожил на свете лет девять. Он носил могучие рога — на одном было шесть отростков, на другом — восемь. Он за свою жизнь приобрел большой опыт. Он знал в лесу все места в радиусе километров на пятнадцать и больше. Все ему было известно — где лучше кормежка летом, где зимою, непроходимые болота, чащи, буреломы.

Его сыну было пять лет. Но старый бык не знал, что это его сын, как и сын не знал, что у него есть отец. Две коровы неразлучно находились с ним. Одна из них имела двух детей помета прошлой весны.

Все шесть голов жили в такой глуши, куда не вступала человеческая нога. Но в это лето покой лосей был нарушен. С каждым днем лес становился все шумливее. Звонко раздавались удары топоров, падали, с треском ломая сучья, деревья, и вмешивались человеческие голоса. И этот непривычный шум охватывал широкий район — все те болота с небольшими возвышенностями, где держались лоси. Животные, конечно, не понимали, что в эти болота пришли люди с торфоразработки. И лоси ушли, руководимые старым быком, переместились на новые места. Здесь было менее спокойно, чем там, откуда они пришли. Недалеко находилась деревня. В тихую погоду от нее доносились человеческие голоса, собачий лай. Иногда встречались люди, приходившие в лес за ягодами или за грибами, лошади или рогатый скот. Но к этому лоси начали привыкать.

Настоящая тревога пришла поздней осенью. Были морозные дни. Выпал даже небольшой снег. Но вслед за этим наступила оттепель. Земля отмякла. С деревьев, сверкая, падали капли. Лоси на заре паслись, объедая стволы кустарников. И теперь с полными животами они лежали, переваривая суровую пищу. Вдруг близко, совсем рядом, раздался лай. В ту же секунду, точно подхлестнутые незримым кнутом, они разом все вскочили. И тут только они увидели, что перед ними ярится, оскалив зубы, серый пес с белой звездочкой на лбу. Лоси на мгновение растерялись — бежать или не бежать им? Старый бык, метнув рогатой головой, двинулся прямо на собаку. Пес отпрянул в сторону. Началось кружение на месте. Лес стонал от собачьего лая. Остальные лоси не знали, что им делать, и растерянно наблюдали то за своим вожаком, то за собакой. Но они и не подозревали, что в это время, прячась за деревьями и держа ружье наготове, приближался к ним человек. Он согнулся, шагов его не было слышно. На нем была серая шапка, такая же серая куртка — под цвет древесной коры. Он приблизился шагов на пятьдесят и вскинул к плечу ружье. Лоси немного переместились и поворачивались, следя за собакой и старым быком. Человек не торопился, выбирая себе цель. Вдруг раздался такой грохот, от которого подпрыгнули все лоси. Может быть, им показалось, что их чуткие уши взорвались. Один из молодых быков свалился на месте. Остальные бросились бежать. Не разобрав, откуда им угрожает опасность, они направились мимо охотника. Раздался еще выстрел. Свалился и второй молодой бык. У этого был перебит позвоночник, он полз на передних ногах. Охотник, подбежав к нему, перерезал ему горло. Пес бросался то к одному лосю, то к другому. А потом, когда они перестали биться в предсмертных судорогах, он начал спиной кататься на неподвижном трупе того и другого, проявляя свое торжество над сильным зверем.

— Молодец, Задор! Здорово у нас получилось. Теперь работы у нас хватит.

Басыгин снял с себя куртку и первым делом выпустил у того и другого лося внутренности — иначе мясо нехорошо будет пахнуть. Потом начал снимать с них шкуры.

Задор наелся парным мясом и улегся, наблюдая за хозяином.

 

X. Трагедия художника и Задора

Проходили годы.

Басыгин продолжал заниматься своим любимым делом, увлекаясь живописью. Даже империалистическая война не могла остановить его, убить в нем творческую страсть. Он создавал одну картину за другой, вкладывая в них через краски всю свою душу, все лучшие чувства. Таким образом у него накопилось до сотни картин — результат десятилетней работы.

Жена его, занявшись дочерью, окончательно забросила живопись. Хуже всего было то, что она стала ворчливой, к произведениям мужа относилась критически и плохо верила в его успех. А это невольно подрывало полет его фантазии. Как охотник, он хорошо знал природу. Разве не любовью вызвана разнообразная окраска цветов с пахучим нектаром, наполняющим их чашечки? Разве во время золотистых зорь не ради самок, распустив крылья, бьются косачи? Все красочное, все яркое, все, что восхищает наш глаз, что ласкает наш слух, что вызывает в нас самые лучшие эмоции, рождалось только через любовь. Не раз вспоминался бессмертный Леонардо да Винчи с его бесконечной любовью к Мона Лизе или гениальный Данте, на всю жизнь пораженный Беатриче.

А для кого он, Басыгин, создает свою симфонию из красок? Временами он чувствовал себя страшно одиноким. В обеих столицах он, как художник, совсем не был известен, а в своем городе его не понимали. И все-таки он не унимался творить. Его не покидала надежда сделать выставку в Москве. Последняя скажет свое веское слово о его произведениях. Он был уверен в успехе. А тогда и подруга изменит к нему свое отношение.

Такова была мечта, сверкающая и манящая, как ясный утренний час перед восходом солнца, а жизнь повернулась к нему мрачной стороной. Прежде всего, война затянулась. России, обливающейся слезами и кровью, было не до его картин. Выставка откладывалась на неопределенное время. Художник падал духом.

А в шестнадцатом году, летом, в одну из ветреных ночей, через два дома от Басыгина вспыхнул пожар. Степан Романович и жена его успели только выскочить на улицу в одном нижнем белье да спасти свою дочь. Все их добро, сколоченное с таким трудом, а главное — все картины погибли в огне. Остался он сам-четверт, включая сюда и Задора, наг и бос, без копейки денег, с ограбленной душой. Все, чем жил он, окрыляясь надеждами на лучшее будущее, вдруг разом рухнуло. Художник отлично сознавал, что не может уже больше повторить тех произведений, которые когда-то возникали в извилинах его мозга: другие будут настроения. Значит, надежда на Москву для него провалилась. Гудел набат, гремели пожарные повозки, с криками и воплями шарахались по улицам люди. Весь город находился в страшном смятении. Даже Задор, находившийся у ног своего хозяина, почуял грозную силу огня, протяжно завыл. А сам художник стоял неподвижно, с глазами безумца смотрел на бушующие взмахи пламени, рыжими лохматыми лапами раздирающие его дом. Наконец здание с треском рухнуло, разбрызгалось золотыми искрами. И художнику казалось, что не картины, а душа его корчится в пожаре, превращаясь в пепел. Все это было настолько неожиданно, как будто ему предательски всадили нож между плеч. Он закружился раненым зверем, бессвязно выкрикивая:

— Нет больше художника Басыгина! Осталась только чепуха!

Ноги его подкосились. Он уселся на землю и, опустив голову, безнадежно застонал.

Через несколько дней, при помощи знакомых, Басыгин попал в Москву, но не с художественными полотнами, а с изувеченной душой. Около месяца ему пришлось пролежать в психиатрической больнице. А когда вернулся в свой родной город, его трудно было узнать — осунулся, поблек.

У него был родной дядя по отцовской линии — Трифон Лаврентьевич Басыгин, проживающий в другом городе. Он имел собственную пимокатную фабрику, приносившую ему хорошие доходы. Был скуп и расчетлив, с патриархальными взглядами на жизнь. Но, несмотря на это, материально он помогал Степану Романовичу, когда тот находился в учении. Дядя чрезвычайно гордился, что племянник его попал в Художественную академию. И каждый раз, делая перевод на небольшую сумму, строго наказывал в письме: «Учись изо всей мочи, чтобы деньги не пропадали даром. А потом нарисуешь мой портрет».

Кончив академию, Степан Романович отправился прямо к дяде и выполнил его желание. Трифон Лаврентьевич был изображен на полотне во весь рост. Широкие, массивные плечи, толстые руки, усеянные веснушками, большая голова на короткой шее, резкие и хищные черты лица, которые отчасти смягчает золотисто-рыжая борода, похожая на молодую луну; маленькие серые со стальным отливом глаза в заплывших жиром складках — глаза, рассматривающие жизнь с точки зрения прибыли, — получилось полное сходство. Дядя остался очень доволен таким портретом. Он вставил его в золотую раму и повесил у себя в зале. Как впоследствии узнал художник, дядя не без гордости показывал свой портрет гостям, говоря при этом:

— Вот, полюбуйтесь! Это племянник меня увековечил. Человек несерьезный, часто занимается пустыми делами: на собаках по городу катается, увлекается охотой. А между тем, от господа бога имеет все пять талантов.

Степан Романович, вернувшись из больницы, решил обратиться к дяде с просьбой о помощи. Фабрикант к тому времени, заделавшись поставщиком валенок на армию, сильно разбогател. В длинном письме племянник подробно сообщил о своем бедствии. Дядя немедленно выслал ему двести рублей.

Это дало возможность художнику немного оправиться. На окраине города он заарендовал домик с тремя комнатами. При нем находился небольшой огород, которым тоже можно было пользоваться.

Художник опять зажил по-семейному. Но лицо его перестало улыбаться, а черные брови слишком часто сходились у переносицы. Жена стала побаиваться его. Живопись он забросил: доктора запретили. Вместе с Задором ходил на охоту и только там, среди природы, чувствовал, как понемногу выпрямляется душа.


Осенью, когда земля покрылась снегом, у Задора, в свою очередь, произошла трагедия. Был ясный день, блестевший белизной свежей пороши. Художник шел по улице своего города. Вдруг пес его, сопровождавший своего хозяина, остановился и, потянув чуткими ноздрями воздух, взволнованно поднял морду.

В этот момент из-за угла одного дома показалась свора собак. Вздрогнув, Задор напряженной рысцой направился к ним.

— Назад, Задор!

Но он уже не слышал повелительного окрика хозяина. То, что он уловил ноздрями, обожгло его сердце, хмелем ударило в голову. Зов крови с непреоборимой силой увлекал его вперед, туда, где можно было посоперничать с другими кобелями за радость жизни.

Обычно собачьи самки млели перед ним, глядя на его гордую осанку, на пушистую серую с голубоватым отливом шерсть. Он был силен, обладал бесшабашной храбростью. Соперники при его появлении на собачьей свадьбе трусливо настораживались, а иногда, дрожа, поджимали хвосты. Он смело утверждал себя в жизни. А на этот раз против него выступил Полкан. Это был сын Задора, весь вылитый в отца, с таким же крепким корпусом, с таким же отважным характером. Имея четыре года от роду, он находился в расцвете сил. А десятилетний Задор в это время приближался к старости. Однако, все еще уверенный в своей неотразимости, он смело подошел к рыжей самке, остромордой, похожей на лису. Ему преградил путь молодой соперник, Полкан. Оба кобеля враждебно посмотрели друг на друга, сверкая огненными глазами, и гневно зарычали, вздыбив шерсть и оскалив клыки, — у одного белые и острые, а у другого притупившиеся, начинающие желтеть, но достаточно еще крепкие. Рычали долго с такой яростью, как будто у них сотрясались внутренности, и угрожающе лязгали зубами, словно не решаясь начать смертного боя. Зажмурились и другие собаки, обступив на почтительном расстоянии главных соперников. Рыжая самка, присев в сторонке на задние лапы, смотрела на своих ухажеров с подзадоривающей кокетливостью.

— Нельзя, Задор! Поди ко мне! — кричал художник, подбегая к собакам.

Но было уже поздно. Задор, охваченный гневом, первым бросился в драку, но Полкан не струсил. С захлебывающимся лаем они поднимались на дыбы, опрокидывались, катались клубком. От них клочьями летела шерсть. Задор, бывавший много раз в боях, наносил удары ловчее, чаще сбивал противника с ног и разорвал ему ухо. Но на нем отразились годы, начавшие разрушать организм, — он скоро устал. Полкан наседал на него. Наконец, повалил своего отца и впился зубами в горло. Это была мертвая хватка. У Задора пучились глаза, наливаясь ужасом. Предстояла верная и позорная смерть на глазах любимой огненно-рыжей красавицы, если бы не было здесь его хозяина. При помощи других мужчин художнику едва удалось отбить своего пса от разъяренного Полкана.

Задор впервые возвращался домой побежденным. Голова его была низко опущена, словно отяжелела от безнадежного отчаяния. Задыхаясь, он шел вихляющейся походкой, изувеченный и обливающийся кровью.

Целую неделю он не выходил из-под амбара словно стыдился перед хозяином своего позора. Его гордости было нанесено незабываемое оскорбление. А когда показался на дворе, хозяин старался подкормить своего пса, давая ему мяса и молока, и говорил ему самым дружеским тоном, поглаживая остроухую голову:

— Ничего, Задор, пройдет. И у меня бывали трагедии. Одно только плохо: к закату мы скатываемся.

Задор, ласково виляя хвостом, целовал руку хозяина, но уже без прежнего порыва. Ничего больше не радовало его. С этих пор у него пропала обычная веселость. Он стал смотреть на мир угрюмо, словно понял, что наступает период увядания сил, приближение к мрачной старости.

 

XI. Страшное время

Два мира столкнулись в последней схватке. Одни утверждали революцию, а с ней и новый быт, другие с не меньшим упорством защищали старые российские порядки, стараясь снова восстановить свою власть. Это было жестокое время, когда у многих все заботы сводились только к тому, чтобы уберечь свою жизнь. Но не всем это удавалось.

Художник Степан Романович Басыгин давно забросил кисть. В квартире не пахло больше красками. Другие интересы захватили его: огород с репой, капустой, картошкой. О, какие надежды возлагал на него художник! По целым дням он возился в земле, разрыхляя ее настолько, чтобы посаженное семя чувствовало себя, как в пуховой постели. Обзавелся живностью: курами и свиньей. Она принесла десять поросят. Это было для семьи величайшим счастьем. Сам художник, его жена Екатерина Васильевна и даже восьмилетняя дочка Тася гладили свинью, ласкали, называли ее самыми нежными словами и смотрели на нее восхищенными глазами, как на величайшее произведение искусства.

Жена озабоченно спрашивала:

— Степа, а хватит у нее молока для всех детей?

Муж уверенно отвечал ей:

— Должно хватить. Свинья исправная.

Художник ходил в лес, рвал руками траву и на себе, по целому мешку, носил ее для роженицы.

В жизни бывает так: ты хочешь на гору, а обстоятельства, словно чугунные балласты, привязанные к ногам, тянут тебя вниз. Так случилось и с семьей художника. Жена его находилась в последнем периоде беременности. А разве могли они иметь еще одного ребенка, когда и с одной-то дочерью Тасей трудно было прожить? Кроме того, к нему переселился дядя, хозяин пимокатной фабрики, Трифон Лаврентьевич. Это особенно удручало художника. Но трудно было отказать старику, который когда-то выручал его материально и давал ему возможность учиться в академии.

Дядя сильно изменился. За время революции он состарился и настолько похудел, что засаленный и отрепанный костюм висел на нем мешком. Щеки стали дряблыми, золотисто-рыжая борода полиняла и потеряла прежнюю форму.

Трифон Лаврентьевич лишился обоих сыновей: старшего убили на немецком фронте, а младшего застрелили красные, как защитника контрреволюции. Все его имущество было конфисковано. А из того, что осталось, прибрала к своим рукам сноха, жена старшего сына, и вышла замуж за какого-то продовольственника. Таким образом, старик остался совершенно одиноким, без крова и без материальной поддержки. Рассказывая племяннику о своем горе, он то обиженно плакал, то безнадежно злобствовал.

— Ты знаешь, Степан, как я наживал свое богатство. Ведь у меня каждая копейка была на счету. От заботы, бывало, ночи не спишь — все думаешь, как бы это получше свое хозяйство поставить. И на собственную фабрику приходил раньше рабочих. Ну, и от других требовал, чтобы лодыря не гоняли, а работали, как следует. За это я платил людям деньги. И вдруг — на тебе! Те же рабочие забрали: это, говорят, все наше! Долой буржуя! Мы теперь хозяева! А меня пустили в чистую. Ну скажи, племяш, за что такая напасть на мою голову? Ты человек ученый, тебе с горы виднее.

Художник попробовал объяснить ему по Марксу о прибавочной стоимости, но дядя перебил его:

— Ерунду ты городишь! И кто такой твой Маркс? Святой, что ли? Капитал наживал я, и мне он должен принадлежать.

Старик говорил шумливо, но ни в голосе, ни в жестах его не было прежней уверенности.

С первых же дней дядя начал помогать племяннику в работе.

У художника родился сын, названный Василием. Насколько он тревожил супругов, находясь в утробе матери, настолько же теперь стал самым любимым существом в семье. Все их внимание было сосредоточено на нем. Нужно было проявлять особую изворотливость, чтобы при таких условиях дать возможность расти новорожденному. Степан Романович отдавал жене свою долю пищи — только бы не уменьшилось материнское молоко для ребенка. Организм художника стал сдавать. Однако это не уменьшило его энергии по добыванию продуктов. Он начал писать революционные плакаты. Он взялся за новое дело с увлечением, вкладывая в него богатую одаренность своей души. Искренность и могучий талант выгодно выделяли Басыгина среди других художников. С заборов на площадях, со стен клубов и учреждений его краски, разбросанные на больших листах бумаги в известной комбинации, кричали о подлом прежнем времени и в то же время звали людей к новой жизни. На массы это производило впечатление не меньше, чем пушки. А когда открылись школы, он поступил в одну из них преподавателем изобразительных искусств. За труд ему выдавали продовольственные пайки, для получения которых он ставил в очередь дядю.

Осенью зарезали свинью и семь поросят. Получилось чистого мяса более шести пудов. Степан Романович точно подсчитал: если класть мясо в суп или в щи для навара по полфунта, то хватит его до весны и останется еще порядочно для обмена на молоко и на всякий непредвиденный случай. В подполье, как драгоценность, хранилось двадцать мер картофеля. Зиму можно было протянуть.

Осень была неприветливая. Часто шли дожди, дули суровые ветры. Среди народа распространялись повальные болезни.

Пес Задор все еще не покидал своего хозяина. Когда-то сильный, обладающий редким живым умом, он теперь, не доедая, превратился в инвалида. Ему мало перепадало со скудного хозяйского стола. А добывать самому пропитание, как это делали другие собаки, для него было трудно: слишком постарел. Шерсть на нем, слезая, висела клочьями, весь он опаршивел. От зубов остались только гнилые корни. Глаза потускнели и загноились. Он лежал под столом молча, равнодушный ко всем, кроме самого хозяина, продолжающего уделять ему некоторое внимание.

Екатерина Васильевна часто ворчала:

— Зачем ты пускаешь Задора в комнату. От него псиной пахнет. Каково детям дышать таким воздухом.

Но Степан Романович не уступал жене:

— Задор будет со мной до последнего издыхания.

Жена не унималась и однажды пристала к мужу, чтобы он застрелил Задора. Степан Романович категорически запротестовал. Разве он когда-нибудь забудет о беззаветной преданности своей собаки? И можно ли поднять руку на верного друга, не раз спасавшего жизнь своего хозяина? А затем, зная, насколько его пес разбирается в человеческих словах, он высказал жене свои соображения.

— Знаешь, Катя, что я думаю? Ты все пристаешь, чтобы я застрелил Задора. А вдруг окажется, что он понимает нас? Не забывай, что он много лет со мной охотился. Такие слова ему вполне знакомы. И вообще Задор, как гениальный пес, многое понимает из человеческой речи.

Задор, лежавший в это время под столом, вдруг зашевелился. Потом он встал, поднял свои лапы на колени хозяина и как-то особенно выразительно, словно человек, посмотрел ему в глаза. Может быть, это было случайно, но супруги, бледнея, испуганно переглянулись.

Пес опять полез под стол.

С тех пор Екатерина Васильевна оставила Задора в покое.

 

XII. Речная Клеопатра

На этот раз охота происходила верст за десять от города. Крестьянские поля, образуя к югу пологий скат, заканчивались лугами, глубоко вторгавшимися в казенный лес. Луга пересекла небольшая речушка, вышедшая в эти апрельские дни из берегов и бурлившая мутными потоками. Под прямым углом она впадала в более сильную реку, разлившуюся в ширь верст на пять, — в ту самую, на берегу которой стоит родной город. С юго-востока, загибаясь стеной, тянулась высокая и плотная стена леса, смешанного из хвойных и лиственных пород. К западу поднялась другая стена — крупный и корявый ольшаник, местами пересыпанный кустарниками ивняка. Здесь было много озер, непроходимых болот, зыбучих топей, камышовых зарослей. Но теперь все это залили мутные воды. Для охоты на селезней трудно было найти более удобное место.

Солнце давно миновало зенит. Весеннее небо распростерлось над землей греющей синью. Неподвижный воздух звенел трелями жаворонков, перекликами чибисов, куликов и других болотных птиц. Пахло оттаявшей прелью и снеговой водой.

На краю ольхового леса художник Басыгин устраивал скрадок. Для этого он выбрал маленький, в два аршина в поперечнике, островок, который образовался из корней деревьев, обступивших его со всех сторон, а также из мусора, застрявшего и перегнившего между ними. Между деревьями художник укрепил срезанные кусты ивняка, переплел их еловым лапником. Для стрельбы он оставил небольшие окошечки, обращенные в сторону лугов, и когда все уже было готово, он осыпал мусором наружную часть скрадка, чтобы сделать его менее заметным. С тыловой стороны к нему примыкала разросшаяся куча тальника.

— Довольно, — произнес художник вслух, бросая свою работу.

Чтобы посмотреть на свой скрадок издали, он отошел от него саженей на десять, утопая в охотничьих сапогах по колено в воде. Здесь, на открытом месте, у него будет плавать круговая утка. Немного в стороне он пустит деревянное чучело, раскрашенное под цвет чирковой самки. Художник, оглянувшись назад, подумал: «Скрадок замаскирован здорово. Ни один селезень не заметит засады».

Вдоль ольхового леса тянулась узкая полоса воды — разлив от большой реки. Вода здесь казалась неподвижной, и над ее поверхностью кое-где торчали кочки, похожие на волосатые бородавки. А дальше, саженей за тридцать, выступали луга, успевшие позеленеть за несколько солнечных дней.

Басыгин возвратился к скрадку. Больше ему нечего было делать. Он откроет стрельбу здесь на утренней заре, а вечером можно будет поохотиться на вальдшнепов. Забрав топор, сумку и ружье, он ушел в лес.

Свободного времени оставалось еще много. Художник развел костер и приладил над ним маленький чайник. Над лесом распространилась голубая высь. Сквозь голые деревья разливались косые лучи уходящего солнца. Чувствовалось, как под животворящим теплом пробуждается земля, покрываясь нежно-молодыми побегами травы. Кое-где расцвели подснежники и фиалки — первые радостные дары весны. Когда от закипевшей воды дробно застучала крышка чайника, художник снял его и подбросил в огонь целую охапку сухих сучьев. Костер вздыбился красным пламенем, разбрызгивая вокруг золотые искры, и над ним, как живой, закачался волнисто-распущенный хвост сизого дыма. Охотник, греясь у огня, аппетитно закусывал и пил морковный чай, казавшийся необыкновенно душистым и вкусным. Хорошо было думать под гомон птичьих песен.

А через полтора часа он уже стоял на просеке. С одной стороны была вырубка, успевшая обрасти десятилетним кустарником, а с другой возвышался крупный, нетронутый лес. Солнце уже скрылось, и лишь на вершинах деревьев догорали его последние лучи. Под вечерним небом рыхлые и сырые низины закурились легким беловатым туманом. Недалеко поблескивало болото, постепенно окрашиваясь в медно-рыжий цвет.

Охотник, прислушиваясь к дремлющей тишине, долго томился ожиданием. И вдруг его ухо уловило хриплый голос вальдшнепа. Держа ружье наготове, он закрутил головою, вопрошающе оглядывая высь. Вальдшнеп, пролетая мимо где-то среди крупных деревьев, остался незамеченным. Но через несколько минут снова раздалась знакомая песня. На этот раз долгоносый обитатель леса тянул вдоль просеки прямо на человека. Он только хоркал и циркал, но эти простые звуки, словно искрами, осыпали тело охотника. Басыгин, следя за направлением его полета, с дрожью отсчитывал мгновения. Вальдшнеп немного свернул в сторону и, плавно рея над кустарником, обрисовался уже близко темным бархатистым пятном. Выстрел перевернул его в воздухе.

Сейчас же на фоне меркнувшего неба, мелькая черной живой вязью, показались два силуэта — два ревнивых соперника, с яростью наносивших друг другу удары длинными клювами. В их голосах звучали нотки раздражения. Охотник вскинул ружье, и эхо дважды отозвалось на выстрелы. Один вальдшнеп, качнувшись, закувыркался вниз, а другой, более счастливый, понесся дальше, усилив полет, будто гонимый ветром.

 

Басыгин ночевал на пасеке у своего давнишнего приятеля. Утренняя заря еще не занималась, а он уже встал и при свете ночника начал собираться на охоту. Хозяин пасеки, смуглый чернобородый крестьянин, Кузьма Косов принес в избу кошель с уткой и, поставив его на пол, сказал:

— Я уже накормил ее, когда вы спали.

— Спасибо, — ответил художник.

Косов был высок ростом, сух и жилист. Борода его свернулась в сторону, а волосы на голове путано всклокочились. Закинув руку назад, он почесывал спину и наказывал:

— Смотрите, Степан Романович, не застрелите утку. Коровы за нее не возьму. Вон у меня еще есть пять штук. Да что толку в них? Кровь, что ли, у них холодная — нет настоящего азарта. С ленцой орут. А эта, можно сказать, мировая крякуша. Только бы увидеть ей селезня — ваш будет. Даже парный подсядет.

— А если с яйцом окажется? — спросил Басыгин.

— Не влияет. И хоть сто раз подпускай к ней селезня — все равно не перестанет кричать. Неуёмная. Три года охочусь с ней — знаю ее нрав.

Усмехнувшись в черную бороду, Косов продолжал:

— Скажите, пожалуйста, отчего это и свой домашний селезень любит ее больше других? Так и льнет к ней. Вы теперь вот уйдете, а он все утро будет беспокоиться о ней. И с сердцов начнет рвать других своих уток. Ежели по-человечески рассудить она самая распутная жена у него. Как вы на этот счет думаете, а?

— После поговорим об этом. Надо торопиться.

— Ну, ни пера, ни пуху вам.

Художник поблагодарил пасечника и вышел за дверь.

Предутренник был свежий, с легким морозцем. Охотник шел прямо по лугам под звездным покровом ночи. В тишине далеко раздавался хруст его шагов. На северо-востоке небо едва заметно светлело. Придя на место, он пока пустил только чирковое чучело, а кошель с уткой взял с собою в скрадок. В темноте еще нельзя было стрелять. Художник снял с себя кошель, охотничью сумку, ружье, уселся поудобнее и, закурив папиросу, стал ждать рассвета.

Через луга послышались первые голоса воркующих тетеревов. Постепенно число их увеличивалось, игра становилась громче, страстнее. В ольшанике просыпалась болотная дичь: клинкали красноголовые нырки, скрипели, разыскивая самок, дергуны и где-то быком мычала выпь, эта мрачная и одинокая птица. Бледнеющая высь зазвенела песнями жаворонков. С какого-то далекого озера, скрывающегося в таежной глуши, чистыми и высокими нотами донеслись крики журавлей. Медленно ширилась и зарумянивалась заря, а вместе с ней на огромнейшем пространстве вокруг как будто невидимые музыканты начали разыгрывать концерт в честь расцветающей весны, вливая в него все новые и новые звуки.

На молочно-матовой поверхности воды уже можно было различить чирковое чучело. Значит, наступила пора открыть охоту. Художник достал из кошеля круговую утку и проверил, хорошо ли привязана к ее ноге полуторасаженная бечевка с железным грузом на другом конце. В это время где-то, версты за две, раздался глухой выстрел. У Басыгина невольно вырвался завистливый возглас:

— Ах, черт возьми!

Он торопливо пустил утку на воду и, вернувшись в скрадок, с нетерпением начал следить за «мировой» крикушей. Она приподнялась над водою, как бы становясь на дыбы, и помахала онемевшими крыльями, производя гремящий шум. Художник хорошо знал, какие должны последовать дальнейшие действия: ей нужно утолить жажду и покупаться, а потом клювом пригладить перья. Проделав все это, она несколько секунд прислушивалась, словно желая разобраться в хаосе звуков, и крякнула вполголоса. Затем раздались два выстрела подряд — громче. Призывы становились энергичнее. В голосе слышались тоскливые нотки одиночества. И вдруг радость — утка закрякала, повышая звуки, учащенно, в осадку. Охотник вздрогнул, словно пронизанный горячей струей. На воде послышался всплеск. Утка сразу замолчала. Жадными глазами прильнул охотник к окошечку скрадка: скрипит, дергая головою, белобровый трескунок. Вырвавшееся из дула красное пламя взорвало тишину раннего утра. Лес отозвался грохочущим хохотом. А когда рассеялся дым над водою, нельзя было не порадоваться удачному результату первого выстрела.

Утка снова начала бросать призыв в воздух. Голос у нее был звонкий и нежный. По временам она прислушивалась, стараясь различить в гомоне птичьих песен знакомые шипящие звуки селезня.

В стороне, налево, саженей за сто, откликалась другая утка: дикая или домашняя. Художник не мог решить этого вопроса до тех пор, пока не громыхнул там выстрел. Такое близкое соседство неизвестного охотника ему не понравилось.

Утка, подняв голову вверх, заорала в осадку. Донеслось шиканье селезня. От этих звуков до сладостной боли напряглись нервы. Басыгин взвел курки. И в тот момент, когда селезень опускался на воду, он успел просунуть стволы ружья в окошечко скрадка. Высоко подняв голову, селезень сидел без движения, молча и настороженно, не подозревая, что уже взят на прицел. От выстрела зазвенело в ушах охотника. В одной сажени от утки беспомощно хлопал крыльями, заворачивался селезень.

— Великолепно!

 Самка отплыла от него, насколько позволяла бечевка, и, косясь одним глазом, с полминуты смотрела на своего умирающего поклонника. Казалось, что она немножко всплакнула, издавая пискливые, едва слышные звуки. Но вокруг была такая необъятная ширь и такие волнующие звуки и запахи плыли со всех сторон, что она снова начала звать селезней.

Лес, луга, болота, небо — все звенело от разноголосых песен. Все птицы были охвачены весенним сладострастием. Над ольшаником, гогоча, пролетали стаи диких гусей. В озаренном воздухе, бросаясь вниз, блеяли молодыми барашками бекасы. Рядом со скрадком, в кустах тальника, вздувая подбородок, весело распевала камышевка, маленькая — с наперсток. Над лугами, перевертываясь на лету, играли чибисы с выкриками: «Кувырк, кувырк, перкувы-ы-ырк». Два речных кулика недалеко подсели на кочку, и один из них, самец, более нарядный, подняв голову, голосисто протянул: «Грицко, Грицко, вижу, вижу, вижу». Потом начал топтаться вокруг своей подруги, грозно топорща перьями.

У охотника, что находился в соседстве с Басыгиным, после нескольких выстрелов, утка перестала кричать. Тогда он сам начал подкрякивать в кулак, он делал это не совсем умело. На такой призыв может подсесть только глупый селезенок. А художнику то и дело приходилось заряжать ружье. Он убил шесть штук кряковых селезней, одного шилохвостого и несколько чирков. А его утка все сильнее входила в азарт и, не переставая, кричала. Басыгин, сравнивая ее с женщинами, дал ей новое прозвище — Речная Клеопатра. В своей страстности она доходила до самозабвения и в то же время была безжалостна к своим поклонникам.

Разгоралась заря, заливая восток огненно-пунцовыми красками. Исчезали на небе звезды, и высь становилась прозрачнее, глубже. Вода казалась жидким золотом. На блестящей ее поверхности, среди убитых самцов, плавала Речная Клеопатра, оглядывая воздушный простор. Она была в скромном сером оперенье, но сила ее заключалась в другом — в голосе, переливающем чудесными интонациями от самых бурных до нежно-призывных, в неистощимости сердечных чувств, в пламенном темпераменте, — страшная притягательная сила, опьяняющая головы селезней.

Подсел парный селезень. Между двумя соперницами возникла непримиримая ревность: каждая манила его к себе. Клеопатра победила — он направился к ней. А его постоянная подруга начала кружить около него, преграждая ему путь. Она находилась к нему так близко, что нельзя было выстрелить, чтобы не задеть ее. Наконец, потеряв надежду остановить безумца, она прибегла к последнему средству: с отчаянным криком вспорхнула, как бы намереваясь улететь и навсегда оставить своего супруга-изменника. Но и это не помогло и она опять опустилась на воду. Воспользовавшись моментом, Басыгин выстрелом подбил селезню одно крыло. Селезень начал уплывать. Еще один заряд был пущен ему вдогонку. Он опрокинулся и снова, поправившись, старался спастись. Басыгин выскочил из скрадка и, не давая уйти селезню в ольшаник, погнал его на луга. А в это время дикая утка низко кружилась над ним, и ее крики походили на рыдания. Минуты через три селезень, еще живой, находился в руках охотника. Басыгин с отвращением разбил голову птицы о ложу ружья, а потом, подобрав кстати еще двух птиц, опрокинутых вверх брюшками, спрятался в скрадке. Дикая утка, вдова, еще долго не улетала и все носилась поблизости, с плачем призывая своего избранника.

Басыгин задумался. Навязчивые мысли раздражали нервы: в сущности, какая это подлая вещь — охота. Сам он сидел в засаде и при помощи утки обманывал самца. Позади у селезня остался далекий путь, полный опасности, — путь, который он с трудом преодолевал на своих мускулистых крыльях. Не раз препятствовали ему буйные ветры, не раз ускользал он от страшных когтей хищных птиц, стремясь на север, куда увлекал его древний закон земли. Басыгин в своих рассуждениях доходил до того, что готов был прекратить это мерзкое убийство неповинных птиц.

Но лишь стоило Клеопатре закричать в осадку, как сразу все изменилось. Жалости больше не было. Охотничий слух напрягся. Из воздушного простора, пронизанного отблеском зари, торжественно падали шикающие отклики. Басыгин, поставив поудобнее колено, ожидающе замер, охваченный хищным инстинктом. Селезень, вероятно, заметил его движение, а может быть, ему приходилось попадать под обстрел: он улетал и возвращался на воду. Наконец, он не выдержал и подсел саженей за тридцать от утки. С полминуты он находился без движения, вытянув вертикально длинную шею и зорко всматриваясь в сторону скрадка. А самка, возбужденная близостью самца, повернулась к нему и звала его уже исступленным криком. Он подплывал к ней медленно, чувствуя, что здесь скрыта какая-то опасность. Часто останавливаясь и как бы намереваясь повернуть обратно, он, в свою очередь, манил ее к себе. В его шипящем голосе звучала тревога. Почему же она остается на месте? И Басыгин увидел, как утка прибегла к хитрости, окуная щелкающий клюв в чистую воду и делая вид, что давится от обилия пищи. При этом у нее прорывались выкрики, захлебывающиеся и звучащие совершенно по-иному. Басыгин мысленно перевел их на человеческий язык: «Милый! Я не могу к тебе. Здесь столько всякого вкусного добра. А опасности ровно никакой нет».

Потом она начала купаться, плескаясь в воде, кокетничая и пленительно виляя распущенным хвостом. Разве можно было устоять перед таким соблазном? И самец сдался. Он, необыкновенно красивый в своем брачном наряде, осторожно плыл по золотой поверхности озера. Казалось, каждое перо на нем горит и переливается самоцветом. Он не мог не видеть других селезней, поплатившихся за свою смелость, но желание овладеть этой удивительной невестой было сильнее страха, сильнее смерти. Счастье было так близко, а могучий инстинкт отуманил рассудок, пробудил отвагу. Поколебавшись в последний раз, он решительно направился к самке, ослепленный любовью к ней, презирающий опасность. Но в этот момент убийственный свинцовый дождь взъерошил его весенний наряд.

Басыгин спросил самого себя: «Какой это по счету? Кажется, восьмой».

В нем осталось что-то от древних предков, когда люди добывали себе пищу исключительно охотой. Его радовала большая добыча. Он был крайне возбужден и, несмотря на свежесть утра, чувствовал жар во всем теле.

Рядом с ним что-то закопошилось. Он оглянулся. Это ожил селезень, за которым он гонялся на лугах. Селезень устало приподнял разбитую голову и, слепой, беспомощный, тихо закачал ею, словно упрекая охотника в преступлении. Басыгин, охваченный жутью, раздраженно произнес:

— А, ты опять хочешь удрать от меня?

Он схватил селезня за ноги и начал бить его о дерево. Птичья голова превратилась в хрустящий мешочек с кроваво-просачивающимся мозгом. Брошенный на землю, селезень задрожал в последних судорогах, а потом, умирая, напряженно вытянул, точно после сна, изжелта-красные ноги с перепончатыми пальцами.

Басыгин почувствовал себя разбойником, вносящим смерть в брачный пир утки, — туда, где должно было бы произойти зачатие новой жизни. Это его взволновало; и, чтобы успокоиться, он начал возражать самому себе:

— Ничего не поделаешь — так устроена жизнь. Иначе и не может быть. И волк, и ястреб, и акула, и всякая другая хищная тварь должна же как-нибудь кормиться, как появились на свете.

Подумав немного, он продолжал:

— Есть вещи похуже, чем охота. Взять, например, хорошего хозяина, земледельца. Как он заботится о своей скотине. Кормит, чистит, гладит, ласкает ее, беспокоится о ней. С точки зрения скотины — что такое хозяин? Любимое и любящее божество. Послушайте, когда баба манит кур, произнося слова нараспев: «цы-ыпа, цы-ыпа». Сколько трогательной нежности в ее голосе! Или хозяин начнет ласкать свинью. Он почесывает ей живот, проявляет к ней внимания больше, чем к своей жене. Животное ложится на бок и с такой благодарностью хрюкает ему в ответ. Умилительная картина! А потом, когда придет осень, то же божество скажет своей скотине: «Довольно». Куры, утки, гуси — подставляй голову под топор. Коровы, быки, овцы, свинья — становись под нож хозяина. И все это проделывается без всякой жалости, с холодным расчетом о прибыли. Вот где настоящее предательство...

Возражения, сделанные самому себе, казались вполне убедительными, и Басыгин мысленно засмеялся над прежней своей жалостью к убитой дичи.

Над крестьянскими полями показалось одним краем солнце. Оно погасило зарю, а само, поднимаясь и наклоняясь, становилось все ярче. Небо голубело.

Мимо скрадка со свистом пронеслась стая турухтанов. Встрепенувшись, Басыгин вскинул к плечу ружье, а потом ругал самого себя, что не успел сделать выстрел. Над головою раздался грозной клекот. Это кричал, направляясь к лесу, ястреб. Быть может, он только звал свою самку, но все птицы поблизости сразу притихли, — как будто их и не было здесь. Замолкла и Клеопатра и притворилась мертвой: шея ее вытянута по воде, голова свернута набок и лишь один глаз следит за полетом врага. Ни одно перо не шевельнулось в ней. Но после миновавшей опасности она закрякала громче.

Подсел селезень в ольшанике, за скрадком. Басыгин сжался, затаил дыхание, чувствуя, как тот разглядывает его спину. Убедившись, что ничто ему не угрожает, селезень через несколько минут поплыл мимо скрадка, направляясь к манящей его утке. Стрелять в него нельзя было — можно убить свою крикушу. А в это время Клеопатра окунула голову и плескала на себя воду, сверкающую раздробленным хрусталем. Она вся была в безудержном экстазе и трепетала, бессильно распуская крылья. Она не могла уже больше кричать, а только тихо и томно стонала, изнемогая от чувственности. Опьянел и селезень весенним хмелем. Приближаясь к самке, он не спускал с нее черных блестящих глаз и, напряженно изогнув шею, шикал учащенно, с придушенной хрипотой, словно ему зажали горло. В этот момент он был неотразим для нее в своем роскошном брачном наряде: голова его с широким янтарным клювом — в жарком темно-изумрудном переливе, на шее — белоснежный воротничок; зоб — золотисто-бурый, на каждом крыле — лазоревая полоска в белой оторочке, хвост — бархатно-черный, и на нем два кудряво завернутых пера. Все крапинки, все темные и стальные разводы сочетались в цветистые узоры, а краски были так свежи и ярки, словно он только что вышел из мастерской величайшего художника. В лучах поднявшегося солнца, в золотых вспышках расходящихся по воде кругов он даже с человеческой точки зрения казался изумительным красавцем. Басыгину не хотелось его убивать. Притаившись в своем скрадке, он предоставил ему полную свободу. Селезень потоптал утку, яростно ухватив ее клювом за шею, а потом, сразу вскрылив, спирально поднялся в голубую высь.

 Удовлетворенная Клеопатра, купаясь, закричала высокой и радостной нотой, словно посылала благодарность улетавшему другу.

В ольшанике раздались всплески воды. Басыгин повернул голову. К его скрадку приближался человек, стоя на корме длинной долбленки и работая одним веслом. Это оказался знакомый охотник, Митрофан Гордеев, с худым и скуластым лицом, в клочьях желтоватой бороды. Он еще издали закричал:

— А я по соседству тут находился. Кто это, думаю, тут бухает. Утка, кажись, Косова, а выстрелы будто не его. А тут, оказывается, вон кто. Давно из города?

— Только вчера.

Гордеев протолкал лодку носом в тальник, к скрадку, с тыловой стороны его. Потом, поздоровавшись, уселся на носу своей долбленки. На дне ее были два селезня и три чирка. Пожаловался:

— Утка моя ни к черту не годится. Как убил второго селезня, так и замолчала. Вот окаянная!

С восходом солнца прилет селезней уменьшился. Клеопатра дошла до хрипоты, но все еще продолжала голосить. Это была какая-то неукротимая нимфоманка.

— Вот это утка! — глядя на нее, удивленно покачал головою Гордеев. — Такой во всей округе не найти. Да с нею любой дурак набьет селезней. У этого черномазого цыгана, у Косова-то, сроду хорошие утки водятся.

Художник посмотрел на Гордеево ружье: старая шомпольная двустволка, так называемая «подожди-погоди». Спросил:

— Ну, как твое ружье?

— Здорово бьет. Не дальше, как в прошлом году, оно у меня со стенки сорвалось. Как трахнет стволами по горшкам. Пять штук вдребезги, и все с молоком. Баба моя потом целую неделю грызла меня, как собака кость.

Село, в котором проживали Косов и Гордеев, было расположено на берегу реки верст за шесть отсюда. Там зазвонили в большой колокол, призывая мирян к заутрени Вербного Воскресения. По разливу воды далеко разносился октавно-низкий гул меди, вызывая в лесу отклики. Птицы с меньшим задором пели свои истомные песни. Для них наступала пора отдыха от любовных увлечений.

Двое охотников, покуривая, разговаривали об охоте, пригретые солнцем.

Вдруг подсел широконосый селезень. Он находился на таком большом расстоянии, что убить его было трудно. Но он в редких случаях может поплыть к кряковой утке. Художник выстрелил в него и, когда селезень стремительно сорвался с воды, послал ему влет второй заряд.

Гордеев засмеялся, щуря глаза:

— Перья сбил, а говядина улетела.

 — Хватит с меня. Пора кончать охоту.

Басыгин начал собирать убитую дичь.

Через несколько минут, простившись с Гордеевым, он направился на пасеку своего приятеля Косова. Ружье, кошель с уткой, связка добытой дичи давили ему плечи. Но он бодро шагал по лугам, сверкающим многочисленными лужами.

 

XIII. Предпоследняя глава

 

Прошло еще три года.

Давно замолкла гражданская война. Остатки контрреволюции укатились за границу. Жизнь стала налаживаться. Открылись рынки и магазины. Можно было купить все, что хочешь, без всякой очереди. Фабрики и заводы, дымя в небо, загорланили призывными гудками. Крестьяне обзавелись лошадьми и вообще скотом. Исчезла жадность, люди добрели.

В доме Басыгина снова запахло красками. Степан Романович почти каждый день брался за кисть и, стараясь наверстать потерянное, создавал одну картину за другой. У него, прошедшего через жуткие дебри жизни, не было недостатка в сюжетах. Дух его окреп, голова была переполнена идеями, перевоплощаемыми им посредством красок в чудесные образы. Давно он не переживал такой творческой страсти.

Около него, прихрамывая на правую ногу, иногда крутился Вася, веселый и бойкий, с кудрявой головой одуванчика. Несмотря на свою резвость, он мог сидеть терпеливо час и больше, вдумчиво вглядываясь, как под уверенной рукой отца оживало мертвое полотно с тем или иным сюжетом: вот беглые бродяги, сидящие у костра; вот озеро, зарумяненное утренней зарей, а на нем весенний селезень, подплывающий к своей подруге, чтобы обессмертить себя своим будущим потомством; вот отец и мать, в ужасе склонившиеся над умирающим ребенком; вот революционеры, сражающиеся на баррикадах, — здесь у них дым пожаров, взрывы снарядов, изувеченные трупы людей, грязь и кровь, а там, в далекой перспективе, — восходящее солнце, обливающее широкие поля с тучными хлебами и город-сад, там горит всеми цветами радуги человеческая мечта; вот плоты, уносящиеся по синей реке, а на них люди с загорелыми лицами. Иногда Вася приставал с расспросами:

— Папа, а кто реку сделал?

— Природа, — машинально отвечал отец, сосредоточенный в своей работе.

Мальчик на некоторое время задумывался и опять лепетал звонким голосом:

— Это такой дядя — большой-большой. Выше колокольни, А кисть у него, как дерево. Правда, папа?

— Нет, сынок, неверно.

— А что же это такое?

Начиналось самое трудное. Отец откладывал кисть и объяснял Васе насчет природы, но это никак не укладывалось в детской голове. Сын смотрел на него неудовлетворенными глазами. Тогда, чтобы отделаться от мальчика, отец говорил:

— Не понять тебе, пока не вырастешь вот на столько, — и показывал рукою, на сколько Вася должен еще подняться.

Портрет славного Задора погиб во время пожара. Художнику хотелось снова написать его. Но сколько ни принимался за это дело — ничего не выходило. Он помнил каждую мелочь в облике своего друга, хорошо знал сущность его души. Стоило закрыть глаза, и пес представлялся перед ним, как живой, во все периоды своего возраста. А когда художник брался за кисть — все исчезало. Это приводило его в отчаяние. Правда, Пират и по окраске и по характеру сильно напоминал своего деда и мог бы послужить до некоторой степени моделью, но все это было не то. Внук был просто умен, а Задор гениален среди своего собачьего рода, с глазами, принимавшими иногда осмысленное человеческое выражение.

И вот однажды совершилось чудо. Возвращаясь с охоты в город, Степан Романович нес с собою, помимо дичи, березовый плетеный туес, наполненный медовой брагой, — подарок знакомого пасечника. Был жаркий день. Томила жажда. Басыгин частенько прикладывался к туесу, потягивая пахучую и пьяную влагу. Таким образом, пока он добрался до дому, он порядочно захмелел. В квартире у себя разделся, переобулся из охотничьих сапог в туфли, а потом, вешая ружье на стену, вдруг вспомнил про покойного своего пса. Задор отчетливо воскрес в его воображении с радостно улыбающимися глазами, как это случалось, когда он встречал хозяина после некоторой разлуки. Художник сейчас же взялся за кисть и палитру. Он никогда не работал с такой лихорадочностью, как на этот раз. Жена предложила ему обед. Он громко крикнул на нее:

— Убирайся к черту от меня!

Это было так неожиданно, что жена только с недоумением взглянула на него, но не сказала ни слова и, съежившись от обиды, ушла в другую комнату.

Художник остался один. Голова его с редеющими, но все еще вьющимися волосами, косматилась, отливая сединой, словно посыпанная белой пудрой. Скуластое лицо побледнело. Черные глаза, сосредоточенные на полотне, горели безумством. Он был весь охвачен творческой страстью.

Через несколько часов такой работы на полотне вырисовывалась серая собачья голова. То главное, что не поддавалось раньше, теперь было вырвано из памяти и закреплено красками — морда Задора в тот момент, когда в коричневых глазах его отражался выдающийся ум. Об остальном художник мало беспокоился — можно писать дальше с Пирата, так напоминавшего своего деда и корпусом, и всей своей осанкой.

 

XIV. Конспект последней главы

Давнишняя мечта Басыгина, наконец, осуществилась: он попал в Москву. Но это еще не значило, что можно проникнуть со своими картинами на выставку. Он столкнулся с жюри, которое отнеслось к нему более чем сурово: не хотело совсем предоставить ему место. В особенности вызвала горячие споры его картина с изображением собаки. Кому такая картина теперь нужна была? Басыгину пришлось много хлопотать, бегать по влиятельным лицам, включительно до наркома просвещения, прежде чем добиться права на выставку своих полотен. Ему, как провинциальному художнику, отвели самую последнюю комнату, где он и разместился со своими произведениями. Но что из этого получилось? При входе в его комнату первым делом бросался в глаза портрет Задора, написанный во весь его рост. Обозреватели останавливались в дверях с удивленными возгласами, а некоторые даже с испугом, словно перед ними был живой пес. Нравились публике и другие его картины, но не так, как эта.

Таким образом, будучи покойником, Задор еще раз сыграл в жизни Басыгина крупную роль. Его изображение оказалось гвоздем всей выставки. Москва признала художника. Его причислили к лучшим мастерам кисти.

 

Два друга
Два друга