Мгла | Печать |
Зайцев Борис Константинович

 


Мы выезжаем: восьмой час зимнего утра. В большом пустоватом моем доме в столовой горит еще свеча, стоит стакан стынущего чая со сливками, пахнет сапогами, табаком и охотой, а рядом, в кабинете со смятой постелью и чуть сереющими прямоугольниками окон, все опять начинает стынуть и холодеть без человека.

Минуем деревню, едем чуть заметно под гору. Сзади розвальней на смычках рысцой бегут собаки, кажущиеся темным пятном; в полутьме ясно представляю себе переднего — старого Добыча, мудрого, многоопытного, всегда думающего и теперь, наверно, в свинцовых потемках о чем-то размышляющего по-своему, по-собачьи — смутно, затемненно. Может, даже и сейчас он понимает, за кем мы едем, с кем придется иметь дело. Дрожь пробегает, не холодно, в сущности, но как-то суровы и угрюмо пронизывающи всегда эти утренние, летние полупотемки. Кружась по голому полю, налетает откуда-то безвестный, сейчас же и пропадающий ветер: пахнет он остро, вкусно — точно, правда, снег имеет запах. Тонко и жалобно звенят стволы ружья, а вправо и влево синеет неприветный хмурый снег и ровный ход розвальней, неясные тени собак сзади; силуэт кривоногого Гришки «за кучера», нежное гуденье стволов, человеческие запахи: папиросного дыма, овчины моего полушубка — все это как-то тает в этих беспредельных серо-синеватых тонах. Точно по странному, бесконечному, от века существующему морю плывет наша призрачная скорлупка.


Совсем уж почти рассвело, когда мы подъехали к «заказу». Слезаем. Далеко видно со взгорья. День теплый, сыровато-туманный. В далеком свинцовистом воздухе, над вылезшими из мутно-белого снега пятнами лесочков перетягиваются и лениво ворочаются хмурые небеса, и на всем лежит этот таинственный, мглисто-сизоватый налет уходящей ночи. Кажется, будто и лесочки, как огромные лесные звери, только что проснувшиеся, потягиваются и зевают. Что-то темное, мрачно-сладострастное подкатывает к сердцу. И собаки беспокойны, все тянутся в одну сторону; трудно держать их на смычке, а у мудрого Добыча от частого разгоряченного дыханья падают капельки с языка. Вот он подымает на меня свою седеющую морду с прокушенным ухом. Как мы понимаем с ним друг друга!

Лошадь привязана в кустах. Гришка ведет гончих на смычках в обход; я лезу по колено в снегу.

Вот «лаз»: извилистая лощинка в лесу, сходящемся мысочком, — нельзя будет «ему» миновать меня. Так и напорется.

Почему-то вспоминается мне опять Добыч; иногда он тоже охотится. Молодежь гоняет, а он, не торопясь, трусцой забежит наперерез, станет на лазу и ждет зайчишку. Так же этот волк цапнул вчера мою Зайку и теперь, слегка подраненный, залег где-то в чаще «заказа». И ровно меня, собак и волка охватил этот далекий, неясно маячащий горизонт. Слышно, как сороки стрекочут вдали; вот даже видно, как они ныряют в воздухе длинными бело-черными стрелами. Хитрые, неприятные птицы, несмотря на кажущуюся веселость: в самых далеких глухих чащах, где гниет, разлагается что-нибудь, они беззаботно трещат и перепархивают с ветки на ветку.

Но вот собаки гонят. Низкий, мерный бас Добыча похож на набат, а вокруг толпятся и прыгают наперебой веселые, как перезванивающие колокола, голоса молодых.


Далеко! «Он» после выстрела рванул задом в сторону, присел на мгновение... Я тоже пригнулся, как будто этим можно было пригвоздить его к земле. Но нет, все-таки он справился и побежал. Бежал он странно, запинаясь как-то, но все же резко. Я понял, что он пойдет лощиной; лощина — полудугой, надо наперерез. Задыхаясь, помчался я к розвальням; как-то странно было: виделись опять лесочки на горизонте, пушистый снег был не по-утреннему бел и беззвучен, и хотя в ста шагах была лошадь с розвальнями, казалось, что никого нет, кроме нас с волком. Все вокруг молчало, но имело иронический вид.

Трудно бежать по снегу: собаки и те устали.

Гоню Серенького. Целиком, без дороги, захлебываясь от волнения, мы скачем по белому снегу, под загадочным серым небом, где совсем ничто не звучит: жалкий мой выстрел был похож на щелк пастушьего кнута. Выходит так, будто навалили в гордом, пустынном месте пухлый слой белой ваты, чтоб разные чудаки мешали звуками этому небу и этой земле, которая тут глядит. Вот и овраг. Спрыгиваю с саней, бросаюсь стремглав в низкие кустики, опускаюсь на одно колено в снег — жду. Бежит по дну оврага рысцой, устал. Снегу внизу много — пар валит от него. Сейчас, сейчас! Ружье наперевес, темно-стальные стволы с крохотной мушкой чуть чертят концами в воздухе, сердце стучит толчками, в глазах зеленеет... Почти шагом выбирается на ту сторону — остановился. Но расстояние... Делать нечего, ложа у щеки, мушка чуть-чуть ездит по его серому боку... Удар!


Простым глазом видно, как хлестнуло его по боку, как мучительно он перекувырнулся, завертелся на месте и все-таки рванул бежать.

Я сжимал все мускулы в себе, корчился от желанья схватить его, в слепой ярости бросился вниз за ним в овраг, что-то кричал как будто себе в оправданье... В горле хрипит, пальцы хрустят, рот дергается, и что-то безумное, сладострастно-жестокое владеет мной, как будто руки мои жаждали теплого, трепещущего мяса, «его» мяса, и я, не задумываясь, зарезал бы его, наносил бы ему без счета раны, только бы он был мой!

Когда я выбрался на ту сторону, он был уже шагах в двухстах. Он плелся трусцой, по дороге, а наискось тянули за ним по цельному снегу собаки, но они едва двигались от усталости, и он, видимо, уходил. С той стороны Гришка во весь опор гонит Серенького. Прыгаю к нему в розвальни — начинается гонка. Впереди он, мы видим по дороге пятна крови. Гришка хлещет Серенького, я в диком азарте впиваюсь глазами в эту ковыляющую серую фигурку впереди... Что-то ночное, жуткое, похожее на те таинственные утренние полупотемки, в которых мы ехали сюда, наполняет мою душу и толкает вперед и вперед по дикому белому полю за ненужным волком. Вот уж он недалеко, впереди две фигуры — рудокопы возвращаются со своих «дудок».

— Дер-ржи! Дер-ржи-и-и!.. Бей его, ворочай его-го-го! Ворочай его-о!

Фигуры суетятся, чем-то машут... Волк все ближе и ближе, видимо, он не хочет или не в силах уж сворачивать с дороги, где бежать ему легче. Что-то взметывается над фигурками, волк приседает серединой хребта, на секунду приостанавливается, потом круто поворачивает в снег и, увязая по уши, из последних сил лезет куда-то.


Опять я грудью пробиваю себе дорогу в снегу, опять Гришка с Сереньким сзади, а волк ползет шагах в полутораста впереди... Сзади слышно, как Гришка ругает рудокопов, и в торжественном, полусумеречном воздухе странно слышать грубые слова.

— Не уйдешь, не уйдешь!— бормочу я про себя, совершенно пьянея от страсти. Вот мы выбираемся на край пологой покатости: это долина Березянки; направо вдалеке — мельница, прямо внизу — вспухшая к оттепели со свинцовыми пятнами воды — Березянка; правый берег обрывист, дальше синий, мрачный бор. Все это вижу я смутно, как во сне, до того ли мне теперь?

Видимо, он изнемог; я тоже измучен, но уж теперь ясно: кто-нибудь из нас должен свалиться...

Почему-то он тянет прямо к мельнице; если ему удастся доползти до бора, он спасен; я знаю это и жму его к крутому с снежными навалами правому берегу, где трудней выкарабкаться. Вот мелкие озерца, проступившие темно-водяными пятнами, сейчас и сама речка. Где снег посуше, его след чист, с ярко-красными каплями крови, по мокрому кровь ржавеет и расползается, как «сиена» на сырой бумаге. Озирается, как будто приостановился и оглядывается: прямо впереди, за узенькой речкой вогнутый сугроб снега с нависшей коркой наста. На мельнице что-то шумят, сзади тоже слышны голоса.

 Изо всей силы взметывает через речку вверх... Видно, как снег под ним обваливается пластами... Уши прижаты назад, все тело сжалось для скачка, все, все для него теперь в том, чтобы выпрыгнуть на тот берег. Прыжок — но это уж и не прыжок, а предсмертная судорога — вместе со снегом оседает и он сам назад, и конец. Теперь он сидит: передние лапы стоят, зад беспомощно увяз в снегу, морда обращена ко мне, а я все ближе и ближе и все ясней вижу эту шилообразную, оскаленную морду с треугольными прижатыми назад ушами. У раненых ворон бывают такие глаза: помню, в детстве я боялся их; ужасно это предсмертное сверканье, эта непримиримая ненависть.

Но он мой, мой! Теперь уж его серое тело крепко сидит на мушке моего ружья — какое наслаждение! От первого выстрела, как от удара плетью, он весь передергивается, морда никнет в снег... Но он жив, он судорожно вытягивает еще в стороны то одной, то другой лапой. Увязая по пояс в снегу, подбираюсь ближе... Теперь уж в десяти шагах, картечь шлепает тесной кучей, шерсть в одном месте разлетается, как пух из подушки, закоптелый пыж валяется вблизи на снегу, и противное, истерзанное мясо вылезает, кровавя снег вокруг...


Мы одни: я и он. Гришку я услал на мельницу; собаки, фыркая от неприятного волчьего запаха, побрели за ним.

Он лежит все там же, где его застигла смерть,— я повыше, на снежном гребне, которого он так и не одолел. Спускаются сумерки. Их наступление напоминает беззвучный, причудливый и таинственный полет летучей мыши над опустелыми ригами. И вдали, где узкие ленты лесочков погружались в неясную муть, возникают невнятные, сумеречные отзвуки белых полей, колеблясь, тают они в воздухе. Язык их темен, мрачен и малопонятен, как далекий плеск моря. Все темнеет, ветер шуршит коричневыми листиками на меже; облака сошлись на небе уродливыми грудами, бросают тягостный, аспидно-фиолетовый отсвет вниз. Пустынно и дико кругом.

Скоро приехал Гришка; мы взвалили волка на розвальни и поехали. Стемнело совсем уж. Я лежал на спине, вытянувшись во весь рост на розвальнях, придерживая левой рукой волка, который лежал со мной рядом и тоже как будто смотрел в небо. Впрочем, оба мы одинаково ничего не видели там и не могли ничего увидеть и понять: глухая страшная ночь чернела вокруг нас и над нами, и было все равно, смотреть ли вверх, вниз или еще куда. Все вокруг было одинаково непонятно и враждебно нам. Волк начал уже коченеть, и странно было в темноте трогать пальцами его жесткую шерсть, торчавшую космами и выросшую будто на мертвом теле. На раскатах он откатывался от меня, так что я должен был обнимать его, а потом, когда розвальни становились на место, он ударял меня своим угловатым, неприятно-твердым телом.

Дома в огромных нежилых комнатах стояли те же холодные потемки, и весь дом, ветхий, поскрипывавший от ветра, полуслепой — с двумя-тремя светившимися окнами выглядывал жалкой развалиной. Волка трогали, ахали, щупали; только старая, почти лысая кухарка Аграфена, которая прожила уже около восьмидесяти лет, всматривалась в него угрюмо и молчаливо.

На улице же в это время выл и крутил уже яростный ветер и дергал ставни окон. Много позже, когда все в доме уже спали, я отправился через целую вереницу пустых гулких комнат в залу посмотреть заперта ли балконная дверь.

Толкнув ее, я вышел на балкон. Снег слабо белел на нем, а дальше чернела, как непереходимая бездна, бесконечная бушующая мгла, то свивавшаяся вихрями, то удушающе налетавшая спереди, с воем охватывая всего с головы до пят.

Вспоминая нашу пустынную борьбу там, в безлюдном поле, я не испытывал ни радости, ни жалости, ни страсти. Мне не было жаль ни себя, ни волка, ни старую кухарку Аграфену, но не было бы странно и то, если б в этой бездонной тьме я увидел неподвижное лицо Вечной Ночи с грубо вырубленными, сделанными, как из камня, огромными глазами, в которых я прочел бы спокойное, величавое и равнодушное отчаянье.

 

Добавить комментарий

Уважаемые пользователи!
Данное сообщение адресовано, в первую очередь, тем, кто собирается оставить комментарий в разделе "Наши авторы" - данный раздел создан исключительно для размещения справочной информации об авторах, когда-либо публиковавшихся на страницах альманаха, а никак не для связи с этими людьми. Большинство из них никогда не посещали наш сайт и писать им сообщения в комментариях к их биографиям абсолютно бессмысленно.
И для всех хочу добавить, что автопубликация комментариев возможна только для зарегистрированных пользователей. Это означает, что если Вы оставили свой комментарий не пройдя регистрацию на сайте, то Ваше сообщение не будет опубликовано без одобрения администрации ресурса.
Спасибо за понимание,
администрация сайта альманаха "Охотничьи просторы"

Защитный код
Обновить