Прощайте, гуси! | Печать |

Нестеров Валентин Михайлович

 


Посвящаю геологу

Ливерию Дмитриевичу Комарову


Пасмурным и холодным днем 29 сентября, уже в сумерках услышал я крики диких полевских гусей и стал искать, шарить глазами по небу. Но тучи свинцовые висели низко, чуть не задевая макушку сосен Погорельского бора. Я стоял на пашне. «Наверное, идут под облаками, — подумал, — не увидеть будет». Но увидел. Птицы шли низко, стелились, как и облака, жались к земле и лесу. Зябко, наверное, им было и уныло, как и всей природе в тот вечер. А холод наступал стремительно, и колючий ветер на глазах сковывал, покрывал коркой мягкую пахоту. Шли на юг два табунка. Первый: пять гусей по диагонали и один гусь в сторонке, образуя косой клин. Другой табун — впереди этого и тоже клином, но числом чуть более. И тут я вдруг сообразил, что ведь уже конец сентября, совсем скоро октябрь. А в это время почти всегда, сколько помню, резкое похолодание, сопровождаемое отлетом гусей. Гусь идет где-то на полмесяца позже журавля. Журавль — 12 сентября. Нынче, вот здесь же, видел 16 сентября уходивших на юг журавлей. И тоже клином, два небольших табуна, с печальным курлыканьем, подобным гусиным гаканьям.

А еще я вспомнил, как так же слышал гусей в таежной глухомани второго октября ночью на притоке реки Чоды, в системе рек Киренга — Лена.

Это было в 1977 году. Я работал в геологии, в съемочной партии. Нас забросили вьючными лошадьми в верховья Чоды на завершение сезонных работ. Небольшой отрядик, всего три человека: я — геолог, Володя Башмаков — рабочий-промывальщик шлихов и 15-летний мальчишка Илюха Бесмерных — таборщик. И еще две собаки: мой Батуха — русская лайка и рыжая Мушка, мелконькая лаечка местного отродья, принадлежащая Илюхе.

Илюха — местный, коренной сибиряк из Казачинска-Ленского. Молчаливый, почти бессловесный, коренастый крепыш. Он проработал со мной весь летний сезон, как и Володя Башмаков. И был великолепным таборщиком, опрятным, хозяйственным, любил порядок... И оказался превосходным поваром, готовя из немудреных и однообразных консервов (а осенью еще и грибов, которых росло неисчислимое множество) вкусную еду. Конечно, раньше наш отряд был больше, аж целых девять человек. А теперь вот, в конце, осталось всего три человека. Остальные, кто был в сезонных рабочих, и студенты на практике, получили расчет и отбыли на Большую землю, а штатный персонал геологов камералил на базе партии, в устье ручья Добрынского, на огромном притоке Лены — Киренге. Расстались мы на базе и с дорогим моему сердцу земляком-шадринцем Ваней Коровиным, которого оставили горным рабочим для завершения плановых работ на базе.

Как только нас доставили к месту работ, каюр Коля Караваев с вьючными лошадьми ушел обратно на базу, а мы остались одни-одинешеньки. Стоя возле моментом развернутой Башмаковым и Илюхой брезентовой четырехместной палатки, мы долго смотрели вслед удаляющимся вьючным коням, ползущим по серпантину конской охотничьей тропы, поднимающейся в сопку из нашей долины. Махом развернули антенну походной радиостанции и связались с базой. Доложили, что кони ушли обратно, а мы с утра приступаем к работе.

Пока еще было светло, наготовили дров из плавника, занесенного в половодье и забившего все устья ручья перекрещенным колодником. Володька Башмаков был старым, опытным рабочим-таежником и все делал быстро, сноровисто, без напоминаний и понуканий, отлично зная, что промедление в сложившихся условиях смерти подобно.

Накануне прошли обильные осенние дожди. Когда подымались из Киренги, там еще на березах висел желтый лист. А здесь, в верховьях, кусты по ручью стояли голые, и даже могучие одиночки-волки, листвяги, сбросили остатки желтой хвои. Ярко-зеленые сосны и темные елки на бортах-подушках у ручья отстояли далеко, и взору представали вблизи пожухшие «калтуса» травянистых полян и сизовато-фиолетовые «ерники» кустарниковой березки по всей пойме, до самого горизонта.

Наготовив вдосталь дров (и про запас тоже), сложили в аккуратную поленницу возле палатки. Илюха быстренько сварганил рядом же из тонких палок без единого гвоздя сборный столик и «вешало» над кострищем. Сварил ужин. Поужинали. Запили чаем. Затопили в потемках железную печку в палатке.

От щелей в дверце печки красновато светилось, и было светло возле нее. Мы даже свечку погасили. Пока писать мне было нечего, решили отдыхать. На невысоких нарах из жердей, накрытых кошмяной подстилкой, разбросали спальные мешки и влезли в них. Пока печка топится, в палатке тепло, даже жарко. Можно лежать и на мешках поверх, в майке и подштанниках, спортивных брюках-трико. Когда печка гаснет, моментом становится холодно. И тогда, если кто-нибудь проснется, то подбрасывает дров на незатухающие угли. Дрова сухие, огонь мигом разгорается, и снова становится тепло. Странное дело, но организм — его внутренние часы — так срабатывает, что мы никогда не просыпали до того, чтобы печь совсем загасала. Обязательно кто-нибудь просыпался вовремя. И все это без всякого сговора, по внутреннему состоянию организма, его настрою.

Все заснули, кроме меня. Воцарилась звенящая тишина. Только поуркивала дверца печки да изредка потрескивали дрова, то шипя и вздыхая, то обрушиваясь углями и тихо стукаясь в железные стенки. За палаткой тоже стояла мертвая тишина. Природа насупилась и застыла. Тихо лежали собаки, забившись каждая под нары своего хозяина. Мы их на улицу не выгоняли, жалели.

Вдруг «зафубукал» филин: «Фуб! Фуб! Фубук!..» Какой бы ты бесстрашный ни был, но от его крика, совсем не резкого, а глуховатого и не очень-то уж громкого, но какого-то одинокого в ночной тиши, и в твоем одиночестве, и в неоглядной темени становится жутко, щемит душу, и волосы подымаются помимо твоей воли. Хотя отлично понимаешь, что он для тебя совершенно безобиден. И так он кричал, наверное, с час, то приближаясь, то удаляясь, пока не угас где-то совсем далеко.

А ночь стояла такая тихая!.. Ведь потом еще были ночи, но все они забылись, смазались, а эта запомнилась. Я тоже заснул вслед за ребятами, перед этим успев набить полную печь дров. Спал крепко и сладко, без всяких снов. И вдруг во сне слышу — кричат гуси: «Кигиг! Кигиг!..» — протяжно. А им отрывисто отвечают другие: «Кик! Кик!..»

Я мигом проснулся, выскочил из спальника и вышмыгнул из палатки.

Прояснило и раззвездило. Черное небо было высоким-высоким. И в нем ярко перемигивались звезды невероятно огромной россыпью. И всякий раз оно было каким-то новым, неведомым и незнакомым, совсем другим, чем прежде. Как дважды не ступишь в одну и ту же реку, так и дважды не увидишь одного и того же неба. Природа, и время, и пространство, — все течет, все меняется и на земле, и на небесах. Только в одиночестве, только в пространственном отдалении, только в великой глуши возбуждаются абстрактно-глубокие мысли и пробуждаются неведомые в толчее людской жизни дотоле чувства...

Таежные охотники и геологические работяги, вроде Володьки Башмакова, — всегда романтики и дети, даже если они пьяницы и совсем испорченные в миру люди, бывшие воры и даже убийцы. Мир дикой природы, одиночества в ней, пространственности и скитаний по таежным просторам совершенно меняет людей, их психику и образ мышления, философского понимания жизни. Дикая природа, как и одиночная камера, заставляет даже самые тупые головы и очерствелые души уходить в собственные мысли и задуматься о смысле бытия.

Гуси! Они летели где-то высоко в поднебесье, невидимые в черно-бархатном небе. В ясную погоду и когда безветренно, гусь всегда идет высоко, так высоко, что стаи и днем едва видны, не то что ночью.

Ночь не только вызвездила, но и выморозила. Воздух стал холодным и насыщенным, гулким и проводящим звуки. И казалось, что гуси кричат совсем рядом, над головой. Но то был обман. Где бы я ни был, — стоило услышать крики гусей, всегда выбегал послушать. Всегда просыпался, если это было ночью. Что-то страшно грустное, извечно печальное было в их криках. Особенно бередил меня их отрывистый: «Кик! Кик!..» Как будто они улетали навсегда. Всякий раз казалось, что я их уже никогда в жизни не увижу и не услышу, что все это происходит в последний раз, что на зимовках их уничтожат, и они больше не вернутся. «Боже! — думал я. — Сколь многое потеряет человечество, лишившись гусей и не испытав тех девственно-природных, искренних чувств сопереживания с природой, погружаясь в далекий мир первобытности. Неужели это ведомо и понятно только мне одному? Неужели только я один в состоянии оценить это?» И от этих невеселых мыслей мне становилось еще тоскливее в бесконечном пространстве ночного неба и таежной шири.

Я вернулся в палатку, опять подбросил дров в печку и залез в спальник. И снова сквозь сон слышал и слышал гусей, как они надрываются криками в небе. Всю ночь шли стая за стаей, валили валом.

Я уснул крепко только под утро и проснулся последним. Было совсем светло. Ребята меня не будили, тихо изготовили завтрак и чай. Когда я проснулся и выглянул из палатки, на востоке под сопкой уже краснел диск солнца, хотя небо у горизонта еще было окрашено кроваво-красной зарей. Деревья и трава были покрыты белым инеем. Стоял мороз. Воздух звенел, под ногами людей скрипела стылая трава и шумели хрупкие ледяшки промерзших лужиц. Ручей замерз, покрылся толстой коркой льда. Вот тебе и мои шлихи!..

Но мыть их пришлось. Маршруты были намечены, разбиты циркулем на двухсотметровые участки места отбора проб донных, металлометрических и шлиховых, минералогических — на картах 25-тысячного масштаба. И надо было это все выполнять.

Теперь бы, наверное, помолились Господу Богу, а тогда только вздохнули, крякнули, набросив на себя рюкзаки с геологическим инструментом: деревянный лоток (корытце для мытья шлихов), топор, горняцкая лопатка, каелка. У меня еще на поясе перочинный нож на сыромятном ремешке и лупа для просмотра проб. Через плечо — полевая сумка с картой и документацией и неизменным геологическим компасом. У Володьки — самодельный охотничий нож в ножнах из сохатиного камуса.

Батуха умчался вперед, Мушку едва сдерживал на веревке Илюха, чтобы не убежала за нами. Она подымалась на дыбы и громко заливисто лаяла, выделывая кренделя и выкрутасы вокруг веревочки, вдогонку нам и Батухану.

Прощай, Карабаш, каменные горы!

Прощайте, девушки, ребята-зимогоры! — вспомнил я нашу уральскую старинную горняцкую частушку.

У Чоды главный ручей сливался с боковым, образуя в устьях широкую и болотистую ерниковую долину. Мы подымались по главному. Ерники скоро кончились, прижимаясь к самой воде. Вместо них пошла по неровному уклону бортов красноватая моховая бугристая тундра с вечной мерзлотой под мхом. На буграх, по мху, стелилась клюква и изредка маячили чахлые сосенки. Тайга виднелась далеко на гребнях сопок и в самых верховьях ручья.

Вдруг Батуха, который бежал всегда где-то впереди нас невидимый, изредка отмечаясь своим появлением, неистово, с приступом залаял, извиваясь, как конь на дыбах. Первым возле него оказался Володька Башмаков:

— Смотри, он соболя загнал! — крикнул он мне.

Я бросился вверх по уклону от русла ручья. Подбежал, весь запыхавшись. Соболь сидел на макушке тоненькой чахлой сосенки, накренив ее колесом и едва держался на ней, повиснув обезьянкой. Батуха чакал зубами, не достигая даже миллиметров до него, а не то, что сантиметров. Я едва отстоял зверька от собачьей расправы, упав на собаку и прижав к земле. Володька меня не одобрил. Уж больно хотелось ему добыть соболя. Но мне зверек был ни к чему. Не выходной еще был, шкурка не вызрела, тем более, что молоденький.

В эту пору, накануне морозов и зимнего охотничьего промысла, соболиные выводки распадаются. Неопытный, бестолковый молодняк, становясь самостоятельным от родителей, попадает в еще большую зависимость от природной среды. Как слепые при рождении в поисках соска, они мечутся по всем просторам, не зная, где приклонить свою голову в поисках свободных соболиных угодий. И прежде чем, намыкавшись, достигнут желаемого укромного уголка, оказываются незащищенными в самых неподходящих угодьях, где в большинстве, как и в данном случае, становятся легкой добычей охотников и хищников вроде филина.

Уходили мы от соболя, который мертвой хваткой держался на сосне. Володька ворчал и ворчал. Батуха рвался обратно. А нам на выходе подола долины нужно было начинать работу. Я торопился. Вперед и вперед! Сопки сомкнулись. Распадок превратился в узкий каньон с отвесными залесенными стенками и подмытыми плитчато-каменистыми крутоярами.

Вода в ручье была нестерпимо холодной. Где-то он журчал свободно на перекатах, а где-то в тихих заводях шел подо льдом. И тогда пробивали лед, чтобы набрать промывочный материал и донную пробу — «донку». Несколько проб мыл Володька. Потом мыл я, хотя в мои обязанности это не входило. И своей работы хватало. Но как только я бросал взгляд на мертвецко-синие руки Башмакова, у меня сердце сжималось от мысли: как же он терпит? Казалось, он делает немыслимое. Это надо было быть фанатом от геологии, королем геологических бичей, каковым он и являлся. И иметь молодецкую выносливость и терпимость русского человека, рожденного на русском Севере, а не южанином.

Шли дни. Ясная холодная погода ночью, но с оттепелями за полдень, сменилась снова ненастьем со снегопадами. Валил снег крупными хлопьями. Ветер слепил глаза, а снег таял на веках, заливая глаза водой, — не успевали с лица стирать. Роба наша намокла и становилась коробом, смерзшись. Немыслимо, как мы могли работать в этих условиях, могли ли вообще добраться до табора живыми — у нас не было ни фуфаек, ни суконных горняцких курток. Мы вообще были в одних «хэбэшных» энцефалитках, надетых поверх нательной рубашки, страшно истасканных и отцветших за сезон, вместо зеленых становившихся блекло-застиранно-белыми. На головах вместо шляп с широкими полями были землисто-грязные накомарники с проржавевшими сквозь материал железными проволочными ободками на полях.

Это был не наш просчет с Володькой. Это были просчеты и экономия на людях экспедиционного начальства, а может, и начальника нашей партии. Они все рассчитывают, что работы должны заканчиваться, как и начинаются, — по теплу. Но «война план меняет» — так говорит поговорка. Никогда еще в эти схемы никто не укладывался, в моей геологической практике. Впрочем, мы имели выбор: еще до захода на последнее задание могли отказаться от него. Я как штатный инженер-геолог, — в меньшей степени. Но Башмаков, как сезонный рабочий, — на полных правах. А сейчас, назвавшись грибами, оставалось только лезть в кузовок.

Трудность работ усугублялась и коротким световым днем осенью. Летом, бывало, мы делали за день от 9 до 11 км рабочих маршрутов одной рабочей парой, возвращаясь в табор в 9, а иногда и в 11 часов вечера. Но все равно засветло. Теперь же в 6 часов уже становилось темно. И на табор мы приходили в густых потемках, бредя по протокам главного ручья вниз, к табору, спотыкаясь, цепляясь ногами за невидимые коряги и корни и нередко падая и ушибаясь.

Но коли подходили к табору, то уж нас у палатки загодя и с нетерпением встречал Илюха. И всегда у него наготове был горячий чай и ужин, иногда даже пресные лепешки-«ландорики». И всегда в палатке было уже натоплено жарко, и ярко горел костер возле, как маяк на море, светя нам во тьме. Илюха с радостью подскакивал к нам и помогал снять утяжеленные от проб рюкзаки, подобно тому, как снимались вьюки с вьючных коней. А потом, как и коней же, вел нас в палатку, вмиг раскисавших от предчувствия тепла, отдыха и пищи. Как я благодарен этому мужественному мальчику-сибиряку, потомку поморского рода, пришедшего в эти края поверстанными казаками, основавшими Казачинск-Ленский еще в семнадцатом веке, 300 лет назад!

Утром я просыпался рано и связывался по рации с базой. Начальник всегда ждал нашей связи с нетерпением. Чувствовалось, что он был, как на иголках, в любой момент ожидая, что с нами может что-нибудь стрястись, что мы можем навсегда потеряться и замерзнуть, заблудившись или получив увечье в пути. За его долгую геологическую практику такие случаи были и даже совсем недавно, два года назад, когда в его партии погибла пара в тайге летом, потерявшись навсегда. И он чуть не попал под суд. Спасло, наверное, только то, что он был инвалид-фронтовик предпенсионного возраста. Да и желающих идти в начальники полевых партий не больно находилось. Верха выгородили. За себя же.

Прошло две недели, а может, и больше, самых напряженных маршрутов. За это время снег выпадал по щиколотку, и казалось, что уже никогда не растает. Как и лед на ручьях и речках, толщиной уже в 2—3 см, а местами и во все 5. Только Чода, стиснутая скалистыми берегами, с прозрачно-голубой, отстоявшейся осенью от мути водой, вроде ангарской, стремительная и бурная Чода еще нигде не схватилась льдом. Казалось, никакие морозы ей нипочем.

Когда мы кончили все работы и выполнили злополучный сезонный план в две тысячи шлихов (что означало 400 км полевых маршрутов моего отряда — рекорд экспедиции), наступила снова резкая оттепель. Снег стаял. Ручьи и речки, которые за лето обмелели или совсем высохли, бурно потекли. И по ним из глубоких ям стали спускаться на зимовку в Чоду обреченные было на гибель из-за промерзания ям зимой красавцы хариусы. Рыба царская, красивей, изящней и вкусней которой нет ничего в мире, разве что байкальский омуль.

И вот на горизонте появляется по серпантину конской тропы спускающийся с сопок от Чоды Колька Караваев. На вьючных конях, за нами!

— Ура! — кричим мы. — Ур-ра!

Прыгаем, радуемся, смеемся, обнимаемся. Я стреляю из ракетницы. Прощай, тайга! Прощайте, маршруты: горные и таежные, болотные и речные, вертолетные и на навьюченных конях, пешком и на моторках! Прощайте, гуси! Прощайте, бичи, мои дорогие ребята-работяги, сезонники, которых уже никогда не увижу и не услышу, как и пролетных гусей. Как и своих армейских сослуживцев по молодости, которых всегда ношу в сердце и о которых вечно помню.

Гуси, мои гуси! Дикие, полевские гуси! Пролетные гуси! Гуси, геологические бичи!

А я уйду на край Сибири,

До могилки Ермака!

Отсижу в тюрьме сколь надо,

Проваляю дурака!

Прощайте, гуси!

 

Волчья ночь

Пятый день мы идем по маршруту. Мы — это Володя Мещеряков, начальник охотоустроительной партии, я — геоботаник партии, вьючный конь Буян и моя русско-европейская лайка Нега.

Задолго до вечера достигли реки Верхняя Шереиха. С опаской перешли сырую долину притока и на высоком сухом мысу, горбато вдающемся в долину главной реки, сделали привал. По самому гребню мыса, поросшего редким сосняком-жердняком, из поймы реки в лес уходила набитая до земли звериная тропа. В ямке на тропе мы и решили развести костер.

Пойма Шереихи сплошь затянута густой, гибкой, цепкой кустарниковой березкой, чуть ниже колена высотой.

Ерниковая березка — основной корм лося в течение всего года, а ее заросли — надежное убежище от зверя и человека. Смотришь на эти ерники в широченной пойме Шереихи, на громады гигантов-валунов, загромоздивших местами русло реки и образующих пороги, и чувства самые противоречивые рождаются в душе.

Непомерная обширность подавляет человека, красота пейзажа завораживает взгляд, а необычное сочетание красок, сизо-фиолетовое марево без конца и края создает впечатление нереальности, неестественности окружающего мира.

Я сидел на склоне мыса, завороженный представшей перед глазами картиной, а рядом стоял Володя, испытывавший что-то подобное: наверное, такой земля была в древности. И красиво, и жутко... Привязав коня к вбитому колу, Володя ушел на реку ловить на «мушку» хариусов. Я развел костер и стал готовить чай. Начали сгущаться сумерки.

Явился Володя с добычей — хариусом граммов на 500. Быстренько сварили уху. Навар с лавровым листом и черным перцем горошком казался необыкновенно вкусным, и мы хлебали его, смакуя и нахваливая.

Здешние сумерки очень коротки: еще каких-нибудь 10—15 минут назад было светло, и вдруг все темнеет. И не успела еще сгуститься темень, как над горизонтом всплыла полная круглая луна и залила своим холодным люминесцентным светом всю округу. Установилась ошеломляющая тишина — ни единого звука. Уши как будто заложило ватой, и органы слуха работали вхолостую. И когда с низов Шереихи вдруг донесся очень слабый отдаленный волчий вой, я невольно еще более напряг слух — не показалось ли?

Чаевничать мы кончили и стали разворачивать «спальники», готовясь ко сну. Нега свернулась калачиком у самого огня. А коня я перевязал поближе к костру под толстой сосной. И вдруг снова — волчий вой, уже более отчетливый. Далековато, правда, но гораздо ближе, чем прежде. Значит, волк идет сюда.

— Уж не на ту ли сохатиху с теленком он охотится, что мы вчера с тобой вечером видели?! — предположил Володя.

Спустя некоторое время снова раздался вой. Боясь, что волк может уйти в сторону от нас (а мне хотелось его послушать, чтобы было что рассказать детям и внукам, друзьям-охотникам), я решился подвабить ему. Хотя волка я слышал впервые, но раньше пробовал подвывать по-собачьи.

И вот я завыл. В ночной тишине, в гулком разреженном воздухе звуки доносятся громко, а эхо их еще более усиливает и многократно повторяет. Первый вой у меня получился коротким и с хрипотцой. Сам я от взятой глубины звука закашлялся. Между тем, волк, к моему удивлению, ответил на мое вытье. Я снова подвабил ему и еще более удачно.

Волчьи ответы стали более частыми и близкими. Володю эта игра тоже стала затягивать, и он мне стал подсказывать:

— Он сильнее грудным голосом тянет, а ты коротишь!

Меж тем мои легкие постепенно приспосабливались, и я стал тянуть столь же протяжно и по-грудному, как волк. Всецело отдавшись перекличке со зверем, я вошел в раж: волосы на голове стали дыбом, по телу поползли холодные мурашки, на глазах выступили слезы. Я захлебывался от наплыва чувств, сердце мое вот-вот должно было лопнуть от охватившей меня жалости к себе, а душа готова была вывернуться наизнанку. Я точно плакал о чем-то самом дорогом и в рыданье находил разрядку и успокоение. А волк уже подошел к нашему мысу и завыл где-то рядом, метрах в ста.

Буян громко захрипел и взвился на дыбы, силясь вырваться. Нега отбежала от костра и легла у коня под ногами (в тайге я много раз убеждался, что собака ищет защиты у коня, а не у человека). Володя кинулся к Буяну и схватил его под уздцы.

— Перестань! — крикнул он мне.

А волк снова завыл рядом — костер и шум в таборе, казалось, ему был нипочем.

Тогда я бросился в сторону волка и, не будучи в силах сдержаться, снова подвабил. Володя в сердцах выругался, волк смолк. Конь постепенно перестал биться, лишь пугливо дергал головой с округленными глазами и настороженными ушами. Володя прижался к бархатной шкуре коня и ласково проговорил:

— Ну, что, испугался? Ишь глазища-то выпучил!.. — и похлопал ладошкой по мелко дрожащей коже.

Волк еще три раза провыл далеко за речкой, и гробовая тишина снова воцарилась над Шереихой. Лишь казалось, что яркий, мертвенно-белый свет луны вот-вот зазвенит леденящими лучами. Мы залезли в спальники и быстро заснули. И сон наш берегла тишина. Тишина после целой бури чувств...

 

И потянулись вереницы...

Никогда не забудешь стихии чувств, которые вызывают крики пролетных гусей. Они будто плачут о том, что с каждым годом их все меньше улетает на юг и еще меньше возвращается на родину. «Ти-гик! Ти-гик!» — протяжно крикнет один, и десятки других одновременно откликнутся ему гортанно «Гиик! Гиик!»

Задумчиво смотрю им вслед, всегда и всюду: на Ангаре ли, на Исети ли. Исеть — река маленькая, но значительная. Она последняя крупная река широтного направления, река на границе со степью и озерным краем с юга. А потому и пролет птиц по ней идет не соразмерно ее ширине, а соразмерно ее значению.

12 октября мы с охотником Сашей Строгановым бродили на ходовой охоте с лайкой под селом Маслянским. Пойма здесь широкая, от Исети идет ветвь рукавов — проток. А сколько озерков больших, мелких и узких, забитых ряской и загущенных черемушником и тальником стариц — отшнуровавшихся протоков!

После двухдневного похолодания, когда стоячие водоемы сковало ледком, потеплело, они оттаяли. Валовый пролет северной птицы окончился. Где пригрело — там и осела. Редко где протянет одиночка, да и понятно: ведь с начала октября это уже был второй тур холодов, необыкновенно ранних и сильных, и основная масса птиц прошла.

Охота была неважная, добыли пару чирков-свистунков по 420 граммов и одну «белобокую чернеть» самку, очень тощую, весом в 520 граммов. (Такой вес имели местные чирки). Надо сказать, что северная птица в этом году очень слабая. 3 октября из пролетных крякв была отстреляна самка весом всего в 800 граммов, в стадии незакончившейся линьки. Да и местные кряквы долго не могли набрать нужный вес — в 1200 граммов для утки и 1400—1600 — для селезня.

На протоке у деревни Ермаковой мы наткнулись на табунок гоголей в 20 штук. Шумно, с разбегом поднялись они, играя черно-пегим оперением, и среди них выделялся один крупный крохаль. Это уже последние табунки. Первые гоголи на пролете появились нынче необыкновенно рано — 12 сентября!

Ермаковский проток неглубокий, но быстрый, с массой отмелей и, должно быть, очень кормный. Через него всегда идет пролет птицы — и местной, и северной. Любят здесь они и отдыхать. Весной на нем раньше всех появляются ледовые разводья и на них бьется первая «косатня», а 18 апреля 1955 года я видел здесь девять лебедей. И вот снова вижу лебедей-кликунов. Они алмазным искрящимся треугольником с длинной правой и короткой левой сторонами долго сверкали восьмидесятью составляющими его бусинками.

Вот многосотенные табунки дроздов-рябинников вьются над уцелевшей от выкорчевки полоской боярышника с обильным урожаем ягод. А первые из них появились 16—17 октября под Городищем в насаждениях яблонь-дичков. Там табун был многотысячным, как в сборных вереницах грачей и галок, которые тянутся с полей вечерами через город в бор, на ночевку.

Массовый отлет последних прошел 8 и 9 октября, и теперь их осталось немного. В эти же дни над Шадринском тянулись треугольники гусей-гуменников, которые наблюдались большими табунами до семидесяти штук даже днем, что в наше время стало редким событием.

Очень много 12 октября я наблюдал северных чаек: гигантов серебристых, самых крупных из континентальных, блестяще-белых, с голубовато-сизыми крыльями сверху и угольно-черными концами. Их особенно много: вереницы их летят над протокой и сидят на земле, сбившись в кружок. Реже встречаются сизые чайки, меньшие по размеру, чем серебристые, и с черными концами хвостов. И совсем лилипутами среди них выглядят косячки озерных чаек по 7—9 штук. Первые табуны пролетных чаек, но, очевидно, местных, появились еще 22 августа.

И уж совсем неожиданным было видеть белых степных сорокопутов, нарядных мелких хищников из певчих птиц, повадками напоминающих мелких соколов. Эти явно запоздали с перелетом. И уже к ночи нам попалась стайка белых синиц в шесть штук, и тоже пролетная, которая на сон грядущий нам прозвенела раскатисто: «Тыц-цур-ры!».

 

Шел проливной дождь...

Все надоело, так надоело, что когда предложили в областном обществе охотников через нашего председателя охотничьей секции Диму Каратаева съездить в Курган на испытания лаек по лосю и глухарю, я с огромным удовольствием согласился. Отпросился в пятницу на работе, в час дня сели с Димой в электричку и махнули в Курган. Он едва не опоздал, прыгнул на ходу вместе со своей спаниелькой Дези, не успел взять билет, и его тут же оштрафовал контролер. Он спокойно, не расстраиваясь, подал требуемую сумму. Дальше доехали без приключений. В областном обществе нас ждали. Подошли курганские лайчатники после рабочего дня, приехали со всей области борзятники, оказывается, у них тоже испытания. Конечно, они у них в степи будут протекать, но ночевать будем вместе, на одной охотбазе.

Встречал нас сам организатор испытаний Александр Михайлов, начальник отдела охоты общества, энергичный, порывистый и горластый. Я и прежде много слышал доброго о нем от своих друзей-собаководов, но лично знаком не был. Сейчас с удовольствием разговаривали, вспоминая учебу в Иркутске на охотфаке. И вообще о собаках, таежной промысловой охоте, так не похожей на здешнюю, зарегламентированную до ненавистности, так что неохота охотиться.

Подошла егерская машина, маленький «уазик» крытый, нас набилось битком с собаками, и ринулись сперва по городским асфальтовым ухабам, потом по загородным лесным. На базе ждали и не ждали. База только-только организовалась. Охотники — народ дружный и неприхотливый. Махом, в кромешной тьме, нашли и накололи дров, и через полчаса стало теплым-тепло в отведенном бараке, сизо от накуренного дыма, бело от окурков под ногами. Стол полон яств: от икры... кабачковой до колбасы... «резиновой» и хлеба, который не режется ножом, а крошится, как крупа.

Но все это на сегодня несущественно, радость мига в общении мужском, охотничьем, собаководческом. Шум, гам, хохот. Мы с Димой посидели малость за компанию, а потом пошли навестить в соседнем доме собаковода и эксперта по лайкам, здесь проживающего постоянно с момента организации базы, Павла Федоровича Тарханеева. «Коренной екатеринбуржец», как он себя называет. Волею судьбы он попал в Курган после долгих скитаний по Уралу и Средней Азии. Мы давнишние приятели с ним, и радость встречи была обоюдной. Бобыль до мозга костей, сын и племянник знаменитых на Урале геологов из династии Тарханеевых и сам работавший с геологами немало сезонов, да и вообще в экспедициях, очень эрудированный, всесторонний природовед и собаковод-эксперт. И столь же неприхотлив, как его собака лайка.

— Я уже чайник для вас приготовил! — обрадовал он нас.

Мы тоже потчуем его, чем можем, из своих рюкзаков. Долго беседовали и остались ночевать у него же, вместе со своими собаками. На улице шел проливной дождь. Шумел по кровле. Ветер налетал порывами. А мы при керосиновой лампе, за дощатым столом, сидим у теплой печки, пьем чай. Мы с Димой не курим. Но Павел Федорович «пазит» одну за другой сигареты, словно соски сосет.

— Ну, ты нас обкурил! Аж горло заболело!.. — говорю я.

А он хохочет. Ему все нипочем.

Утром дождь кончился. Выяснило. Борзятники с борзыми и с парой русских гончаков для вытравливания зверя из леса в степь уехали на «уазике», им далеко. А нам рядом, и мы отправляемся пешком. Целая стая лаек на поводках с хозяевами, в большинстве западно-сибирки, кроме пары моих русских. Проводит испытания, точнее судит их, Павел Федорович. Дима — в ассистентах при судье, для того и приехал. Дези осталась дома возле рюкзака.

Не успел я свою Чону, старую, опытную лайку, спустить, как возле «вагончика» для ночлега охотников она облаяла белку. Белка, совершенно вылинявшая, белесая, с темной на концах остью, с пушистым хвостом, оказалась ходкой. Шла ве?рхом быстро, прыгала по вершинам сосен, металась. Одна белка есть. Еще одну — и диплом заработан. Отозвали Чону. Я взял на поводок, и пошли дальше.

Вдруг на разные голоса запиликали, закричали сварливо, разноголосо птицы. Это оказались кукши. Типично таежный вид под самым Курганом. Ребята мне подсказывают:

— Здесь и кедровки встречаются.

Я тоже встречал кедровок, но в Бариновском массиве. Иковский массив под Курганом, Бариновский, Боровлянский едины по своей природе, это субтаежные массивы или, говоря иначе, самые южные ее отроги. Под Курганом тайга подходит без всяких буферных зон и сразу обрывается, без всяких переходов, в степь. Резко, нехарактерно. На границе тайги со степью и была заложена Курганская крепость для наблюдений за степью, на случай набегов кочевников на нижнетобольские и нижнеисетские земледельческие деревни русских.... Но об этом когда-нибудь потом. А сейчас мы полюбовались, подивились кукшам-ронжам с Павлом Федоровичем, тоже знатоком птиц, и продолжили испытания.

Пустили Чону еще раз. Она, обнадеженная быстрой первой находкой, резво стала шарить по характерным угодьям, но все напрасно. Хоть где-нибудь бы мы обнаружили даже старую поедь беличью. Ничуть. Все было мертво. Да и откуда ей взяться, коль на сосняках не проглядывалось ни единой шишки. После установленного для Чоны времени спустили моего Колобка. Он тоже резво шарил.

Мы перешли в угодья глухариные и лосиные, с сограми среди сосняка и рямами. Но все свежие следы были захлестаны дождем, и больше лось не ходил, лежал крепко после ненастья. Я поднял пару копалух с искусственного галечника, устроенного для них, но Колобок был в стороне, птиц не заметил и проследить не мог, хотя на наброды наткнулся и долго их вынюхивал, азартно бегая. Лося тоже не смогли обнаружить. Другие лайки тоже ничего не смогли поднять. День прошел, солнце склонилось на закат. И наша кавалькада растянулась в обратный путь.

На стану, куда уже вернулись борзятники, я увидел чем-то очень знакомого, совсем деревенского мужика. Долго присматривался, а он ко мне. И вдруг ринулись один к другому. Мужиком оказался мой старый друг и мой первый учитель по собаководству Вячеслав Тимофеев, эксперт по собакам да еще и кандидат наук. Я его не видел много лет, оба постарели и изменились. Он стал сразу расспрашивать про шадринцев, общих знакомых, поскольку сам бывший коренной шадринец, и мы стали рассказывать о своем житье-бытье за многие годы разлуки и вспоминать, как бывало раньше, еще при председателях охотобщества Белове и Мыскине, как проводили полевые испытания в Шадринске. Какое было изобилие дичи и никаких ограничений во время испытаний.

Оказалось, что он судит борзятников, и свора борзых подловила с подставки гончей матерого зайца, прямо на глазах гостей-аргентинцев, приехавших на лечение к Илизарову. Пошли все вместе к Павлу Федоровичу, затопили печку. И снова пили чай при керосиновой лампе за дощатым столом возле печки и вели разговоры о собаках, об испытаниях. Потом пошли к ребятам в барак. Они заварганили «затопуриху», охотничью похлебку из зайца и всего мясного, у кого что было, и нас тоже угостили. Ребята в массе были именно ребята, молодежь до 35 лет. Я им стал рассказывать про свою знаменитую Негу, как охотился на промысле с ней вместе и с Колей Рысным в Забайкалье, где он добыл один на один медведя в 600 кг весом, теперь уже знаменитым лайчатником и экспертом из Ленинграда. Как встретились с ним на первых Всесоюзных испытаниях в 1979 году под Ярославлем в охотугодьях «Динамо», где он судействовал, и как снова отличилась моя Нега. Как и в этот день, после проливных дождей, вот так же она раскопала четыре белки, единственная, и сработала на диплом первой степени. Вошла в четверку лучших собак Советского Союза и оказалась одной-единственной с первой степенью на всю зону Урала и Сибири.

Поздно разошлись спать. Мы — снова к Павлу Федоровичу. А под утро завыл ветер, закрутил густой липкий снег. Все смешалось. И кто мог подумать! Такие яркие звезды светили с ночи на чистом небе, черно-бархатном. Когда рассвело, ветер и снег стихли. На небе появились просветленные полосы, зато покрепчал морозец. Борзятники снова уехали, а мы разбились на две группы с лайками и пошли по Ику.

Было непривычно бело, пушисто и скользко в резиновых сапогах, да и ноги стыли, пока не разогрелись в ходьбе. Ик в быстрых перекатах и тихих заводях еще не совсем схватился ледком, вода контрастно чернела среди заснеженных крутых берегов. Несколько раз подняли крякв. Лесные звери и птицы после ненастья тоже отлеживались. Хоть бы один следок. А несколько дней назад, говорил Михайлов, лось и глухарь встречались часто, «пешком ходили». Ну что поделаешь, если так вот подвернулась погода.

Когда проходили одну согру, вдруг услышали крики-гоготание с неба. Задрали головы. Это шли лебеди-кликуны с севера. Четыре стаи близко одна к другой, треугольником. Две по 6 птиц и две по 12—16. «29 октября», — отметил я про себя. А 14 октября, две недели назад, над Канашом, у Шадринска, видел табун лебедей-шипунов, летевших на юг, но наших местных, либо где-то гнездившихся в Ольховской зоне, либо на юге Свердловской области. Шипун идет тихо, только крылья работают как воздуходувная машина, очень слышно: «Пыш, пыш! Пыш, пыш!» Не оттого ли название — «шипун»? А этот звонкий, крикливый, вот потому и «кликун».

Рядом с лебединой стаей шел косяк северной утки, штук 50. Рядом с лебедем, что воробьи. Мелкие, черные. Тоскливо стало на душе. Мы долго провожали взором, пока совсем горизонт не стал чист.

Тут лайки подняли с лежки лосиху и двух лосят. Собаки залились, резво взбросились и побежали. Откуда ни возьмись, «помкнула» басисто гончая, пегий выжлец. Лайки лося бросили и вернулись назад. Выжлец тоже прибежал за ними и устроил свару: срезались с моим Колобком. Мертвой хваткой уцепился за глаз и чуть не вырвал. Едва разняли, никак не отпускал. Я так и подумал с тоской: «Все, остался Колобок без глаза!»

К счастью, глазное яблоко осталось цело, только кожа разодрана и кровило вокруг. Ну да это не беда: «заживет, как на собаке!»

 

Животные и погода

Пока нет единого мнения о том, что служит главным фактором, подталкивающим птиц к запевке: температура, длина светового дня, пища?

Проводя наблюдения в Шадринске, я сравнил время запева наших «жуланчиков» — больших синиц с данными профессора А. С. Мальчевского из г. Ленинграда. Оказалось, что, несмотря на более северное расположение и значительно более короткий световой день зимой, но с более мягким климатом, жуланчики в Ленинграде начинают петь на полмесяца-месяц раньше, чем в Шадринске. Отдельные синицы в Ленинграде запевают в середине января, у нас — только с 6 февраля, а обычно — с 15-го, и только в 1971 году они начали было неуверенно пробовать свои голоса в конце необычно теплого января. Но в феврале установился холод, и птицы немедленно смолкли. Снова запели поздно, около 20-х чисел февраля. Очень теплым сентябрем 1970 года, солнечным и без дождей, но с высокой влажностью воздуха, наблюдались настоящие запевы жуланчиков, овсянок и пеночек-теньковок. Очень долго пели зяблики. Гнездовая жизнь многих певчих птиц затянулась, у уток затянулось переперивание и жиронакопление. Интересно, что осенью зацвели многие растения: мать-и-мачеха, калужница. Организм животных — с огромным количеством клеток, дифференцированных на ткани и органы, является сложнейшим и чувствительнейшим из «метеоприборов».

Наступает осень: все более укорачивается световой день. Это первое, что дает повод насторожиться организму. Главным же образом сокращение светового дня отмечают растения: идет на убыль фотосинтез. С растениями тесно связаны насекомые: пчелы, осы, бабочки, мухи, саранчовые, одни из которых погибнут из-за отсутствия цветов и сочной зелени, другие окуклятся, впадут в спячку или, отложив яйца, погибнут.

Соответственно состав, количество и качество растительной и животной пищи начинает меняться в рационе зверей и птиц. Это, в свою очередь, ведет к изменению состава крови, что влияет на физиологические процессы организма и, в конечном счете, соответствующим образом анализируется нервной системой. Состав пищи — это второй после светового, главный сигнальный фактор. И, наконец, третий и завершающий — постепенное падение температуры.

Все три фактора разными путями действуют на нервную систему; сигналы концентрируются, запоминаются, суммируются, анализируются, и целостный живой организм получает команду готовиться к зиме, то есть накапливать жир, отлетать — перелетным птицам, впадать в спячку — норным зверям, другим — откочевывать в зимние угодья. Весной все процессы повторяются в обратном направлении.

Итак, почему же иногда птицы обманываются и поют осенью? Потому, что в отдельные годы осенью свет, температура, количество и качество пищи вдруг становятся на уровень весеннего, и универсальный организм животных начинает работать вразнобой. У птиц могут даже проснуться гнездостроительные инстинкты. Одни усиленно долбят дупла, другие запевают, как весной, косачи бормочут и даже пробуют «петушиться». Но все это ненадолго, все это преходяще.


г. Шадринск Курганской области

 

Добавить комментарий

Уважаемые пользователи!
Данное сообщение адресовано, в первую очередь, тем, кто собирается оставить комментарий в разделе "Наши авторы" - данный раздел создан исключительно для размещения справочной информации об авторах, когда-либо публиковавшихся на страницах альманаха, а никак не для связи с этими людьми. Большинство из них никогда не посещали наш сайт и писать им сообщения в комментариях к их биографиям абсолютно бессмысленно.
И для всех хочу добавить, что автопубликация комментариев возможна только для зарегистрированных пользователей. Это означает, что если Вы оставили свой комментарий не пройдя регистрацию на сайте, то Ваше сообщение не будет опубликовано без одобрения администрации ресурса.
Спасибо за понимание,
администрация сайта альманаха "Охотничьи просторы"

Защитный код
Обновить