На конце следа | Печать |

Томирдиаро С.


На конце следа
На конце следа


О зима! О дни великой,

Бесконечной зимней стужи.

Лонгфелло «Песнь о Гайавате»

(В переводе И. А. Бунина)


Улахан кончил строгать свою палку. Получилась не то роза, не то метелка из длинных завитых стружек на исстроганном черенке.

— Сухая растопка, — проговорил он и, разломив, запихал ее в маленькую прокопченную печь, сделанную из старой железной бочки.

Я перестал укладывать свои дрова — промороженные, обледенелые обрубки старой лиственницы, — все, что мы нашли внизу на побережье. В сильные осенние штормы море выбрасывает на берег много всякого плавника, но достаточно было пяти дней непрерывной пурги, чтобы берег покрылся ровными и многочисленными, как морские волны, застругами; замело даже нашу избушку до самой крыши.

— Этого мало, но должно хватить на первый раз.

Перед тем старый каюр долго исследовал своими узкими, не слепнувшими от снега глазами все побережье от Черного озера до Оленьих Камней, но, видимо, больше ничего не нашел.

Я положил на печку непочатый коробок спичек, однако Улахан взял его и зажег одну спичку. Когда она догорела, он бросил ее на пол и хитро улыбнулся. Он был прав — спички могли отсыреть. Печку мы оставили открытой, на тот случай, если в тундре произойдет несчастье, если будет замерзать человек. Измученный, на обмороженных руках приползет он сюда, и не пальцами, а, может быть, зубами придется ему зажигать огонь... На смуглом, словно прокопченном, лице Улахана появилось редкое просительное выражение.

— Одна банка консервы оставлять надо.

— Клади, клади, Улахан!

Я отворил дверь. Здесь, у самой стены, ветер выдул в снегу узкую, глубокую, до земли, щель. С разбега я вскарабкался наверх. Вся наша упряжка, огромные, заиндевевшие от носа до кончика хвоста мохнатые собаки беззлобно грызлись, играли на снегу около нарт. Они хорошо отдохнули за эти пурговые дни, зато мешок с мороженой рыбой совсем съежился; я со злостью бросил его в нарты. А до поселка Усть-Чир оставалось не меньше четырех дневных переходов.

Улахан тоже подошел к нартам, выколол и окончательно вытащил из снега упряжь, тяжелую груду сыромятных ремней с бляшками и медными пуговицами. Собаки окружили его. Сам Урагай, огромный вожак, угрюмый и мохнатый, как медвежонок, то и дело скалил клыки и по каким-то своим особым соображениям сильно трепал то одну, то другую собаку. Старый рыжий Король первым встал на свое место. Он посмотрел на меня умными печальными глазами и отвернулся. Что-то сжалось у меня в горле. Мне показалось, что старик понимал все. Что делать, собаки проходят семьдесят километров в день, зато каждая съедает по два килограмма рыбы. А из-за этой неожиданной задержки с пургой мы остались без корма...

Улахан был бесстрастен, но я уже давно понял, что надо будет стрелять и это придется сделать мне...

Мы с Улаханом пробирались в далекий прибрежный поселок Усть-Чир, чтобы отослать в Ленинград небольшую, в пять оцинкованных ящиков, посылку из образцов пород и минералов — все, что собрала наша партия за последний месяц. Эти ящички лежали под спальными мешками посредине нарт, вместе с примусом, чайником, флягой с керосином и другими самыми дорогими вещами. Еще нужно было получить и проверить несколько новых приборов.

Погода стояла солнечная, ясная. Барометр не шевелился целую неделю. Даже Улахан ничего не подозревал. А на второй день пути сверкающая поземка, как белые волны тумана, понеслась по тундре. Мы шли по колено в этом «молоке», собаки плыли в нем, виднелись только спины и головы. Потом низкие бородатые тучи помчались над равниной, первый порыв ветра ударил в спину, покатил и развернул нарты, воздух темнел с каждой минутой — с юга по всему побережью катилась пурга. Наше счастье, что мы добрались до избушки. Здесь, на Севере, знают, для чего нужно ставить такие пустые избушки-зимовья где-нибудь в сотнях километров от жилья, на пустынном морском берегу. И в каждой из них всегда приготовлена печка, есть мука и консервы, иногда даже нож и патроны. Обокрасть такую избушку — то же, что убить человека.

Раздалось громкое «хр! хр!» — тарыр (тормоз у нарт, деревянный шест на ремне) завизжал по снегу, восемь широких собачьих грудей разом налегли на постромки; нарты выскочили из своего сугроба, раскатились, Улахан ввалился уже на ходу. «Тадах! Tax!» (направо, налево — якутск.). Нарты полетели, весело застучали полозья по убитому пургой твердому и гулкому снегу. В красной пелене морозного тумана, без блеска, медленно поднималось огромное солнце. Ложные солнца — два желтых креста — виднелись справа и слева от него. Бесконечно белела мертвая равнина. Ни одного следа, ни одного атома пыли в белых просторах! Черные уступы прибрежных скал не нарушали однообразия пустыни.

С самого начала мы отъехали в тундру, подальше от побережья. Там нет дороги — острые скалы, каменистые насыпи, с которых сдувает весь снег, крутые каньоны, где снег, наоборот, мягок и глубок по пояс, — не пройти, не поехать, да еще в упряжке, идущей цугом. Те, кому много приходилось путешествовать по призрачным, сверкающим пустыням Севера, знают, как берегут собаки в пути свои силы, как редко они лают, особенно когда кончается корм, а стужа усиливается. Поэтому внезапный хриплый лай всей упряжки подбросил нас, как неожиданный выстрел. Все было пусто вокруг. Но руки сами потянулись за бинтовкой. Мы были уже не одни! Это могли быть песцы. Давно, еще осенью, когда от эпидемии погибали миллионы леммингов, осторожные песцы, предчувствуя голодовку, покидали эти края, огромными стаями уходили куда-то на восток. Куропатки, полярные зайцы — все живое, что таилось по руслам ручьев, по распадкам и по тундре, — все бежало перед этим нашествием. Даже старые промышленники не помнили такой неудачной и трудной зимы. Но отдельные зверьки все же встречались. Впрочем, это мог быть и медведь-шатун — море недалеко. Нет, не то! «Тай!» (стой) — протяжно закричал Улахан. Упряжка остановилась. Мы обежали ее и сразу увидели, что собаки бежали по следу. Две снежные полосы и множество маленьких круглых нашлепок на отполированных гладких застругах.

Улахан стал яростно обивать густой снег, осевший от дыхания по всему малахаю, и особенно вокруг лица. Я еще раз посмотрел на след, но нового ничего не увидел.

— Пурга большая была, избуську найти искал! — пояснил Улахан, отойдя к нарте и увязывая какой-то ремень. И в самом деле, следы были не вдавлены в снег, а наоборот, выступали из него. Упряжка прошла во время пурги. Рыхлый снег, поднимаемый лапами и полозьями, уплотнялся и уже не летел за ветром.

До конца дня ехали мы по следу. Он был свежим: только сохраняя остатки каких-то запахов, мог он привлекать внимание наших собак. Только один-два дневных перехода отделяли нас от того, кто шел там, на конце следа. Мы видели — он часто останавливался и собаки ложились в снег, часто шел пешком позади нарт не то от холода, не то от того, что собаки устали и выбились из сил. Но, как бы медленно ни подвигались они, все-таки они уходили вперед. И никак нельзя было предугадать, когда мы их догоним.

Было уже шесть часов вечера, когда мы оставили след и свернули к побережью. Невысокое мартовское солнце уже тонуло в далекой сиреневой дымке, какая бывает в сильные морозы. Я вытащил спиртовой термометр. Минус сорок один градус! Потепление, внесенное пургой, кончилось. Собаки уже устали — время было подумать о горячей ухе, о костре и ночлеге, а для этого нам был нужен все тот же редкий плавник. На этот раз нам повезло. Два громадных бревна с длинными зелеными бородами из смерзшихся водорослей торчали внизу под скалой, отбрасывая прямые черные тени.

Топор застучал, мы рубили сплеча, что есть силы, с внезапным ожесточением. Это была вспышка окоченевшего в неподвижности тела. Дрова таскали бегом. Загудел примус, затрещала сырая растопка, белый дым повалил вверх. Наконец, темное пламя облизнуло подножье утеса. Улахан, не распрягая собак (обычно, собак в пути не распрягают ни на ночевках, ни на привалах), выбросил на снег два десятка замороженных рыбок — «кондевок». Поднялось ворчание, грызня, рыба захрустела на зубах. Я нарубил в ближайшем заструге тяжелые кирпичики плотного снега, набил котелок и чайник, поставил их на огонь. Мы разостлали на снегу старые покоробленные оленьи шкуры, подсели к огню и стали греться с таким же восторгом, как тот первобытный человек, который развел первый костер на краю древнего и, вероятно, очень холодного ледника. Снег плавился, мы подбавляли еще, закипела вода; Улахан нарезал и бросил в нее несколько рыбин, подсыпал крупы и соли, потом пряный аромат ухи смешался с запахом дыма, а я все сидел неподвижно, прижавшись поближе к огню, не в силах оторваться от этого наслаждения. После ужина мы еще покурили, поболтали — впервые за весь день. Потом, даже не снимая унтов, я заполз в теплый меховой мешок, затянул веревку, оставил только небольшое отверстие для дыхания. Я лежал на спине. Высоко над нами поднималась заснеженная скала, а еще выше, над ней, в темном небе загорались холодные ртутные огни северного сияния. Сперва это был зеленоватый туманный столб. Обоюдоострые иглы очень яркого света, словно прожекторы, загорались и блуждали в нем. Затем длинная извилистая стена засветилась вдали. Быстро приближаясь, нарастала она. Ярко-малиновая бахрома, словно пена, мчалась по ее основанию. Не было ни ветерка, ни звука, но вся она колыхалась, шевелилась в темноте, как освещенный, бегущий занавес. Вдруг будто сверкающая лава потекла надо мной в два потока. Они схлестнулись, и брызнули ослепительные молнии. Потом эта часть неба стала угасать. Всюду виднелись только красные кровавые пятна и светящиеся туманности. Как размазанные остатки величественной картины, они были неряшливы, неприятны. Я закрыл глаза. Улахан уже давно сладко посвистывал из мешка.


Когда я проснулся, уже светлело, Улахан раздувал огонь, а мои волосы были накрепко приморожены к меховой подкладке мешка. Полбанки горячей сгущенки и кусок теплого хлеба, который не хрустел на зубах, как мороженая вафля, окончательно оживили меня. Мы снова поднялись на берег и помчались по следу. Теперь не было сомнений, что тот человек, впереди, не разводил ни одного костра; с небольшими передышками он все шел и шел вперед, крепко держась за нарты, спотыкаясь, волочась по снегу, подгоняемый неустанной пургой. Вскоре нашли мы место, где он в последний раз лежал, как колода, в теплой куче собак, под общим сугробом. Он лежал долго, постепенно коченея в своем спальном мешке, а пурга стонала и гудела над ним, и не было ей конца. Тогда он снова встал, сгибаясь под тяжестью ветра, ощупью увязал мешок. Собаки пригрелись и не хотели вставать — сломанное кнутовище валялось возле сугроба. Но он снова пошел вперед, наваливаясь спиной на ветер, как на стену, упираясь пятками в снег.

В пургу можно идти только по ветру. Против ветра идти нельзя, даже закрывая руками лицо. Трудно дышать и не захлебнуться воздухом. Глаза, рот, даже уши и волосы под шапкой — все забивает снегом. Ноги заплетаются в ползучем снеговом месиве, холодный пот течет по спине. А ветер валит с ног. Воздух перед глазами — это белая мерцающая стена. Она равномерно дрожит. Низкий тяжелый гул заливает уши — винтовочный выстрел кажется треском спички. И какой-то другой звук — тоненький все убыстряющийся визг «а-а-а!». Не видать даже собственных нарт, ни неба, ни земли. Он был один в бушующем снежном море, шагал и шагал по ветру, но ветер менялся, и он уходил все дальше от побережья в тундру. Он не знал, где он и куда идет.

Наши нарты проваливались и подскакивали на неподвижных снеговых волнах, мы сидели, неудобно вытянув ноги, колотили руками по коленям. Теперь мы тоже уходили в тундру, моря уже не было видно даже с одиноких холмов. Мы молчали. Говорить было не о чем. В тундре нет дров, кроме того, мы уклонялись с пути, но впереди, возможно, погибал человек!

В некоторых местах снег был выщерблен ветром, как мелкие соты, и след совсем пропадал, зато в других местах, особенно в низинах, он был отчетлив и свеж, словно упряжка прошла два часа назад.

В середине дня мы выскочили на гладкий, отполированный ветрами лед на каком-то озерке — черное вздутое зеркало. Нарты раскатились, тарыр беспомощно завизжал, не встречая сопротивления, и в эту минуту собаки рванулись вперед, понесли. Полярный заяц, словно белая тень, замелькал на льду. Нарты опрокинулись так быстро, что мы даже не успели ухватиться за них. Упряжка воющим черным комом пронеслась вперед, замелькала в далеких снегах. Улахан, путаясь в длинных полах своей малицы, растерянно и хрипло кричал, бежал за ней. «Тай! Тай!» Наше счастье, что нарты так и не встали на полозья. Они катились то на боку, то совсем переворачивались на крепко увязанную поклажу. Это тормозило их. В первом же распадке с глубоким сыпучим снегом они остановились совсем. Мы кинулись вперед по ледяному катку, то разбегаясь, то катясь на ногах, размахивая руками и крича во все горло. Наконец, мы ухватились за нарты — старый, единственный челнок жизни в этой пустыне! Что бы мы стали делать без них! Отдышавшись, развернули собак. Я заглянул в мешок — ящики с минералами немного помялись, примус и фляга уцелели.

Мы возвратились на озеро и на другой его стороне снова увидели след. Он больше не выступал над снегом — здесь нарты прошли уже после пурги. Значит, только полтора дня пути разделяло нас. В это время подъехали мы к одному месту, где снег был сильно изрыт, клочья рыжей собачьей шерсти были затоптаны в нем. Так... Изголодавшиеся собаки вылизали весь снег, сожрали все кости, осталась только эта шерсть. Я снова посмотрел на Короля. Он старался. Белый пушистый хвост колесом и поджарый зад так и подпрыгивали перед глазами. Остальные собаки бежали, прижав уши, с опущенными головами, — настоящие волки.

— Завтра кончайся рыба, — высказал Улахан нашу общую мысль.

Где-то в этих местах протекала река Великая. Она текла с юга, из тех далеких краев, где уже растут карликовая береза и маленькие елки; на ее берегах можно было отыскать дрова и хворост. Тот, на конце следа, тоже мог рассчитывать на нее, — он уже много дней не разводил огня и почти не отдыхал. Но он или не узнавал местности и думал, что уже перешел реку в пургу, или он был нездешний и не знал, что впереди есть река. След снова свернул к морю. Мы решили не спать в эту ночь, но короткий привал был необходим. Остановились на небольшом озерке, разожгли примус и занялись обедом. Льда тут было сколько угодно. Под ударами топора он разлетался на большие хрустальные куски. Кустики водорослей, словно живые, весело зеленели в них.

— Будет приправа, — весело проворчал Улахан.

В котелке лед трещал и звенел, словно лопалось стекло. Рыбу мы всю отдали собакам, остались только консервы. Всего пять банок... Горячий, наваристый бульон из свиной грудинки! Словно свежая горячая кровь вливается в нас, отогревает все жилы, греется даже сердце. И сразу же начинают слипаться глаза, руки зябнут, на ноги просто не встать. А собаки уже свернулись на снегу, спят, только сопят носами да иногда жалобно подвывают во сне. Тяжело им, беднягам! Но ничего не поделаешь, надо ехать!


Огромный месяц, тяжелый и темно-красный, высунулся неподалеку из черной пропасти неба. Бледные столбы сияния блуждали и колыхались в вышине. Холодный, неживой свет разливался над равниной. Белый снег, черные тени на снегу — все в тяжелой неподвижности, словно отлито из чугуна. Воздух полностью прозрачен, будто его совсем нет, — настоящая пустота вокруг нас. Только жалобный скрип полозьев, только топот лап и натруженное дыхание собак слышались в тишине. Самая маленькая из них — Найда поскользнулась, запуталась в постромках, едва не угодила под нарты. Улахан прикрикнул на нее. Долго звенел, затихал, отдаваясь в бесконечных снегах, этот слабый крик. От таких звуков странные мысли приходят в голову. Где мы? Что это за страшный обломок погибшей планеты, затерянный в темноте, в космической пустыне?

Я посмотрел на часы — двенадцать часов по местному времени. «А в Ленинграде еще только стемнело!» И вот видится мне залитая огнями шумная улица. Бесконечные знакомые фасады высоких домов. Как попало разбросаны освещенные окна. Громадная статуя Екатерины в саду перед светящимся подъездом театра. Белая колоннада Публичной библиотеки. Невский, дорогой, незабываемый для ленинградца Невский проспект! Толпы людей на тротуарах, на мосту через Фонтанку, где стоят клодтовские кони, потоки машин, освещенные троллейбусы. Очередь на остановке. Запах духов, беззаботный смех. Красивые женщины в легких пальто, в ботиках на стройных ногах. Ни унтов, ни собачьих шуб... И вот я уже на старой лестнице с разноцветными стеклами на окнах. Еще мальчишкой катался я на этих перилах. Звоню. Открывает она! Милая, добрая мама! Я не успеваю даже ее рассмотреть, кажется только, что она стала пониже ростом. Она бросается ко мне, крепко уцепилась руками, вся прижалась. Только вздрагивают ее седые волосы и худенькие плечи. Обнявшись, входим мы в комнату... Трах! — что-то ударило меня по голове, несколько раз по ногам. Я поднялся со снега. Нарты уже остановились. Улахан пыхтит трубкой, смеется:

— Ай беда, беда! Нашел место падать!

Действительно, снег тут был мягкий, набился даже в рукава. А все-таки я был доволен — все равно что побывал дома, услыхал голос родного человека. Два года не слыхал я его.

И снова бесконечный топот лап, однозвучный скрип полозьев. Медленно тянулось время, медленно шла ночь. И вот Улахан завозился, ощупал под собой карабин, внимательно вгляделся в темноту. Вскоре и я заметил какой-то темный предмет впереди. Подъехали. На бугорке посредине закопченного пятна кучка золы, обломки кольев двумя рядами торчат из снега. Это была пасть — ловушка на песцов. Тяжелая ударная плаха, два десятка кольев, сухих, как порох, — он их сжег до последнего уголька! Одна обгорелая жердина лежала на пепелище. На нее он надевал котелок и кипятил чай или варил суп. Еще мы нашли пустую консервную банку и цепочку от капкана.

— Думаю так: нуча (русский — якутск.) ехал, плохой песец на факторию вез, — засмеялся Улахан.

Охотники якуты не признают капканы, даже самые лучшие из них — «зверобой». Их нужно часто заправлять свежей снеговой плиткой, их выдувает ветром, они вмерзают в снег. Песец, попадая в капкан, долго крутится, обдирает лапку, иногда даже отгрызает ее и убегает совсем. Его могут разорвать другие песцы. В капкан может попасть и охрометь собственная ездовая собака. Другое дело — дедовская пасть. Зато капканов можно поставить сто-двести штук без большого труда. Не нужно все лето собирать на берегу колья, не нужно таскать в тундру тяжелые плахи. Охотятся капканами в большинстве русские промышленники. Улахан снова взмахнул длинным крученым кнутом, прилегшие было собаки разом вскочили.

— Пошел, пошел!

И вскоре черное пятно на снегу исчезло далеко позади. След все круче поворачивал на запад, даже на юго-запад, и, наконец, совсем свернул в русло какого-то ручья. Там синели под луной длинные сугробы, протянулись они далеко по тундре, уводили назад, туда, откуда мы пришли. Незнакомец знал, как пустынен этот полуостров, знал, что какое-нибудь жилье можно встретить только на взморье. В тундре нет хороших ориентиров, и если вы потеряли чувство времени, то уже трудно определить, где вы находитесь. Он давно ехал по тундре, вдали от моря, боялся, что мог проехать какую-нибудь избушку или даже поселок там, на берегу. Найденная пасть утвердила его подозрения, и он повернул назад. Мы устроили совет: у него еще есть собаки, четыре громадных пса, их следы немногим меньше, чем у волков. У него есть консервы. Опытный северянин, он не замерзнет в пути, даже если обморозился в пургу. А нам лучше всего свернуть со следа и ехать тоже к морю, но только на северо-запад, наперерез ему. Мы-то хорошо знали, что поселок еще далеко впереди. Берег здесь пологий. Наверное, он уже едет вдоль пустынного пляжа, и мы скоро нагоним его либо опередим. Кроме того, отсюда начинались чьи-то охотничьи участки, и мы надеялись найти еще одну пасть. Охотники не жалеют тухлой моржатины на приправу. «Вперед, Король! Еще на все потеряно!»

Наступило утро. Под сверкающим стеклянным небом привычно белела равнина. Чтобы согреться, мы часто шли пешком. Тяжелая стужа, но человек задыхается: никакого вкуса, ни малейшего запаха в этом пресном, как снеговая вода, пустом воздухе! Ресницы по краям глаз окончательно смерзлись, на небритом подбородке под губой толстый леденец, такой холодный, что язык примерзает к нему, как к железу. Вместо меховой шапки белая снеговая опушка вокруг лица. Одинокие холмы то появляются, то исчезают.

Однако ни одной пасти с привадой мы так и не нашли. Собаки устали, Улахан то и дело бодрил их криком: «Ай, избуська, избуська! Ай, куропачка, куропачка!» Они дружно бросались вперед, но потом снова сбивались на медленный усталый шаг. Но вот и морской берег — все пусто вокруг! Улахан остановил упряжку, поставил нарты на прикол. Первым он выпряг Короля, потрепал его по шее. Я отвернулся и достал ружье. «Король, Король! А-я-я-яй!» Этим криком созывают собак на кормежку. Упряжка дружно зарычала, выпряженный пес пошел ко мне. Он подошел, виновато виляя хвостом, и, вздыхая, понюхал мою руку. Он очень хотел есть. «Идем, идем, Король!» Мы ушли за торосы. Он не отходил ни на шаг. Я снял с плеча ружье. Нет, не могу! «Беги, Король, беги! Нас не видят, я не буду стрелять!» Но он не побежал, а только потерся своей большой изрубцованной головой о мои ноги. Впрочем, Улахан знал, что происходит в торосах.

— Король, уходим! — раздался его голос. На минуту собака повернулась ко мне боком. Я спустил курок...

В полдень мы снова увязали нарты. Я сел подальше от остатков ободранной туши. Улахан поднял собак, и мы тронулись. Низменный берег незаметно переходил в искристую снеговую равнину моря. Далеко впереди чернела вода — лед оторвало пургой. Серый пар, словно облака дыма, клубился над волнами. Невдалеке поднимались живописные округлые скалы. Что-то очень знакомое было в них. Ах, вот что! Это же крымское побережье у горы Аю-Даг во времена Великого оледенения! (В геологическом прошлом огромный ледник доходил до Полтавы и Днепропетровска. В Крыму была тундра.) Следов нигде не было видно, но мы оказались в глубине небольшой бухточки: незнакомец мог проехать далеко от нашего берега, напрямик. Нарты покатились по бухте. Повсюду громоздились заметенные снегом торосы. Кругом — морозная тишина. Невеселые, хмурые, сидели мы на своих местах. Улахан откашлялся, и вдруг жалобная отрывистая песня, древняя, как эта вечномерзлая земля, полилась над снегами...

Я задремал. Улахан все пел... Вдруг собаки рванулись в сторону. Что это! Прямо над нами, в полупрозрачной ледяной стене тороса — черное неподвижное тело. Круглая кошачья голова высунулась изо льда. Нерпа! Нерпа! Собаки лаяли, прыгали на задних лапах, царапались по ледяной глыбе. Улахан вытащил топор, встал на нарту и принялся вырубать труп. Мы не смотрели друг на друга. Король! Король! Но кто мог тогда знать, что море еще с осени приготовило нам этот подарок! Через полчаса берег стал подниматься, черные известковые стены были отполированы и ровны, как городская набережная, не хватало только львиных голов с чугунными кольцами в зубах. Бухта кончилась, мы въезжали в горловину. И тут мы снова наткнулись на след. Под береговой стеной чернела кучка вплавленных в лед углей. Здесь же валялся самодельный спальный мешок из волчьих шкур. На этом месте отказалась идти и была убита одна из собак. Клочья шерсти и обглоданный череп с зубами валялись на снегу. В кучке углей обрывался ровный след нарт. Дальше пестрели на снегу только неровные тяжелые следы человека и трех собак. Их осталось только трое, и у них не было больше сил тащить даже легкие охотничьи нарты. Он их сжег — грелся и кипятил чай на этом невеселом костре. По узкой заметенной снегом расщелине в каменной стене они поднялись наверх. Улахан задрал голову, долго смотрел на эту тропинку.

— Однако надо идти, — решил он, наконец.

Ухватив Урагая за широкий ошейник, он шаг за шагом начал втаскивать его за собой. Остальные собаки задыхались, рычали, вьюном ползли по скользкому снегу, но не отставали от вожака. Я подталкивал нарты сзади. Один раз поскользнулся Улахан, другой раз упали вместе две собаки, комья снега катились вниз, нарты останавливались, и мы из последних сил удерживали их в этом опасном равновесии. Наконец, выбрались на берег. Оба мы шатались, хватались руками за сердце и дышали с таким свистом, будто своротили целую гору.

«Ко-ко», — отчетливо и раздельно проговорил кто-то из-за сугробов, но я не сразу понял, что этот настороженный крик возник уже давно и что только теперь, когда он оборвался, я уловил его. Не спуская глаз с сугроба, я ощупью вытащил ружье, и тут же белый комок снега затрепетал крыльями — над сугробом, на ярко-синей эмали неба поднялась куропатка... Еще две! За ними еще две! Раздались два выстрела — две птицы упали, забились на снегу.

— Есть, есть! — кричал Улахан, крепко держа собак.

Вот они — два снежно-белых петушка с ярко-красными бровями, с мохнатыми толстыми лапками. Почему-то не хочется пачкать их в крови, — стряхнув бисерные красные капельки, я бережно уложил их в нарты.

Солнце окончательно застыло в небе. Время остановилось. И нет конца пути. Не виден и конец следа. После бессонной ночи меня всего трясло, глаза склеивались, я уткнулся лицом в мешок и задремал. Открывая по временам глаза, я видел, что Улахан сидит все так же прямо, не опуская головы, не мотаясь на ухабах. Он умел спать даже на ногах. При этом он умудрялся замечать всякое новое явление или предмет в окружающем мире. Как-то был случай: его оторвало и унесло в море на плавучем льду. Одиннадцать дней, без огня, в мокрой одежде, жил он на льдине. Питался сырым нерпичьим мясом и сосал лед. Чтобы не замерзнуть, он ни разу не присел — все ходил и ходил из конца в конец и спал на ходу. Спал он по-настоящему, и, когда его прибило к берегу, у него еще хватило сил добраться до охотничьей избушки.

К вечеру мы увидели следы последней трагедии. Аккуратная точная цепочка следов спускалась в русле ручья, бежала по сугробам. Песец. Неуклюжие голубоватые следы собак рассыпались по целине. Зверек был на виду. Две стреляные гильзы валялись на снегу. Даже выстрелы не остановили этих волков, обезумевших при виде добычи. Впрочем, одной-таки досталось — два-три раза она падала в снег, но потом все же убежала. Ездовые собаки, измученные трудным путем, побоями и голодом, не вернулись назад. Они чувствовали, что поселок уже недалеко, что ослабевший, тяжело бредущий человек только замедляет путь. У него больше не было никакого корма — и он потерял над ними всякую власть.

Путник долго стоял на этом месте; может быть, он плакал. Он остался совсем один посреди застывшей пустыни. Белая смерть, равнодушная белая смерть! Никаких надежд, ничего! Но он был мужественным человеком. Он не заложил в винтовку третий патрон и не выстрелил себе в сердце. Он пошел вперед, опираясь на приклад, как на палку, с трудом передвигая измученные ноги. Он не знал, что до поселка остался только один день пути, ничего не знал о нас. Может быть, он вообще ни о чем не думал, а просто шел и шел, чтобы не стоять на месте. Тот, у кого вся жизнь проходит в труде, и заботах, встречает смерть скромно и твердо и не умирает от страха перед ней. Теперь мы летели по следу. Улахан было затянул свое: «Ай, куропачки, куропачки!» — но потом вытащил длинный ременный кнут на полированной рукоятке. «Тизз-хлоп!» — крученый ремень так и свистел и гулял по бокам и ушам собак: по угрюмому Урагаю, по маленькой Найде и по всем остальным. На такой скачке нельзя сбиваться, нельзя отставать, нельзя вертеть головой! «Тизз-хлоп!» Встречный ветерок выжигал слезы, нарты прыгали и ныряли под ногами, как байдарка в волновую погоду, я ухватился руками за мешок, прижался к нему головой. «Таай!» — негромко и неожиданно сказал Улахан. Нарты встали. Чего это он нашел? Рукавицу, обыкновенную рукавицу из обрезка старой овчинной шубы. Тот, впереди, потерял ее на сорокаградусном морозе! Пьяный от усталости, он спит на ходу, видит нездешние предметы, иногда падает, просыпается в отчаянии, в жутком одиночестве! Вот и рукавицу потерял. Я положил ее рядом с петушками... Чем ниже, тем быстрее опускалось окровавленное солнце. Два прямых радужных столба поднялись в тундре справа и слева от него. Все медленнее бежала наша упряжка. Мы по очереди соскакивали с нарт и бежали позади. И вдруг Улахан закричал:

— Смотри, смотри, лежит!

Я поднялся на колени и посмотрел вперед. Там, на снегу, прямо под радужным столбом, неподвижно лежал человек. Только одна рука поднималась и опускалась, поднималась и опускалась, как крыло у подбитой птицы. Собаки тоже увидели его. С визгом, с заливистым лаем рванулись они вперед. Нарты снова застучали, запрыгали по застругам. И вот мы отогнали собак, наклонились над ним. Он был богатырского роста, весь в снегу. Мохнатая ушастая шапка свалилась с головы, глаза крепко закрыты, под скомканной смерзшейся рыжеи бородой распухшие щеки в кровавых трещинах. Горькая складка лежала возле запекшихся губ. Что-то знакомое было в его лице, но даже Улахан не сразу его узнал. Он был все так же неподвижен, только правая рука без рукавицы поднималась и опускалась, вверх — вниз. В медицинских брошюрах не рекомендуется растирать обмороженных снегом, чтобы, видите ли, не ободрать кожу. Но Улахан либо не слыхал об этом, либо у него хватило ума подумать не о коже, а о мясе. Он принялся тереть и драть его жестким холодным снегом! Я держал его голову, и, как только он открывал рот, вливал туда остатки нашего спирта. Наконец, он открыл глаза. Большие серые немигающие глаза — они не видели нас. Он пожевал губами и вдруг засипел низким простуженным голосом:

— Ты чего меня, море, не слушаешь,

Ты чего гуляешь, студеное!

Ой невесело, неприветливо ты.

Светом-солнышком обойденное!

Старая поморская песня. Но тут мне почему-то стало не по себе. «Слышишь, друг! Здесь тундра, никакого моря нет, слышишь, сейчас ужинать будем, мясо жарить, понимаешь!» Нет, ничего не отразилось в его бессмысленных, прозрачных глазах. Улахан выразительно постучал пальцем себя по голове. С трудом натянули мы на него спальный мешок и подняли на нарты. Тут он оборвал на середине песню и неожиданно жалобно проговорил:

— Афанасий я, Афанасий с Крест-Хамо.

Тогда и я вспомнил, кто был этот великан. Одинокий охотник Афанасий Хабардин, он жил в пятидесяти километрах от нашего лагеря, в старом зимовье. На севере один километр — далеко, а пятьдесят — рядом: все зависит от погоды. Однако к нам он не заезжал. Как-то мы вели работы на его охотничьем участке. Каждый день он проезжал мимо, равнодушно проверял свои капканы. Два-три песца нередко виднелись в его нартах. «Здорово, варяг! Привет, викинг!» — кричал ему Урванцев. «Афанасий я; с Крест-Хамо»,— нехотя отзывался великан и щелкал кнутом. Говорили, что каждый год он сдает мехов тысяч на шестьдесят и улетает на Большую землю, в Архангельск. Где он там жил и что делал, точно не знал никто. Зато его не раз видали на Кег-Острове. (Аэродром, где заправляются и набирают пассажиров рейсовые самолеты полярной авиации.) Угрюмый, нередко с разбитой губой или в дорогом изодранном костюме, толкался он в авиавокзале и добывал билет на обратный самолет. Какая-то нарумяненная, полупьяная бабенка ожидала его в буфете, вытаскивала из-под пальто бутылки с белым, разливала в стаканы из-под томатного сока. Пили они без закуски, обнимались и пели песни на весь вокзал. Но на Север он уезжал один. В избушке у него жил только ручной суслик, который смешно надувал щеки и шипел на всякого незваного гостя. На бревенчатой стене висели дорогие ружья и балалайка, на полу лежала белая шкура медведя, в углу — чучело полярной совы. Были еще старинные часы в деревянном замасленном футляре. Книг и радио не было. Что и говорить, беспутной и отчаянной жизни был человек! Особой закваски. Однако был он одним из лучших промышленников района. Сотни драгоценных шкурок сдавал он государству.


Уже совсем стемнело, когда мы спустились к береговому припаю. Долго собирали дрова, дорожили каждой щепкой, каждой каплей заключенного в них солнечного тепла. Наконец, береговое пламя взметнулось, отодвинуло и окончательно сгустило темноту вокруг нас. Стало тепло, весело запахло паленой курицей. Улахан помешивал ложкой в котелке, а собаки визжали и возились возле разрубленной нерпы. Что-то словно толкнуло меня, я поднял глаза... В темноте, в бесконечной пустой дали зажглись и повисли в воздухе три красных огонька. Радиомачты! Поселок! Я вскочил... Но в эту же минуту я увидел Афанасия. Наполовину высунувшись из мешка, как рак-отшельник из раковины, он подползал к костру, позади Улахана. В одной руке он крепко сжимал длинный охотничий нож. Он тяжело дышал и смотрел с такой мучительной злобой, как только смотрит человек в страшную минуту убийства.

— Улахан! — я прыгнул к костру.

Мы навалились на великана. Он скрипел зубами, бился головой и, вдруг вывернувшись из-под рук, потянулся к огню, схватил горящую головешку и затих. Несколько секунд он сидел совсем неподвижно, наморщив лоб, весь прислушиваясь к боли в руке. И вдруг радостно, тихо засмеялся:

— Люди, живые! А я думал, опять это кажется, опять, думал, кажется! А-а-а! Братики, родные вы мои! — громадные ручищи обхватили мои ноги, он сунулся лицом в мои унты и отчаянно заплакал. Он громко всхлипывал, словно лаял, крутил лохматой, мокрой и теперь уже покорной головой. А через полчаса Улахан кормил его со своей ложки горячим бульоном. На его лице и на руках белели, расползались страшные водяные волдыри, как будто их обварили кипятком. Иногда он отталкивал ложку и свистел от боли или внезапно и без передышки выкладывал с десяток ругательств. Но это было хорошо. Не чувствовал он только двух пальцев на руке и левого уха. Потом поверх теплой ушанки мы накрепко обмотали его пушистым шерстяным шарфом, оставили только рот и рыжую разбойничью бороду. Он сидел на снегу, в красных отблесках огня, неподвижный, тяжелый, как старинное безликое изваяние неведомого казака, открывателя этих земель...

Улахан, с толстой куропачьей ножкой в руке, утерся рукавом малицы и, словно мимоходом, лукаво спросил:

— Думаю так, Афанасий далеко по тундре ходил, чужой песец искал?

— Улахан, хороший ты человек, ей-богу нет, в поселок я поехал, керосин у меня кончился, — забеспокоился тот.

Помолчали.

— Почитай, родился в тундре, — опять заговорил он, — а сей год другой раз пропадаю. Осенью на озере под лед завалился, ноне опять пурга прихватила... Да мне наплевать! Веселый я человек! — неожиданно и озорно заключил он и тут же снова засвистал от боли.


Вот и все. На другой день мы приехали в поселок. Афанасия оперировали в то же утро. Отняли только два пальца на руке. Страшные язвы на щеках и на подбородке зажили через месяц. А весной он уже приезжал к нам, водил наших рабочих бить гусей и ловить рыбу. Места оказывались самые неожиданные, добывали столько, что не успевали долбить ямы в мерзлоте. Вообще после этой встряски стал он иначе относиться к людям, во многом изменился к лучшему. Даже неугомонный Урванцев больше не трунит и не зовет его ни «варягом», ни «викингом».

 

На конце следа
На конце следа