Пролетный гусь (отрывок из рассказа) | Печать |
Астафьев Виктор Петрович

 


Растерзанный усталостью, мокрый до нитки, повесив ружье на плечи и положив на него руки, плелся к городу Данила Солодовников. Уйдя еще до рассвета в тайгу, он не сделал ни одного выстрела и даже не видел ни одной птицы, годной в варево. Холодный ветер нанес ворохи серых, в середине чернью клубящихся туч и с раннего утра по переменке хлестал по земле то дождем, то липким снегом. Все живое умело попряталось, куда могло, и сидело в теплых лесных крепях под сухими пихтами да елями, под скирдами, в норах, в гнездах, и один, казалось, Данила, один только он, бродил по этому с места сдвинувшемуся, погруженному в морок, в мокреть и тучи миру.

На полустанке Акбары он мог вспрыгнуть в грузовой состав, что делал не раз и не два, возвращаясь с охоты, поскорее вернуться домой, обсушиться, отогреться и уснуть, но он не мог, права не имел, возвращаться домой с пустыми руками.

В маленькой однооконной избушке, по-амбарному крытой тесаным желобом, его ждали жена и сынишка Арканя, этакое послевоенное тощенькое создание с доверительно распахнутыми голубенькими глазками, с жилками, синеющими на виске и на горлышке. Ему шел четвертый год, и он по своему возрасту был хорошо развит, говорил почти чисто и забавно, сообразиловка его крепко работала хоть в играх, хоть в запоминании песен, стишков или там всяких посказулек. Но был Арканя болезненно плаксив, часто болел насморком, у него напересчет выступали по бокам ребрышки, выглядел он года на два с половиной.

А все от неустройства, от нервности, от слабого питания матери. И где им что было взять? Застряли вот в городишке под названием Чуфырино и бедуют тут, зубарики играют, как говорил с невеселой усмешкой Данила...

Поначалу они жили ладно и даже складно. Строгая хозяйка Виталия Гордеевна порой бывала даже сурова, поскольку сопротивления от квартирантов нигде и ни в чем не встречала, но скоро помягчела нравом.

Перво-наперво она сводила молодоженов на худо засаженный и еще хуже ухоженный огород и показала на свободный участочек земли, уже начавший зарастать травою:

— Вот, хотела капусту посадить и огуречную гряду соорудить, да куда мне, шов болит, голова кружится, того и гляди, в борозду сунусь. Так что садите здесь картошку, семена есть, ну что, что середина июня, авось вырастет и вам какое-никакое подспорье.

...А жизнь, трудная, тяжкая, все же куда-то — наверно-таки вперед — катилась и катилась себе. В городе Чуфырино наметилось выделение в отдельный завод от эмалево-железного завода крупного и пока единственного в стране предприятия по изготовлению чугунных квартирных ванн — следовательно, и строительство смежного с ним предприятия по изготовлению эмали и красок.

В связи с развертыванием этих, а также и других немаловажных предприятий начало стремительно полнеть население города; вдали, за прудом, на пастбищных холмах, поросших кустарником, как-то безгласно, подпортив, правда, пейзаж, совсем почти незаметно огородились два лагерька строгого режима.

Надо было копать котлованы, строить подъездные пути, подводить канализацию, поднимать в небо трубы, ставить столбы электроопор, и много, много другой тяжелой работы возникало, подходящей только для преступников, искупающих свою черную вину перед народом и государством старательным, иногда и смертельным трудом.

Данила колебнулся было уйти из депо на новостройку, чтобы побольше зарабатывать, но Виталия Гордеевна тормознула его, заявив, что да, на железной дороге палат каменных не наживешь, однако железная дорога — самое стабильное и надежное, что есть в нашей стране, на новостройках же наших, как и всюду, неразбериха, содом и жилья скоро не дождешься. На новостройках лишь посулы скорые и деньги резиновые.

Данила успокоился, Марина же и представить не могла, куда она без Виталии Гордеевниного угла и досмотра, ее советов и помощи. Аркашка и вовсе без нее ни шагу, бабой Итей зовет, за подолом таскается. Но все же без тревоги, без надсад жизни не бывает, очень уж болезненным, плаксивым рос Арканя, и, когда попробовали его определить в железнодорожный детский садик, врач, посмотревший его, резко заключил, чтоб сперва в порядок привели бы ребенка, потом уж предлагали его в общественное детское заведение.

Одним огородом, пенсией Виталии Гордеевны и заработками молодых родителей семье можно было еще тащиться, но ребенка не укрепить. И тогда Виталия Гордеевна подвела Данилу к кровати, сняла с гвоздя ружье, сунула его в руки квартиранту и сказала:

— Владей пока, добывай мясо, как древний хозяин очага. Я тебя к Пахомке Верещаку прицеплю, он тебя маленько поднатаскает.

Пахомка Верещак, человек без возраста и определенного облика, жил тоже на улице Новопрудной, но за прудом. Улица эта, взяв разгон, перескочила через широченный пруд и там скоро не могла остановиться, рванула еще версты на три и как-то устало, изнеможенно рассеялась на подслеповатые избушонки, засыпные времянки, которые, впрочем, стояли уже десятки лет, время их гнуло, кособочило, наносило ущерб, подмывая их, разрывая ветрами, придавливая снегами, но они стояли, упершись рыльцами в землю, вечерами мигали из заречья нездешними, как бы уж и запредельными огнями. Среди этих скученных, большей частью нумеров не имеющих, нигде не записанных, властями не учтенных жилищ были две-три полуземлянки-полухаты, толсто мазанные дармовой здесь глиной, и вот в одной из них обретался Пахомка Верещак, человек, возникший из ниоткуда и никуда не устремленный. Он отродясь не занимался никаким общественно полезным трудом, жил как бы в свое удовольствие, как бы в забавах все время. Плел ивовые корзины, под их марку и морды для поимки рыбы, мастерил на нитке прыгающих и физкультуру на нитке делающих человечков, вырезал свистульки, по найму ремонтировал мебель, погреба, иной раз и бани.

Главным призванием в жизни Пахомки Верещака была охота, вроде бы несерьезная, ближняя. Добыв где-то справку с печатью заречного медпункта о том, что ему, Пахомке Верещаку, круглогодично разрешена охота на здешнем пруду, тут он и шерудил по зарослям камыша и куги, гоняя утиные выводки, а с проснегом лупил уже пролетную утку. Мужики, и позапрудненские, и коренной земли, пробовали было возмущаться, протестовать, но охотник им бумагу с печатью в нос. Кроме того, все припрудные хозяйки считали Пахомку Верещака блаженным и по этому случаю угощали его во все праздники, и советские, и царские, стряпней, где и стопкой, стояли за него горой, в обиду блаженного не давали, снабжали его ношеной одеждой, обувью, за это за все он где посторожит, где покосит, чего поднесет, кого в своем ходком самодельном челне на другой берег переправит.

Пахомка никогда и ничем не болел, с бабами не знался, все припрудные чуфыринцы считали, что так оно и должно быть, человек он Божий и помереть ему суждено тихо, без мучений, скорее всего во время сна. Забегая вперед, можно подтвердить, что так оно все и вышло.


* * *

Вот к Пахомке-то Верещаку в воспитанники, как он сам называл Данилу, и попал квартирант Виталии Гордеевны. У Пахомки ни детей, ни тем более воспитанников никогда не было, он испытал чувство важности от порученного ему дела, терпеливо натаскивал «прахтиканта» не только по утке на пруду, но и по ближним покосам и полям на тетерю, на рябца, по первотропу и на зайца.

Поскольку Пахомка жил неторопливой, ничем и никем не контролируемой жизнью, он в свое удовольствие исходил и изучил родные угодья, хотя стрелком был не ахти каким по причине экономии боевого припаса.

С Пахомкой-то Верещаком хватил Данила горя и радости. Первый раз в жизни получив под свое начало подчиненного, уж отвел душеньку командир, уж поматерил его — проматерил, можно сказать, до дыр. Не будь Данила смиренным и терпеливым от рождения человеком, бросил бы он всю эту сложную и хитрую науку пригородного промысловика, посыпал бы голову пеплом или еще чем, сам обматерил бы напослед учителя и подался куда глаза глядят. Но он все вытерпел, все превозмог и научился, хоть и не очень хорошо, стрелять, владеть утиными манками, рябчиным пищиком, делать чучела, петли на зайцев ставить, избродил все окрестности, познал таинственный смысл жизни русских лесов и вод, получил много радостей, испытал и много огорчений. Пахомка Верещак, ссылаясь на больные, ревматизменные ноги, со временем пустил Данилу в вольные походы, приставил самостоятельно владеть угодьями и ружьем.

Охота в пригороде становилась все труднее и малодобычливее. С каждым годом множилось число тех, кто любил пострелять и попользоваться дичью, дарами природы к почти голодному столу. В пригороде дичь перевелась, надо было или отъезжать по железной дороге, или топать в глубь урема, подальше от города. А выходной-то один — воскресенье, да и тот частенько заедали на производствах, устраивая стахановские вахты иль повальные, шумные авралы.

Хитрый Пахомка Верещак не часто, но открывал свои секреты и однажды затащил Данилу на ближайшие от города поля подсобного хозяйства завода «Эмальпосуда». Это почти за истоком пруда, почти при впадении в него речки Чуфырки, в честь которой и названо было древнее селение, — название то прилепилось и к городу. За ближними, довольно заболоченными лесочками по излучинам Чуфырки вдруг открывался пашенный, крестьянский, считай что, мир. На пологих холмах, впахиваясь в берег и перемахивая через речку, открывались желтые поля хлебов, овса, загоны с картофелем и даже обширный загон ячменя для производства пива, дальше за оградой, выветренной до черноты, за дорогой, изъезженной до глинистой грязи, виднелись фермы, загоны для скота.

Благодаря этим полям и фермам не издох в войну эмалепосудный завод и его боевой коллектив. Хозяйство давнее, с начала тридцатых годов существующее, с тех пор, как разорили русских крестьян, согнали их с земли и рабочий класс вынужден был переходить на самокормление или сдыхать с голоду, — хозяйство это росло и крепло, потому что вчерашние крестьяне не забыли еще привычную работу, усердию же и строгости в деле их учить не надо было. Вот отучивать потом настойчиво возьмутся и шибко преуспеют в этом прогрессивном направлении.

Возле полей подсобного хозяйства, как и возле старых деревень, велась птица: косачишки, реденько глухари и в глуши ельничков зимовали рябчики. Весной над березничками тянули вальдшнепы, над болотами жужжали бекасы, курлыкали журавли и стонали по полям чибисы, а поздней осенью и ранней весной на поля как бы наезжали с небес гагаканьем стаи усталых гусей, иногда усаживались средь полей, но так умело выбирали место, что ни с какой стороны к ним не подберешься: скрадов на поле, скирд и суслонов они избегали. Придумал было фокусник Пахомка вкапывать бочку середь поля, поживился одной или тремя птицами и гордился этим, грудь выгибал, пьяненький хвастался: «Да я. Да я любу птицу, какой хошь величины и умственности, добуду — и не охну!..» Показав Даниле по секрету заветные места, Пахомка приложил к губам кривой палец с черным ногтем:

— Нишкни! Чтоб никому ни слова, ни полслова. — И всхохотнул презрительно: — Оне ж, верхогляды, вдаль прут, а че под носом летат, не ведают.


* * *

Разведали! За две осени дичь в округе выхлестали почти подчистую, стрелки-то — не наше горе, не Пахомка с Данилкой, хоть по бутылке, хоть по фуражке палят так, что дребезги и лоскутья летят. Тетеревов они нарочно на крыло поднимали, чтоб одним выстрелом выбить пару иль несколько птиц. Опустело запрудье. В углу дальнего поля были сооружены Данилой два скрада, из них он попользовался птичинкой, иной раз тетери по две, когда и самого косача приносил. Он перестал посещать и подновлять скрады, они истлели, обрушились, нынче вот из последних сил поволокся в свой добычливый угол охотник — вдруг повезет, вдруг тетеря или косач, сохранившиеся в болотных крепях, уповая на непогоду, вылетят на поле зернышек пособирать, забытую былку неосыпавшегося овса клювом потеребить.

Нельзя ему, нельзя пустым домой возвращаться, нельзя ему, нельзя больного мальчишку без мясного бульона оставить. Правда, он и мясной-то плохо ест, с крошками иногда ложку-другую отхлебнет — и все. Рвать его ночами стало. За животишко держится мальчик. Из ушек у него течь начало. По стародавней интеллигентной привычке Виталия Гордеевна держала в зале на круглом столе, покрытом темно-синей скатертью с кистями, две вазы — маленькую, наполненную карамельками, большую — яблоками. Мальчишка, когда побойчее был, приставал к хозяйке:

— Баба Итя, хосю люлю и ябоська.

Никогда, в каком бы настроении ни была, но баловню своему не отказывала баба Итя, а ныне вот гладит его по головке и терпеливо толкует:

— Нельзя тебе люлю, малыш, нельзя. Обметало тебя, из ушек течет, а ябоська сейчас мы натрем на терке, сейчас, сейчас, мой хороший, сейчас, мой маленький.

Смуглая, с черненькими джигитскими усиками, глазищи с ложку, тоже черные, вдруг отчужденной сделалась Виталия Гордеевна и молчаливой. Пытались отгадать Данила с Мариной, в чем дело, хозяйка открылась сама:

— Ружье, Данилушка, на гвоздь, из спальни выселиться ко мне иль в зимовку переселяйтесь, мальчика не распускать. Сын домой возвращается с женою, и боюсь, жизнь наша мирная круто изменится.

...Данила знал, что ружье ему доверили в последний раз, и хоть убейся, но что-нибудь добывай, отошла лафа, отфартило, самому на ружье не с чего капиталов накопить, родни всей в городе — Виталия Гордеевна, ей едва хватает на скудное житье пенсии.

И хотя промок, устал молодой охотник, до изнеможения дошел, он заставил себя проброситься по окраинам полей подсобного хозяйства. Нигде никто не шевелился, не вылетал, голосу не подавал, все разошлись по домам, как говорил близкий друг Пахомка Верещак. Данила забрел на приречное поле, где прежде Пахомка закапывал бочку, и как во сне невнятное, усталое донеслось до него — га-га-га, га-га-га.

Данила отскочил к кромке ивняка, вырвал патроны с крупной дробью из патронташа, вставил в стволы и приподнялся над опушкой перелеска. От соснового бора, что был за городом, в котором летами располагался пионерлагерь, пока еще едва-едва различимая, в мороке шла и снижалась на ночевку стая гусей. Большая стая гусей. И тогда, движимый какой-то ему неведомой силой, Данила вдруг зашептал:

— Господи, помоги мне, нет, не мне, Аркашке, отроку хворому помоги. Он у нас крещеный.

Клич гусиный яснел и приближался.

И вдруг над самой головой Данила услышал шелест крыл, иные гуси, скользя в полете, уже и лапы выпустили, чтобы коснуться ими земли и, пробежав немного, остановиться. Данила приотпустил стаю и из обоих стволов дуплетом ударил в гущу ее. Не коснувшись земли, стая плавно взмыла вверх, тревожно закричала и, пересекая перелесок, ушла за речку.

Но пока стая набрала высоту и скрылась, Данила увидел, как один гусь, оттопырив крыло, задрожал им, словно бы стряхивая с перьев капли, и косо пошел к земле.

Данила точно отметил место, куда снижался гусь, это было недалеко, но ничего там, куда он пришел, не обнаружил. Тогда он заложил круг-другой и тупо думал, что, если сделал подранка, ему его не найти, да и наповал сбитую птицу отыскать здесь — непростая задача.

Чуфыринцы, возвращаясь к мирной жизни, возвращали и мирные свои привычки. До войны они любили гульнуть на природе, как узнал от Пахомки молодой охотник, и вот снова по воскресеньям, в День металлурга, в День матери и ребенка, во все праздники и дни, пригодные для пьянки, тянулись они на ближнюю природу, за пруд, и здесь, в загустевших за войну лесочках, по окраинам полей давали звону и шороху, засорив за короткое время так пригородную местность, что ровно не люди тут веселились, а черти или еще какая дикая, нечистая сила правила здесь шабаш.

Бутылки, стекла, консервные банки, жесть, картон, доски и много, много бумаги. Всюду она белеется, принять ее за гуся было нехитрое дело. Однако Данила кружил и кружил по измятым, ломаным, порубленным кустарникам, будто заговоренный лунатик, не веря, не желая верить, что потерял добычу. Если гусь подранен в крыло, он, волоча его, уковыляет на ближнее болото, там его вынюхает лиса либо наткнутся на него здешние собаки и схрустят за здорово живешь. Но почему собаки, почему лиса? Птичина, бульон из нее нужен больному человечку, маленькому Аркаше. И Данила искал, искал, уже заплетающимися ногами колесил по давно ему знакомой местности. По здешним не очень веселым и худорослым лесочкам пасся скот, объедал все, что давалось зубам, натоптал тропы, сбив в гребешки грязь копытами. Ходить трудно, скользко. Ближняя тропа в который уже раз вынесла охотника на пустынное, зябко скрючившееся под мокретью поле, где прежде велось много косача. И, остановившись перед этим желто и слабо мерцающим в завеси морока полем со скирдой-истуканом посередине, глядя на запрудье, где густело невидимое небо и откуда вместе с мороком непогоды наплывал морок вечерний, Данила вдруг рухнул на колени прямо среди растолченной тропы и снова свистящим шепотом вытолкнул мольбу сквозь сведенные холодом губы: «Господи! Помоги еще раз! Помоги! Не мне, отроку малому. Мне уж никто ничем не поможет...»

Он и еще что-то вышлепывал мокрыми губами, стараясь сквозь пелену дождя со снегом увидеть небо и того, кто там, на нем, на небе, обретается и призван всем помогать. Помогать, помогать и только, других у него дел и обязанностей нету.

Он еще и не доныл, не допел своей просьбы-мольбы, как вспомнил, что здесь вот близенько, почти на выходе тропы, в поле мимоходно видел он приземистую елочку и под ней скомканную газету. Но гуляки иль культурно на природе отдыхающие трудящиеся газету должны расстелить под задницу иль под закусь, под выпивку, под разные дела и потребности.

Газету могло скомкать, ветром в кучу собрать, дождями вымочить, либо собаки, либо скотина рылом ее смяла...

Но нет, нет, здесь, на самой окраине, на выходе тропы в поле он не искал дичину, не пытался отчего-то искать, лез в глушину чащи, подальше от поля. Он бежал, спотыкался, раза два упал, соскользаясь на гребне грязи, к ночи начавшей застывать, он почти пробежал елочку, остановился, медленно повернул шею, будто она у него болела... гусь смиренно, отвалив головку, откинув крыло, лежал кверху серым пузцом и полупригнутыми к нему лапами с ясно видимой на желтых перепонках грязью.

Гусь все-таки пробовал уйти, скрыться, но сил его достало только сойти с тропы.

Данила схватил гуся обеими руками, зарылся в его крылья, в перо лицом и услышал еле внятное тепло, еще хранящееся в недре птицы. Он так, не отнимая от мокрого лица убитую птицу, вышел на поле, пошлепал к пруду, завывая от счастья или плача от радости.

К Пахомке не заходил, спустился на переправу и переплыл пруд на дежурной лодке.

— Что так долго-то? — спросила Марина. — Я уж тут беспокоиться начала.

— Вот, — развязавши петлю вещмешка, бережно выложил на столик свою добычу Данила. — Гусь, — пояснил он, — редкая здесь птица, бывает только пролетом.

— Ты ружье верни хозяевам, напоминали опять, — тускло отозвалась Марина и начала умело теребить птицу. Тоже вот научилась вместе с ним — он добывать птицу, она ее обихаживать.

Утром, до работы, Данила постучал в новую дверь молодых Мукомоловых — им прорубили отдельный вход, изладив кокетливо вырезанное и покрашенное крылечко.

Интеллигенты Мукомоловы еще нежились в постели, и, в носках войдя к ним, Данила прислонил к стенке ружье, вычищенное, впрок смазанное, сказал заранее заготовленное:

— Вот, благодарствую. Шибко оно нас выручило.

...Шел одна тысяча девятьсот сорок девятый год.


От редакции:

В литературном наследии Виктора Петровича Астафьева можно обнаружить поразительную особенность: в нем почти не сохранилось обычных записных книжек, нет никаких «ежедневников», путевых и дневниковых записей. Всю жизнь Астафьев полагался на свою редкостную, как он шутил, «лошадиную» память. Возможно, отгадка еще и в том, что писателя отличала неистребимая школьная привычка к письменным принадлежностям старого времени. Он не любил самописок, не умел печатать на пишущей машинке и даже после наступления космической эры продолжал царапать бумагу давно забытыми деревянными ручками – макал металлическое перо в чернильницу и складывал в слова и строчки корявые, вкривь и вкось пляшущие буквы. Какие уж тут «путевые заметки» — чернильницу в карман не положишь.

Многие считают, что именно дневникам человек доверяет свои самые сокровенные мысли и дает волю чувствам. Казалось бы, авторская откровенность в произведениях Астафьева достигает таких высоких степеней, что в «тайных» дневниковых записях попросту не было надобности. Была, все же была эта надобность, правда, свое выражение она находила не в дневниках, а в письмах Виктора Астафьева.

Иркутский издатель Г. К. Сапронов несколько лет целеустремленно собирал переписку писателя и, сопроводив ее фотографиями, опубликовал в огромном томе («Нет мне ответа...». Иркутск, 2009). Разумеется, это лишь часть эпистолярного наследия Виктора Астафьева, но и она, в лучших своих образцах, равновелика прозаическим произведениям писателя. Более того, письма, охватывающие вторую половину прошлого века, являют собой яркую историческую картину, написанную человеком безмерно одаренным, искренним, страстным, ранимым, порой нетерпимым.

Писать письма Виктор Петрович любил. Порой чертыхался, клял собственные болезни, быстротекущее время и нескончаемую текучку, но... частенько откладывал все дела, даже литературные, и брался за письма. Среди бесчисленных адресатов – друзья и близкие, фронтовики-однополчане, политики, писатели и художники, редакторы и критики, музыканты и актеры, партийные и литературные функционеры, скромные библиотекари и учительницы, иногда незнакомые люди. О чем писал Астафьев? Обо всем: о жизни. Часто с неподражаемым юмором, еще чаще — с болью сердечной.

 Для читателей альманаха несомненный интерес представляет Астафьев-охотник. Так вот, в его письмах можно встретить даже не десятки, а добрую сотню упоминаний об охоте и рыбалке – почти никогда не проговоренных всуе, вскользь, но чаще серьезных и обстоятельных: «Сам я рыбак и ярый охотник. Много брожу. Леса здешние и округу знаю отлично. Все реки проплыл и обходил. Красота на них не поддается описанию. Так что я богатый человек. Темы и замыслы одолевают постоянно...»

В опубликованных письмах непредвзятый взгляд непременно отметит, что природа, охота и рыбалка прошли красной нитью не только в творчестве Астафьева – выдуманном, виртуальном мире, но и через всю его земную, реальную жизнь. Любопытно, что о своих охотничьих и рыбацких радостях и неудачах Виктор Петрович с завидным постоянством сообщал всем без разбора, в том числе людям, весьма далеким от охотничьих утех. Если же адресатами были близкие ему по духу и страстям друзья, послания Астафьева превращались в небольшие новеллы. Два таких письма-рассказа, адресованные литературному критику А. Н. Макарову и главному художнику издательства «Советский писатель» Е. Ф. Капустину, редакция сочла нужным поместить в альманахе. Вот бы и нынешним литераторам-охотникам писать такие «письма-рассказы»!

Из писем Виктора Петровича стало известно, что он еще с 1950-х годов был преданным читателем «Охотничьих просторов», но в силу различных обстоятельств лишь в 1991 году тогдашнему составителю альманаха Ф. Р. Штильмарку впервые удалось поместить на его страницах рассказ Астафьева «Улыбка волчицы». Между тем, о добром и искреннем отношении писателя к нашему изданию свидетельствуют не только напечатанные впоследствии астафьевские произведения («Затеси», «Поминки», «Разговор со старым ружьем», «На сон грядущий»), но переписка В. П. Астафьева с сотрудниками альманаха Ф. Р. Штильмарком и М. В. Булгаковым. Переписку с М. В. Булгаковым предлагаем вниманию читателей; переписка с Ф. Р. Штильмарком была более обширна (они и лично были хорошо знакомы и дружны), письма Виктора Петровича к Ф. Р. частично опубликованы под названием «Таежные сюжеты» в двух номерах журнала «Студенческий меридиан» — март и апрель 2003 года. Письма Ф. Р. к Виктору Петровичу хранятся в домашнем архиве и могут быть опубликованы в альманахе, если мы получим «добро» на это наших читателей.

Мы вообще ждем откликов на все публикации, хотелось бы работать вместе с читателями. Пишите!

 

Из письма литературному критику А. Н. Макарову

1967 г., Пермская обл., д. Быковка

Вот мы и в Быковке! Выбрались наконец. Пришли вчера. В избушке все стыло, немило и черно. Но как только затопили печку, как только она затрещала дровами, сразу и веселей сделалось. Картошка замерзла, грибы замерзли, и все замерзло. Спирька, услышав нас, орал на всю округу. Я пошел по воду, отвязал его и увидел собаку, совершенно лишившуюся рассудка и в таком восторге, что мне пришлось от него спасаться бегством.

Вечер наступил быстро, синий, тихий и мглистый. Сварили. Поели. Я пал на раскладушку и ничего мне не хотелось — ни читать, ни думать. Так и лежал весь вечер, не читая и не думая. Хорошо!

Ночью топили железную печку, так как стены промерзли, а русскую топить сразу нельзя — будет угарно. Проспали долго. Встали маленько угоревшие. Поели. Я взял лыжи, ружье и отправился в лес. Хватило меня с непривычки только на 3,5 часа, но и за это время я успел надышаться, надивоваться и успокоиться от городских тревог и передряг.

Лес тут благодатен еще и тем, что он вовсе не исхожен. Прошел кругом километров восемь, и попалась всего одна старая лыжня. А заячьего, лосиного, лисьего и птичьего следа — много. Выгнал из лунок двух косачей, пальнул, но так, чтобы не попасть, да если бы и хотел, так не попал бы, наверное, ибо вспорхнули они из-под самых лыж, забились, заклохтали. Я их пугнул. Улетели. И ладно. Выводки весной будут. Но Спирька мой горько страдал от того, что мы с ним мазанули. Начал плавать по снегу, завывать и лаять в свежие лунки. Выстрадал несколько рябчиков, но сам же их и прогнал дальше в лес. Спустились мы с ним в речку. Видели там снегирей, щеглов, дятла и стайку дроздов. Речка нынче кипит страшно. С осени не было снегу, и морозы стояли большие, образовались ледяные пробки, и вода пошла верхом, по льду. Кусты затоплены желтой наледью. Местами речка вышла из берегов, залила низины. Лед местами наслоился до двух метров. Я испугался за хариусов. В таких случаях он погибает массами. А у нас его в массах-то и нет давно. Еще с осени отгадывал загадку — почему хариусы собрались в двух местах: у нашей бани и чуть повыше? Случилось это первый раз за все время, как я тут живу.

Сегодня нарочно пошел возле речки и вот разгадка — только на этих местах и нет наледи. Хариусы выбрали ямки, выше которых находятся перекаты длиной в полкилометра, и ниже короткий, но глубокий и мощный перекат. Какая бы наледь ни была, все одно она длинный и бурный перекат не закроет, все одно где-то проест лед и пойдет нормально подо льдом, ибо на перекате за счет движения воды и температуры ее лед не может быть толстым. Ежели же верхний перекат все же закроет наледью и вода начнет покрывать яму, где стоит рыба, и доступ кислорода прекратится, у нее есть место для отступления — нижний мощный перекат, где можно отстояться. Жить там худо, конечно, придется расходовать много сил, чтобы устоять на быстрине. Зимою рыба, и хариус особенно, выбирает места потише, поспокойнее, а хариус и таймень даже набирают балласт (гальку) в брюхо, чтобы тяжесть помогала стоять в затишке и не требовалось лишних сил удерживать себя на плаву. Так вот, самые сильные рыбы, даже застигнутые бедствием, согнанные с места зимовки, все равно выживут, а мелочь и слабаки — сгинут. Все, как у людей, только по-честному, и в дни бедствий они не рвут друг дружку и не выцарапывают глаза слабому.

Вот так я открыл сегодня, почему хариусы выбирали себе именно эти места для зимовки.

И еще раз подивился мудрости природы, и еще раз возмутился тому, что не зная броду, нынешние «сверхчеловеки» лезут в эту природу ногами и руками, а она мудрее их, только слабее в своей доверчивости и доброте. Она с нами обращается чаще всего благородно, а мы исподлились и ее, как подлюгу, лапаем.

Проживу я здесь неделю, а если выйдет, и две. Завтра опять пойду в лес и продолжу это письмо. Оказия будет не скоро. Поэтому у меня есть возможность продолжать и продолжать письмо. О литературе не напишу ни строчки. Ну ее к черту! Разве что перед отправкой несколько слов о деле.

Да и чего о ней писать? Все ясно. Вчера вон радио про Норильск рассказывало. Уж так разливались, так разливались! А о том, что этот город построен на человеческих костях, — ни слова. Такой вот радиоправды и от нас хотят.

А сейчас, когда я ходил по лесу, заснеженному, тихому и чистому, мне захотелось уйти работать егерем или лесником, или черт его знает кем, но чтобы быть в лесу постоянно. Отвыкнуть от города и людей (а я знаю — это возможно, и у меня даже характера на это хватит), но надо и писать бросить, иначе опять, даже и в лесу, будешь мучиться и потянет к кому-нибудь трепаться и плакаться. «В свое время я имел мужество не писать», — сказал один хитромудрый наш классик, но он был трус и цветистой этой фразой прикрывался. А как бы хорошо было набраться мужества и бросить писать не от трусости, а от полного сознания бесполезности этого занятия.

Да-а, а сейчас снова вечер. И снова сине все вокруг, и каждую минуту синь сгущается. И чем синей вокруг, тем тише и сиротливей деревушка — ни звука, ни огонька, и лес вокруг потемнел. В нем бука притаилась, ребятишек пугать будет и домой загонять с улки. А тут и ребятишек не видать. И лошадей не видать. Сине, тихо. Ночь приближается. Снежная, с морозцем. А по белой земле, по мерзлым кустам ползет и ползет желтая наледь. Дна не видать. Воды не слыхать, а ступишь — мокро и провалиться можно по уши. И ночью будет сочиться наледь, никому не нужная, полуживая, всем вредная. Что-то и в нашей жизни есть вроде нее. Неслышное, ненужное, а затопляет сознание, душу, напластовывается, напластовывается и вот уже воздуху не станет — задохнешься, как рыба подо льдом.

 А не написать ли рассказ под названием «Наледь»?

Вчера все же поместился за стол. Писал в «Комсомолку» письмо об одном подонке. Есть такой поэт-песенник Гурьян, автор ура-патриотических песен и стишков про красные гвоздики, про мечи и орала, а сам, падла, забросил восьмидесятилетнюю мать. Ему присудили платить десятку, так он и эту десятку норовит зажилить!

Ко мне, как к сердобольному человеку, обратились сходить к этой матери и узнать. Много было в моей жизни тяжелых встреч, но встреча с матерью Гурьяна самая гнетущая, пожалуй. Был у нее еще до Нового года, писать не хотел, но и молчать, успокоиться тоже не могу. Самое возмутительное тут еще и то, что у нас присосались к патриотизму всякие подонки, но путных людей трудно вынудить писать, чего им не хочется, а подонкам все равно что писать, и святого для них не существует. Словом, написал.

А потом со Спирькой в лес подался. Ходили недолго. Валил густой и сырой снег — лыжи не катятся. Вечером к бабушке Даше приехал сын-охотник со товарищи. Ходил к ним. Сын бабушки угрохал нонче двух лосей по лицензии, и я спрашивал — не жалко ли? Говорит, когда идешь, охотишься да весь в азарте — не жалко, а как увидишь такую большую животную на снегу, в крови и судорогах, то на душе как-то неловко делается. Ну, как и все охотники, они большие златоусты. Много чего за вечер-то рассказали интересного. Леня, сын бабушки Даши, вырос здесь, в Быковке, и его послушать шибко интересно, как оно тут было во время оно. А время «оно» и десятками лет не исчисляется. А были и пруд, и лес, и дичь, и даже килограммовые хариусы в речке водились. Быстро мы навели «порядок» в природе! У Лени выросла собака, чудесная лаечка под названием Белка. И мне еще раз больно стало на душе. Нет Индуса! Стоит лишь деревце на его могиле, качается на ветру.

А сегодня холодно. Ветер дует. Сегодня должен приехать Толя и привезти мотыля. У нас с этим зверем дела очень плохи. Привозят его из Челябинской области, и когда продают, на улице демонстрация больше, чем в праздники. Если привезет мотыля — порыбачим, а если нет, значит остаются лыжи и в лес. Тоже неплохо. Маня читает Булгакова в «Москве». Хихикала весь вечер. Закончила первую часть. Сейчас моя очередь наступила. А вчерась деревня наша шумела — Крещенье праздновали быковцы. Брагу пили и песни пели. Время мало касается наших российских людей. Больше это касается транспортных средств — лошадей не стало, так ходят пешком и носят на себе грузы разные: котомки, вязанки сена, вязанки дров. А нравов? Нравов все-таки почти не коснулось время. Так, маленько, краешком. Если сопоставить изменения и разруху в природе с людьми деревенскими, то можно подумать, что везде и всюду еще стоят дремучие леса и реки все чисты.

А тут по радио трезвон: «сдвиги», «величайшая эпоха», «революция в самосознании людей», «шаги саженьи», «на пороге...». Конечно, Быковка — деревня нетипичная, да вот беда, деревень таких у нас несть числа, и в городе люди живут все больше из деревень же, да и там умудряются сохранить свою «косность» и привязанность к обычаям. Видно, не так-то просто вытряхивать из людей то, чего тысячелетиями в них врастало.

Сколько все-таки работы для мысли в наше время!..

 

Из письма художнику Е. Ф. Капустину

1975 г., Вологодская обл., д. Сибла

...Вот сейчас, буквально минут пятнадцать тому, произошло маленькое чудо — с плеса, на котором мы с Женей рыбачим, унесло льдину. Унесло вместе с нашими лунками, чьими-то брошенными мокроступами-самоклейками, с баночкой из-под политуры, с пустой бутылкой из-под дешевого яблочного вина, которое в большой моде средь нашего народа, здешнего в особенности.

А вчера прямо против окон дома один здешний родом мужик поймал голавля и язя — потчевал меня ухой. Это его лунки были ниже островка, в разлучье, сделанном речкой, на которое ты меня звал, и там он накануне нашего прихода хорошо половил крупную плотву. Вот что значит знать место!

Ну а мы с Женей вчера-то ничего не поймали, оттого что все время драло и тревожило льдину против деревни, которая вела в заречную деревню. Льдина оказалась против городьбы и конного двора, вся взъерошилась. Берег вспахало и подрыло раскрошенным льдом, и все деревенское плесо всклочь кругами и пластушинами искромсало, избороздило.

Вообще после твоего отъезда стоял лишь один погожий день. Я взбудоражился, думая, что источники и небесные тверди обрели успокоение. Взбудоражил Колю, и мы помчались на Сить дабы доловить оставшихся после тебя, лютого хыщника, окуней, но только вымокли до нитки под дождем и ветром. Вернулись к Коле домой, топили печь, сушились, даже водку для сугрева пили. Я-то, помня о своей бравой голове, выпил маленько водки, но много чая, отчего не мог уснуть до трех часов ночи. А Коля набрался, бабу мою, и без того пуганую, стал пугать по телефону.

Утром я с автобусом уехал в Сиблу, топил печь, досушивался, потом принял снотворное и долго спал, вслушиваясь в свои легкие — воспаление меня, слава богу, на сей раз миновало, но под правой лопаткой все же тупо болит, напоминая, что с хронической пневмонией особенно шутить не надо.

Маня моя в городе на хозяйстве, сулилась сегодня приехать. Вот уже скоро вечер — ее нет. Где она? Что? Не сшибла ли в стремительности своей чего? Не сшибла ль кого, не расшиблась ли сама? Она у меня вроде теперешней речки Сиблы, бежит, ворочает все на своем пути, бурлит, полноводится, пытаясь всем сделать добро, всех собою обмыть, обласкать, а потом успокоится и недоумевает — это чего же наделала-то? А главное — зачем?

Дождь лил всю ночь. Спал я сносно. Снились мне какие-то покойнички, строем марширующие по улицам иностранного города, и среди них безликие, темные девки в разноцветных косынках и на высоких каблуках. Маршировать им тяжело. Мостовая булыжная, туфли подворачиваются, а они бредут, бредут. Во сне же я и понял, что покойники, да еще молчаливые, снятся в дождь не к лиху, а к успокоению.

Утром едва расходился. Истопил печь и сел работать. Сделал немного, только беру разгон в новой главе. Затем написал несколько писем. Писал, писал — глядь, с верхнего плеса пошла льдина, дыбится, ломается, кусты на пути гнет и режет.

Пообедав, отправился на реку. Потихоньку пошел я по берегу к устью Сиблы, соображая, где потом и как можно будет рыбачить. Пришел к Сибле, она разлилась, затопила кусты, бушует, грязная, взъерошенная, издали шумит, словно большой поезд на железной дороге.

Стоял возле устья, смотрел на льдину, по которой мы недавно с тобой ходили. На краю ее сидела ворона, и вдруг мне показалось, что она поплыла — я подумал, что доработался до точки, глядело мое совсем уж отказало, да и сама голова. Потом понял, что вороны — птицы хитрые и храбрые, тоже любят всякие развлечения: сядут, к примеру, на плывущую льдину и катят себе по течению, а как льдина ударится, подлетают вверх и довольно противно закаркают.

Но вот на той стороне вскипел белый бурун, донесся шум, треск, что-то ахнуло, сломалось, и я увидел, что вся льдина двинулась, пошла почти незаметно глазу!

А под тем берегом все больше шуму, хрусту, лед все набирал силу, скорость. Ворона взлетела, завихлялась. Скоро серая льдина ушла за поворот, и голая, темная вода вдруг выдохнула скопившийся подо льдом прозрачный пар, до зябкости ощущаемый кожей.

А речка, только что быв неживой, покрытой серым и мокрым, закружилась, забурлила, в ней и на ней оказалось так много всего скрытого толщей льда — и бурунчиков, и стрелочек, и каких-то холодноватых, но бойких светлячков, идущих от острова, два обозначилось...

Как прекрасна эта живая, трепетная река, пусть немножко холодноватая, темная и жуткая с виду, но тело ее дышит, плоть, переполненная силами, куда-то стремится, чего-то ищет, ждет. Снова я подумал о своей дочери на сносях, о том, что жизнь, как и чем бы ее ни усмиряли, берет свое, все хочет рожать, продолжать себя и нас.

В это время над рекой прошел и ниточкой вытянулся табунок уток, маленький, разбитый в пути охотниками. Он испуганно взмыл надо мной, и, пока не растворился в сонном и сыром мареве парящей земли, я все его провожал взглядом. Отчего-то затрещал в кустах одинокий дрозд, на яру стояла нахохлившаяся пигалица и молча подозрительно смотрела на меня.

В поля из деревни слетелись скворцы, сели что-то клевать, они с самого утра радостно, несмотря на дождь, пели и трясли остренькими крылами. Отчего-то не видно и не слышно ни одного куличка, ни одной плешечки.

Все же как часто я путаю эту бедную, в чем-то убогую землю с Сибирью и жду от нее того, на что она не способна, — вечное заблуждение человека, болеющего ностальгией!

Я пошел домой, оглянулся, река все дышала, чуть растерянная, еще не привыкшая к наготе. Я вспомнил Шукшина, его «Калину» и подумал, что вот так, наверное, как он сыграл, выходит арестант из-под конвоя на волю, делает выдох, удаляя из себя спертый горький воздух неволи, и, громко топая, вслушиваясь в вольные шаги, пока еще не веря себе, идет и идет сам не знает куда, лишь бы идти, лишь бы слышать свои шаги, дышать своей грудью вольно! Ничего не знаю прекрасней реки, она заставляет жить, думать, куда-то стремиться.

Большая нам с Маней была, Женя, радость, что ты приезжал. Круг близких людей с возрастом сужается, но зато остаются в нем уж самые близкие. А после того, как я понял, что «вологодская школа», эти, в общем-то, талантливые, но по природе своей убогие люди на дружбу не способны, а лишь на эрзац ее, видимость, на корешильство, которым я переболел еще в детдоме и потому не могу судить людей за то, что они болеют детскими болезнями и умеют жестоко же, по-детски бездумно ранить людей, полагая в то же время, что они необычно добры и щедры душой, — после всего этого круг мне близких людей сделался еще ближе и дороже. И хорошо, что придумана бумага, на ней можно сказать все, что хочешь, даже о том, что любишь человека, а то так-то словами мы ведь не посмеем, стеснительны больно!..

В обмен на радость, доставленную твоим приездом, сразу и расплата — у моего доблестного папы умерла жена, «последняя подруга жизни», наверное, женщина терпеливая и добрая, коль она столько лет могла его выносить и терпеть. Я, к примеру, больше месяца с ним не выдерживал, но теперь вот надо будет ехать за ним, забирать к себе. Однако ж родителей не выбирают, и старость человеческая путных и непутных делает беспомощными, равняет всех. Никто не знает, как он кончит свою жизнь, что ждет его впереди.

Вероятно, еще до праздников мне придется уже ехать в Астрахань и на обратном пути просить тебя, Женя, встретить меня с машиной. Будучи в Москве, я зайду иль позвоню, а сейчас берусь топить печь, варить, думать и скоро стану смотреть хоккей по телевизору — большое это мне здесь развлечение и отвлечение от писанины.

А перед окнами уже очистившаяся в наших местах река Стремень серебриться начинает. Куда-то хочется идти или ехать, чего-то хочется найти, должно быть, счастье, а оно вот оно, счастье-то — вытаявшая трава, дождинки, сверкающие на ветвях березы и яблони, кошка, подкрадывающаяся к зоркой вороне, под горой живая река и мерцалой синью скрытое молчаливое манящее заречье! Неясные вечные дали! Непонятное вечное беспокойство человека! И человека ли только? Всего живого, от травки до птицы, от капли малой до большой реки — все живое, пока оно живое, куда-то стремится, чего-то хочет!..

 

Из переписки с М. В. Булгаковым

12 марта 1995 г.

Уважаемый Виктор Петрович!

Зовут меня Михаил Булгаков и живу я в подмосковном городе Пушкино. Знать меня Вы не знаете, да и незачем Вам знать всех своих читателей и почитателей. Я же верный поклонник Вашего таланта еще с давних, еще с до«царь-рыбовских» времен. Дело в том, что я охотник, но, как и многие охотники, больше, чем саму охоту, люблю все, что пишут о природе. В общем, «дочитался» до того, что стал библиофилом и библиографом (между прочим, у меня есть изданный в 1957 году в Перми сборник «Охотничьи были» с двумя Вашими рассказами, о которых мало кто знает).

В настоящее время я являюсь членом редколлегии журнала «Охота и охотничье хозяйство», в котором помогаю литературному редактору К.П.Савельевой подбирать материалы и авторов для отдела «Литературные страницы». Она-то и сообщила мне Ваш адрес, однако прошу ее не ругать, потому что не собираюсь обращаться к Вам с дурацкими просьбами. Тем не менее, приношу извинения за то, что отнимаю время.

Виктор Петрович, Вам уже известно, что после трехгодичного перерыва вновь стал издаваться альманах «Охотничьи просторы», и я горжусь, что приложил руку для его восстановления, потому что последние годы подтвердили старую истину о том, что охотничья литература далеко не самая худшая.

Увы, за последние годы новых заметных литераторов-охотников не прибывает. Нельзя же считать тех, кто пишет по перефразированному Цезарю: «Пришел, увидел, подстрелил». Хотя, уверяю Вас, люди, у которых болит душа о нашей раздолбанной природе и русской земле, не перевелись. Ваш покорный слуга уже 25 лет проводит отпускное время не на юге, а в противоположной стороне, там, где веселых детективов не бывает, а только «печальные» — на Вологодчине.

Поскольку я и в альманахе «Охотничьи просторы» занимаюсь поисками материалов для различных отделов, то, не надеясь на что-то новое, прошу Вашего разрешения на заимствование из опубликованных вещей, подходящих для альманаха, — многие читатели-охотники, особенно молодые, попросту не знают о существовании хорошей прозы, написанной в «застойные» годы. Ф. Р. Штильмарк говорил мне, что у Вас к охотничьему племени отношение доброе, так что надеюсь на Вашу благосклонность.

Виктор Петрович, хочу еще сказать вот о чем. В жизни иногда происходят совершенно необъяснимые вещи. Осенью прошлого года я ждал в вестибюле метро на станции «Краснопресненская» знакомого и в этот момент увидел... живого Астафьева! Наверное, Вы уже и не помните о том, что к Вам в метро подошел незнакомый мужик и засвидетельствовал свое уважение. Мужиком был я, и моя любовь к Вашим лучшим книгам с тех пор не убыла. Поэтому желаю Вам всего доброго, поздравляю с Днем Победы (а В. Некрасов — умер, а В. Кондратьев — умер, а... несть числа тем, кто не дожил, не дотянул), искренне надеюсь, что в Вашей жизни побед будет больше, чем поражений. И пусть Бог бережет Вас и Ваших близких.

С низким поклоном — М. Булгаков.


* * *

Дорогой Михаил Васильевич!

Это удивительное, чисто российское свойство — охотники на Руси и пишущие об охоте предобродушнейшие и доверчивые люди. Да, я вспомнил о встрече в метро после Вашего напоминания, и «Охотничьи просторы» выписал, да вот еще не читал, хотя, видит Бог, только эту литературу и читал бы всегда, ибо в избушке, в тайге живьем послушать охотников доводится редко, на зимней рыбалке не бываю и общаюсь с хорошим народом — рыбаками и охотниками — только через книги.

Конечно, печатайте все, что Вам хочется и Карине (Литературный редактор журнала «Охота и охотничье хозяйство» Карина Павловна Савельева. — Ред.) поклонитесь, а то я ее уже «потерял», но есть какая-то Высшая память: накануне получения Вашего письма мне пришлось приехавшему другу-художнику рассказать о ее отце (Павел Трошкин — военный фотокорреспондент, погиб на фронте в апреле 1945 года. — Ред.) и, конечно же, вспомнить и Карину, и Владилена (Владилен Павлович Трошкин — директор Центральной студии документальных фильмов (ЦСДФ). — Ред.), и вот — как с неба письмо Ваше.

Сейчас, после повести, написанной вослед роману («Прокляты и убиты». — Ред.) («Знамя», № 4), я никуда не годен — обессилел, хвораю, но в голове давно роится повесть о собаке, со сценами потешной охоты, ибо и собака, и я охотники еще те были. Собака — спаниель, Спирькой звали, оставила по себе память куда ярче, нежели живые человеки, повстречавшиеся мне в жизни. Если что напишется, непременно пришлю Вам и пожелаю, чтоб издание Ваше устояло, рекламный листок нужен. Я бы его роздал и разослал по охотникам и друзьям-таежникам. А вначале я собираюсь в родную деревню садить огород, ибо ни рыбалки, ни охоты возле нее уже нет, и жизнь какая-то идет постная, неинтересная.

Кланяюсь Вам и желаю доброго здоровья, и поздравляю с приближающимся днем Победы.

Преданно — В. Астафьев.

4 апреля 1995 г. Красноярск


* * *

10 января 1996 г.

Дорогой Виктор Петрович!

Зная, что Вам недосуг отвечать на все письма и просьбы, все же рискну. Даю Вам обещание, что впредь не буду Вас терзать, а спрячусь, словно мышь, и любовь моя к Вам и Вашим книгам останется только заочной.

Дело вот в чем. Мне неизвестно, знакомы ли Вы были с покойными Е. Н. Пермитиным, Н. П. Смирновым и Н. П. Пахомовым, которые в течение многих лет занимались популяризацией, так называемой, охотничьей литературы (сейчас я стараюсь продолжить их дело). Термин этот, разумеется, условный, — назвал же кто-то «деревенщиками» Вас, Ф. Абрамова, В. Распутина, В. Белова и других, на мой взгляд, лучших русских писателей целой четверти века.

Об охоте писали Замятин, Б.Зайцев, Пантелеймон Романов, Сейфуллина, Пильняк, Сергеев-Ценский, Зазубрин, Зарудин, Новиков-Прибой, Федин, Касаткин, Пришвин, Соколов-Микитов, А. Н. Толстой, Г. Семенов, Ю. Казаков, О. Волков, Ю. Нагибин... и пора остановиться. Писатели разные, всякие, но ведь все любили охоту! Я уж не буду упоминать о дореволюционных литераторах, потому что все наши классики (кроме разве что урбаниста Достоевского и «буревестника» Горького) не только писали об охоте, но и сами были заядлыми охотниками.

Я уже давно занимаюсь охотничьей литературой, собрал большую библиотеку и мечтаю издать некий справочник с биографиями писателей, писавших об охоте — книги или отдельные рассказы. Собираю биографические сведения. Виктор Петрович, я думаю, что для Вас не будет оскорбительным попасть в этот справочник, тем более, что в этой компании будут Л. Н. и А. К. Толстые, Аксаков, Фет, Мей, Некрасов, Чапыгин, Шишков, Бунин, Куприн и т. д.

Так вот: в Ваших биографиях, опубликованных в различных изданиях, или из литературных произведений не совсем ясно, а надо бы узнать (хотя бы кратко) данные, которые отвечали бы специфике будущего справочника-словаря (Писатели-охотники). Нужно всего лишь несколько фактов и дат Вашей охотничьей биографии:

— с какого возраста пристрастились к охоте и с каким ружьем;

— когда приобрели первое ружье;

— в каких местах охотились;

— каких держали собак;

— какие виды охот предпочитаете;

— какую охоту не любите и почему;

— с кем из известных людей доводилось охотиться;

— возникали ли на охоте критические ситуации;

— как к увлечению охотой относились близкие, коллеги и т. п.

Виктор Петрович! Пусть Вас не пугает обилие интересующих меня деталей, ответить на вопросы можно односложно, как в анкете, поэтому много времени у Вас это не займет, зато избавит от мук неизвестности будущие поколения охотничьих библиофилов и биографов. Впрочем, можете и вовсе не отвечать, я, честно говоря, и так чересчур нахально пытаюсь воспользоваться Вашей терпимостью. Но, с другой стороны, будущий «Словарь» — это не только мое личное дело. Биографиями известных природолюбов-охотников занимаются О. Егоров, Б. Марков, О. Гусев, Ф. Штильмарк и Н. Носкова, А. Каледин.

В конце несколько слов о литературе, о Вашей литературе. Давным-давно отец моего приятеля (фронтовик, пережил тяжелое ранение и плен), прочитав Ваш рассказ, кажется, «Рыбаков» («...кто свечу погасил?»), бегал по двору и кричал что-то почти пушкинское: «Ай да, Астафьев, ай да, сукин сын! Что, большевики, съели?» Никаких большевиков вокруг не было, но он продолжал шуметь: «Римская империя тысячу лет жила, одни камни от нее остались! И от вас ничего не останется, пока есть Астафьевы!» Отец приятеля умер, а пророчество его сбылось.

Поклон Вам и Сибири — М. Булгаков.


* * *

Дорогой Михаил Васильевич!

За письма, за альманахи спасибо. Взялся отвечать на вопросы задуманного вами словаря и вдруг понесло, и написал уже столько, что остановиться не смогу, а Вы ведь ждете. Вот напишу, отпечатает Марья Семеновна и пришлю, а пока просто извещаю и обнимаю Вас.

Ваш В. Астафьев.

15 марта 1996 г.


* * *

20 апреля 1996 г.

Дорогой Михаил Васильевич!

Ну вот, посылаю Вам то, что получилось из справки для охотничьего словаря. Остатняя, и ото всей души, еще по одной в душе и памяти «залежавшаяся» тема. И очень рад, что в «запасниках» сделалось полегче, да и надо было кое-что повспоминать, побродить по любимым и прекрасным местам хотя бы в памяти, ибо наяву все реже и реже удается выбраться в тайгу.

Вы вольны поступать с материалом, как Вам захочется. Два листа не потащить ни справочнику, ни альманаху, поэтому можете сократить публицистические куски и отступления, а целиком я напечатаю материал в каком-нибудь журнале.

Кстати, повесть, что я мучил всю зиму, благополучно достигла «Нового мира» и идет в № 8 за этот год. Она маленькая, всего 4 листа. Еще и «Затеси», написанные осенью в больнице и зимой, тоже доделал, так что в деревню поеду налегке и буду с необеспокоенной душой копаться в земле. А пока, в понедельник, 22 апреля лечу и еду в Тарханы, к Михаилу Юрьевичу, перед которым благоговею с детства, и мечтал к нему съездить всю жизнь, вот наконец-то и собрался. Вернусь домой 29-го апреля, отмечу день рождения и Победы, да и на огород, где у меня растет уже большой лес и деревья: лиственницы, елки, кедры, рябины и даже одна пихта, тоскуют по мне, а я по ним.

Поздравляю Вас с наступающим праздником весны и желаю весенних радостей и здоровья. У нас весна долго раскачивалась, только второй день, как наступило тепло.

Кланяюсь Вам и Вашим близким. Преданно — В. Астафьев.


P.S. К вам придут рукописи из Енисейска от Алексея Бондаренко, повесть-то я не знаю, получилась ли у него, а вот коротенькие штучки он пишет славные, хотелось бы, чтоб они Вам подошли. Но как Вы удержите альманах, ума не приложу. Составил я книгу на 22 листа, а мне говорят: стоимость ее издания 200 миллионов рублей! Мне такую сумму не только заиметь, но и выговорить трудно...


* * *

28 апреля 1996 г.

Дорогой Виктор Петрович!

С большой радостью получил сегодня Вашу рукопись и тотчас ее прочел. Сам я сейчас «сижу на мешках» — завтра, 29 апреля, еду за глухарем на Вологодчину, в Вожегодский район. Будет или не будет глухарь, одному Богу известно, но две-три ночи в северном лесу — мои, а это не так уж мало. Нормальные-то люди, неохотники, об эту пору беспробудно дрыхнут.

Дорогой мой Виктор Петрович, Вы даже не представляете, какая меня распирает гордость от того, что я (хотя бы и косвенно) подвинул Вас засесть за воспоминания. Невеселый и горький, по большей части, получился у Вас «Разговор со старым ружьем», да ведь другого и не могло быть, другой получился бы фальшивым, а фальшь органически чужда Вашей прозе. Думаю, среди прочих достоинств, в этом немалая сила Ваших книг.

Со временем попробую написать для альманаха «Охотничьи просторы» о Вашем творчестве, попытаюсь, памятуя о преемственности и традициях в русской литературе, рассказать об охотничьих мотивах в Ваших книгах, о любви к матери-природе, о Вашем бесподобном языке, о «хитрых» сибирских словечках и т. д. В настоящее время у меня почти готова похожая статья о писателях А. В. Скалоне и В. Б. Чернышеве — не знаю, получилась ли. А сразу браться за Астафьева было боязно, теперь, глядишь, расхрабрюсь.

Сегодня же я позвонил издателю (он еще и гл. ред.) «Охотничьих просторов» Василию Королеву, поделился с ним радостью. Он сказал, что ради «Разговора...» можно снять из готовящегося номера другие материалы, так что «Разговор...» будет напечатан месяца через два, максимум — три.

Между прочим, Королев сегодня же мне сообщил, что материал А. Бондаренко принят и уже готов к печати.

Виктор Петрович, может быть, я бестолково изложил в предыдущем письме затею со справочником, но дело это очень кропотливое и завершить его быстро не удастся, зато — как же здорово! — вместо сухой анкеты родились на свет Ваши воспоминания.

Если говорить об объеме «Разговора...», то здесь решающее слово не за мной. Конкретно этот вопрос решает «всеобщий» редактор Н. К. Носкова. Конечно же, я ознакомлю ее с Вашим письмом, но самое последнее слово — за Королевым. Кстати, он тоже Ваш большой поклонник, мы с ним и являлись главными «идеологами» при возрождении альманаха. Кроме того, я дружу с Василием едва ли не с дошкольного возраста, с детских лет вместе охотимся. Василий Королев сейчас по уши в долгах, но сдаваться не собирается — работает и директором, и главным редактором, и «плановым отделом», и шофером, и грузчиком, и т.д., — фанатик, одним словом (именно его отец, в фашистском плену, чтобы не работать на Пасху, саданул себе отбойным молотком в ногу).

Есть несколько людей, которые вовсе бескорыстно помогают «делать» альманах, потому что «кто-то ведь должен!». Когда государственное издательство «Физкультура и спорт» наплевало на альманах и всех русских охотников, никто из столичного охотничьего истеблишмента и, прости Господи, бомонда даже, извиняюсь, не хрюкнул. А никому неведомый Вася Королев, механик-самоучка по счетным машинкам, издал за полтора года уже 8 книжек «Охотничьих просторов». Работает как вол, это я без всякой иронии говорю.

Однако, пора закругляться. Желаю Вам, Виктор Петрович, и Марии Семеновне здоровья, хорошей погоды и успехов в ваших огородных делах. А еще — с днем рождения и Победой!

С благодарностью и любовью — М. Булгаков.


* * *

9 ноября 1996 г.

Дорогой Виктор Петрович!

Теперь, когда Ваш «Разговор со старым ружьем» напечатан (см. альманах «Охотничьи просторы. — 1996. — Кн. 3. — С. 22—57. — Ред.), хочу еще раз поблагодарить Вас за отзывчивость. Поблагодарить не только от себя лично, но и от имени всех наших охотников, любящих не только самое Охоту, но и Слово о ней.

 Виктор Петрович! Не знаю, как Вы относитесь к упоминанию (благому или всуе) Вашего имени во всевозможных публикациях, но все же решил послать Вам журнал «Охота и охотничье хозяйство» со своей статьей-обзором охотничьей литературы. Обзор получился дежурным и плоским как стол, — таково было условие редакции — сделать без умничанья. Но от мысли «поумничать» я все же не отказался и потихоньку готовлю очерк о Вашей прозе. Постараюсь сделать его поглубже, без общих трафаретных рассуждений.

Еще посылаю фотографию с уральским пейзажем с единственной целью: мне кажется, Вам будет приятно взглянуть на этот былинный, прямо-таки нестеровский пейзаж, может быть, увидите что-то знакомое в нем. А я глянул сейчас в свое окно с 5-го этажа на людей, копошащихся на мерзком, утонувшем в грязи рынке — тошно стало.

Фотографию сделал мой знакомый охотник Сергей Гоголев, бывший уралец, а теперь — москвич. Он еще совсем молодой, но я все равно допытываюсь от него клятвы, чтобы когда-нибудь он вернулся помирать на свою родину — там его душе будет покойно.

Виктор Петрович, не смею больше отвлекать Вас, а пожелаю Вам, Марии Семеновне и близким здоровья и хотя бы немного душевного отдыха.

С уважением и любовью — Михаил Булгаков.


P.S. Я стараюсь, по возможности, следить за литературой и критикой и, разумеется, знаю, кто и как относится к Вашим последним литературным вещам. Возможно, Курицын, Немзер и Лямпорт — неглупые люди, но, скажем, Басинский с Золотусским никак не глупее их. И вообще, давно известно, что литературные критики часто паразитируют на больших писателях: присосутся к ним, как пиявки, да и цедят в свою утробу чужую кровь.

Не пропускаю и телепередач с Вашим участием, смотрел добрые, человечные встречи с Петренко, Желноровой. Я верю в Вашу проницательность, но меня смущает, что та же Желнорова в «Аргументах и фактах» иногда дудит совсем в другую дуду, нежели в личной беседе с Вами.


* * *

15 января 1998 г.

Здравствуйте, дорогой Виктор Петрович!

Высылаю Вам альманах со статьей по Вашу охотничью душу. Буде у Вас появится свободное время — прочтите. Задумывал я ее совсем иначе, но человек предполагает... Вообще говоря, критик и литературовед я доморощенный. Разумеется, мне знакомы все «примочки» (амбивалентность, дискурс, мейнстрим, маргинальность и т. д. и т. п.), без которых нынче не обходится ни одна критическая статья. Но охотничий альманах все-таки не «Вопросы литературы» или «Новый мир», поэтому пришлось упрощать. А теперь и не ведаю, не чересчур ли доупрощался. Или того хлеще — не «упростил» ли самого Астафьева. В этом случае утешением может служить то, что Ваш сибирский гнев меня, подмосковного жителя, не достигнет.

Виктор Петрович, не хотелось бы воровать у Вас время, но все же скажу несколько слов о «Проклятых и убитых». Поначалу многие ожидали что-то вроде «Войны и мира». А оказалось, что война есть, а мира (бала Наташи Ростовой, столичных салонов, усадебного быта с псовой охотой и проч.) никакого нет. Зато уж война у Вас без всяких покровов, без кожи или с изнанки — не знаю как сказать. Я стараюсь не пропускать печатную критику, но не помню, чтобы кто-то обратил внимание на то, что Виктор Астафьев, что называется, закрыл тему. В литературе это всегда веха. Во всяком случае, другие поколения писателей, не будучи участниками, станут писать о другой войне. А новых Толстых и Астафьевых обескровленная Россия в ближайшие сто лет вряд ли родит.

Дорогой Виктор Петрович! Поздравлять Вас с Новым годом или Рождеством поздно, с другими праздниками — рано. Поэтому просто шлю Вам и всем Вашим близким привет.

Ваш — М. Булгаков.


* * *

17 февраля 1998 г.

Дорогие мои, Михаил Васильевич и Борис Иванович! (В. П. Астафьев отвечает на письмо с бандеролью, куда вместе с альманахом «Охотничьи просторы» была вложена книга Б. И. Маркова «Москва охотничья», в которой есть заметки о Г. В. Семенове и В. П.  Астафьеве. — Ред.)

Если б вы знали, в какие тягостные дни пришли ваши книги и письмо! Изнурился в работе, наверное, над самой тяжкой моей повестью «Веселый солдат» (идет в «Новом мире», №№ 5—6) и одновременно составлял, комментировал, искал, правил 13-й том собрания сочинений, куда и войдет новая повесть, которую я первоначально хотел дать как набросок 3-ей книги «Проклятых и убитых». Теперь, когда сделаны повести «Так хочется жить», «Обереги» и «Веселый солдат», надобность в продолжении романа отпала. Все отпахал и отпел о «своей войне». Буду отдыхать, если и приспичит писать, стану писать о природе и «Затеси». Не знаю, писал ли я Вам о собрании сочинений на выходе 10—11 тома. Я посылаю Вам проспект издания, если понадобится, свяжитесь по телефону с нашим издательством, и они назовут магазин в Москве, где можно сделать подписку или подпишут Вас сами. Я же не занимаюсь распространением, не до того. Тяжело болеет моя жена и чем дальше, тем тяжелее, мне без нее так тошно, без ее помощи очень трудно.

Посмотрел альманах и очень захотелось в тайгу. Кстати, река, что изображена на листовке, Мана или Сисим, имеет охотничье хозяйство. Выстроил его и содержит один мой знакомый охотник. Там его навещают богатые люди, и я побывал разок. Очень хорошее, красивое место, есть свой вертолет, но дорого дерет, бродяга, однако, это его бизнес, ничего не попишешь. Я-то летал половить хариуса и маленько половил.

Напишите мне, если кто из Москвы надумает шарахнуться на Сисим, и я свяжу Вас с его хозяином. Скорей бы весна, подамся в Овсянку и перечитаю все накопившиеся альманахи, я ведь подписываюсь на альманах, а Вами присылаемые отдаю в овсянскую библиотеку. Алеша Бондаренко счастлив, что его напечатали аж в Москве. Сейчас он снова ушел в тайгу, не может жить без тайги.

Держитесь, давайте, альманах Вы издаете замечательный, может, маленько полегчает жизнь, и люди смогут вернуться к любимым изданиям. Низко кланяюсь Вам, дорогие люди. Борису Ивановичу отдельное спасибо за то, что вспомнил Гошу Семенова, совершенно изумительного писателя и человека, и многих хороших людей вспомнил, так быстро забытых нашим дорогим народом.

Статью в альманахе прочел с душевным теплом — спасибо. И что в книге не забыли обо мне — спасибо. Правда, охотник-то я аховый, ну, да бывают и хуже.

Здоровы будьте и весну поторопите. У нас нонче зима — ое-ей.

Преданно Ваш В. Астафьев.


* * *

27 сентября 1998 г.

Здравствуйте, дорогой Виктор Петрович!

Хочу поздравить Вас с выходом собрания сочинений, — Россия, пожалуй, остается последней страной, где еще происходят чудеса. К сожалению, в Москве творятся свои, столичные чудеса, поэтому практически невозможно приобрести Ваши книги, но мне обещали помочь в этом вопросе в самое ближайшее время, так что надо готовить место на полке в красном углу. Однако ж и «молодогвардейский» четырехтомник оставлю, потому что и его в свое время с тяготами добывал, к тому же еще, что он украшен Вашим автографом.

Виктор Петрович, если судить по московскому шуму, поднятому в последнее время, Овсянка почти превратилась в сибирский Вермонт или даже в Ясную Поляну, словом, чудеса наши продолжаются, правда, не знаю, как Вы к этому относитесь — не утомили еще столичные «ходоки»? А хотя бы и я своим письмом.

После очередного краха младореформаторов среди литературных и телевизионных «кормчих» заметны большие подвижки — прямо на глазах перековались. Вдруг кинулись скопом в гости к Василию Белову, вспомнили, что Валентин Распутин никакой не политик, а писатель и т. д. Да ведь сами же, считай, угробили русскую словесность, чего теперь лицемерно хныкать! У «Волги» тираж 520 экз. Другие «толстяки» откатились почти на 150 лет назад в некрасовско-панаевские времена (тиражи 3—8 тыс. экз.) — это как?

Чушь ведь собачья, что «народ перестал читать». Не дают! Не на что! Суррогаты подсовывают! У того же журнала «Охота и охотничье хозяйство» был без малого миллион (!) подписчиков, — куда все подевались? Вроде бы и недорого стоит (7 руб. за номер), но вместе с пересылкой редкий пенсионер или работающий отец семейства осилят подписку. Деньги журнала лежали в «Промрадтехбанке», а он возьми и сдуйся, — опять «народ перестал читать»?

«Охотничьих просторов» в этом году все же три номера вышло, а дальше — тоже мрак. Куда ни кинь... Поэтому и собрание Ваше родившееся — разве не чудо? В сравнении с ним моя маленькая книжка разве что скромный фокус. Затевался тираж 1,5—2 тыс. экз., а в итоге получился почти пшик, всего-то и хватит подарить-раздать друзьям-знакомым, да под диван сколько-то книжек спрятать.

За невеселый цикл теперь уже старых очерков и рассказов о Вологодчине меня приняли в Союз писателей, вот и получилась небольшая книжка, пусть и без литературных откровений. Тема ее совсем не нова, о том, что сталось с нашим Севером писали и Вы, и Олег Волков, и Вадим Чернышев. В журнальных публикациях была концовка с Вашей цитатой, но в книжку маленькую последнюю главку я не включил, — показалось, что слишком, как говорит молодежь, будет «пафосно». Читать мою книжку Вам вовсе не обязательно, я ее посылаю вам в знак признательности за житейское и литературное учительство, пусть и заочное.

Еще посылаю Вам альманахи «Охотничьи просторы» и пару экземпляров своей книжки для передачи в библиотеку Овсянки. Надеюсь, моя благая просьба не будет для Вас слишком обременительной. И хотя писал я о вологодской да архангельской земле, может быть, кто-то и прочтет, — все-таки в Красноярске не басурмане живут.

Дорогой Виктор Петрович, прошу извинить за многословие, клянусь, не хотел быть назойливым. Большой Вам привет от знакомых мне почитателей Вашего таланта и московских друзей. Помогай Бог Вам и всем Вашим близким.

Преданно — М. Булгаков.


* * *

21 декабря 1998 г., Загорье (санаторий).

Дорогой и милый Михаил Васильевич!

Давно получил Вашу бандероль. Альманахи (поскольку я его выписываю) и одну Вашу книжку отдал в овсянскую библиотеку, а одну держал про запас, поскольку читать было некогда, заканчивал печатание собрания сочинений и «Веселого солдата» в «Новом мире» выводил в люди. Закончив дела, расхворался, впал в депрессию, спал помногу и вставал с больной головой. Ничего, кроме газет и журналов, не читал. А про охоту я люблю читать уединенно, с чувством и зимою, когда в сладость даже простое воспоминание о тайге.

Сейчас я в санатории, в кардиологическом. Ехал через два таежных перевала и обозревал перевалы и тайгу, синеющую вдали, и лес, подступающий к дороге; вырываясь из тайги в лесостепь, думал, и сердце щемило от того, что жальче всего покинуть будет эту вот все еще мощную, все еще вроде бы нетронутую и родную, до боли, тайгу, эту молчаливую даль и близь, корнями вросшую в мое сердце. Здесь я начал читать Вашу книгу с рябчиком, хорошо на титуле изображенном.

С восторгом, со щемящим чувством утраты читаю «про природу», про охоту, про эти зэковские поселки, в которых я ночевать не мог, попробовал однажды, и ночью от мышей, от теней и присутствия чего-то и кого-то ушел на берег реки, костерком грелся.

Я ведь бывал на охоте неподалеку от тех мест, которые Вы описываете. За станцией Харовская, отъехав от станции, точнее, до деревни Семеновская, отойдя от оной километров восемь, бывал на току, куда вечером слеталось до 30 глухарей, и хотя охотник я никудышный, без труда добыл двух глухарей, о чем свидетельствуют фотографии. Оказалось, это была последняя весна в этих местах охотиться, их достали «Ваши» вожегодские лесозаготовители, — это где-то в семидесятых годах, и лес подчистую свалили, а птицу вплоть до синичек выбили, истребили. А сколько видел я погрому на Урале! Боженька мой. Я в газетенке «Чусовой рабочий» (очусовелым мы его звали) «вел» лес и транспорт. Сама судьба меня таскала по укромным, преступной властью спрятанным местам. Особенно страшны были женские штрафные участки, на одном из них (на одном ли?!) вохровцы соревновались, кто настоящей нагайкой — это к бичу кожаному привязана гайка — просечет женщину до костей сквозь бушлат или телогрейку; здесь же садили женщин на муравейник, вставив им во влагалище берестяные трубочки, предварительно привязав их к дереву и распорками раздвинув ноги; здесь же ставили под вышки часовых людей на съедение гнусу, чтобы они громче кричали, чтоб слышно было всем работающим в лесу...

О-о, Господи, когда я вижу морды Зюганова и Илюхина, у одного морда немецкого фельдфебеля, у другого — гауляйтера, или тупого, как пень, Макашова, думаю, что вот они способны и хотят так же изощренно мучить людей и получать от этого высочайшее удовольствие.

И еще написал я и поместил в томе «Затеси» одну штуку под названием «Ярцево-Ерцево», — это о том, как ученый по фамилии Альшиц доказывал наглядно, что Иван Грозный подделывал летописи «в свою пользу», и за это угодил аж в Красноярский край, в село Ярцево, где его навестил сынок 6-го класса, чтобы спросить, правда ли, что он враг народа. Сам сынок продолжил «линию отца» и доказал-таки наглядно, что да, Иван Грозный подделывал летописи, за что угодил на лесозаготовки в Ерцево, где навестил его стареющий папа, чтобы спросить, правда ли, что сын — враг народа?

Я познакомился с этим человеком в библиотеке Салтыкова-Щедрина (ныне, слава Богу, снова называется Национальной публичной библиотекой), где он ведал отделом рукописей и доказал-таки про Ивана Грозного всю правду, и еще писал пьесы, и они шли на сценах под фамилией Аль.

Надвигается Новый год. Желаю, чтобы он, последний в этом веке и тысячелетии, был бы милостив ко всем людям на земле и чтобы Россию нашу не катило так круто с горки, словом, чтоб он был хоть чуть-чуть полегше нонешнего. А еще здоровья и всего хорошего Вам и Вашим близким, да на охоту съездить по весне. Я уж давно лишен этого счастья и даже порыбачить не могу выбраться, но надеюсь...

Низко Вам кланяюсь и благодарю за доброе письмо, за книгу, за радость пребывания в лесу, в хорошей компании.

Ваш — Виктор Астафьев.


* * *

28 октября 2000 г.

Здравствуйте, дорогой Виктор Петрович!

Ваше невеселое письмо Ф. Р. Штильмарку попало в мои руки, поэтому и пишу Вам в далекую Сибирь. Виктор Петрович, в этом письме Вы посетовали, что, наверное, Ваше большое послание (уже по мою душу), написанное в «Загорье», до меня не дошло. Дошло! Знаю, что на такие письма воспитанные люди должны отвечать непременно, но не хотелось нарушать свое обещание: не докучать Вам без нужды.

Письмо Ваше пробрало меня, как пробирает многое из того, о чем Вы пишете в своих книгах, ведь русские люди бывают слезливыми до крайности. Странно, но ни поэзия, ни живопись на меня сильно не действуют, а от хорошей прозы иногда мурашки по телу начинают полчищами бегать. От прозы и еще от музыки. Похоже, и у Вас тоже, судя по давним рассказам или по «магомаевской» затеси. В письме Вашем есть страшные слова (о людях), а добрые слова остались только родной тайге. Как хорошо, что Вы ее не забываете никогда, словно первую любовь, охотничьей литературой не пренебрегаете, не забываете про забытую «большой» литературой целую армию чудиков-охотников. Знаю, что Вас затерзали и свои, и московские коллеги, и прочие журналюги, но все же отниму у Вас сколько-то времени своим письмом.

Благодарю Вас за теплые слова о моей книжке «До Вожеги и обратно». Когда я ее писал, то и представить не мог, что ее прочитает Виктор Астафьев, да еще и похвалит. Эту книжку переиздал Ник. Старченко под новым названием «В недорубах», там в предисловии есть и цитата из одного Вашего письма. Долго думал, посылать ли ее Вам с просьбой передать, при возможности, в местную библиотеку, очень не хотелось обременять Вас пустяками. А тут прочитал в «Литературке» небольшую статью Алексея Варламова о поездке в Овсянку, о библиотеках, и все-таки решил снарядить маленькую бандероль, в которую вложил и еще одну книжку, совсем уж не для чтения.

Дело в том, что я много лет занимаюсь охотничьей литературой и собрал (иногда на последние деньжата), к примеру, ВСЕ семь охотничьих книг 18-го века и даже одну рукописную. Некоторых из этих книг нет даже в фундаментальных библиотеках, а имеющиеся хранятся в библиотечных музеях, а у меня на полке — бери да читай. Во всяком случае, собирать книги лучше, чем пустые пивные банки или пачки из-под сигарет. Вот только на титуле «Каталога» есть фраза: «...из собрания М. В. Булгакова», словно речь идет о собрании какого-нибудь Рябушинского или Третьякова. Чувство неловкости какое-то от этого, хотя Карина Павловна Савельева говорит, что все правильно и книжка нужная для всех (очень и очень немногих), кто интересуется историей и культурой старой России. Карина меня долго хвалила и даже гладила по лысине, приговаривая: «Ну, надо же, никому до этого дела нет, а один блаженный нашелся».

А для меня много лет отрада была в книгах, о них говорить могу много, а о нашей теперешней жизни что же сказать? Всем о ней и так все ведомо.

Вот Вы, Виктор Петрович, в своем письме коммунистов крепким словом помянули, Макашова тож, ну, этот-то прямо щедринский персонаж, а другие, те, что раньше рулили, много хитрее были.

Я в начале 70-х в студенческие годы подрабатывал: зимой чистил снег с институтской крыши. Здание у Курского вокзала, старое, чердак огромный, ключи от него у проректора хранились. Чего там только не пылилось. Самое замечательное — портрет Ворошилова на холсте циклопических размеров, пожалуй, метров 10 на 15. В раме! Мы с приятелем долго не могли смикитить, как портрет засунули на чердак. Потом дошло, что они холст смотали в рулон, а уже на чердаке опять раму сколотили и упаковали картину в чехол. Лежал себе опальный Климушка и никому не мешал — вдруг пригодится? Долго лежал, потом чехол все же разодрал кто-то. А мы на чердаке после работы (холодно зимой на крыше да на ветру-то) любили бутылку портвейна за рупь тридцать две раздавить. Другой раз подмигивали наркому: за тебя, мол, Клим, не горюй, что твой геройский поход закончился не где-нибудь там «на Тихом океане», а на затхлом чердаке. Сизарей на чердаке было видимо-невидимо, загадили бедного Ворошилова донельзя — смех и грех. Но ведь не откажешь тогдашним коммунистам в осмотрительности, а ну, как линия партии опять загогулину сделает (Луганск-Ворошиловград-Луганск-Ворошиловград... и так далее, но «далее везде» не вышло). А по мне — и те (КПСС) и эти (СПС, НДР и др.) гаденыши, да и везде оно так, не только в России. Всей и разницы, что наши только о своей заднице пекутся.

Много начальства в России, а одного Моисея никак не сыщется, чтобы он нас по пустыне поводил, да и нету теперь в России никаких пустынь. Мы со Штильмарком Ф. Р. при встречах иногда рюмку-другую пропустим, а он тут же песни сталинские давай петь. Посреди Москвы, на Таганке, во весь голос! Академик Павлов после революции назло большевикам принародно крестился у каждого храма, а Штильмарк, значит, назло демократам поет, и так задушевно, что и я ему подпеваю. Фрейдизм какой-то, только шиворот-навыворот. Однажды чуть в кутузку за хоровое пение не угодили. Я — Штильмарку: ведь родитель твой претерпел от большевиков муки большие, самому досталось в детстве по первое число, а Феликс Робертович отвечает что-то «лимоновское», дескать, «у нас былое великая эпоха» и вообще, черт с ней, с эпохой, были бы песни хорошие. А я Штильмарка очень люблю. Вот он недавно докторскую диссертацию защитил — оно ему нужно? В семьдесят-то лет? Оказывается, не может человек сидеть без дела. Э, чего это я говорю, Вы, Виктор Петрович, и сам из таковских. А в нашем поколении — лодырей и халявщиков не счесть.

Закругляюсь я, Виктор Петрович, а то что-то не в ту степь уехал. Здоровья, Виктор Петрович, Вам и Вашим домашним и близким. Вы уж держитесь, не хворайте там, в своей Сибири-то, дома и родные стены должны помогать. Вот пусть и помогают. Сколько можно. И сколь невозможно — тоже. Удачи Вам.

С охотничьим приветом М. Булгаков.

 

Добавить комментарий

Уважаемые пользователи!
Данное сообщение адресовано, в первую очередь, тем, кто собирается оставить комментарий в разделе "Наши авторы" - данный раздел создан исключительно для размещения справочной информации об авторах, когда-либо публиковавшихся на страницах альманаха, а никак не для связи с этими людьми. Большинство из них никогда не посещали наш сайт и писать им сообщения в комментариях к их биографиям абсолютно бессмысленно.
И для всех хочу добавить, что автопубликация комментариев возможна только для зарегистрированных пользователей. Это означает, что если Вы оставили свой комментарий не пройдя регистрацию на сайте, то Ваше сообщение не будет опубликовано без одобрения администрации ресурса.
Спасибо за понимание,
администрация сайта альманаха "Охотничьи просторы"

Защитный код
Обновить