Первое ружье | Печать |

Пермитин Е. Н.


Первое ружье
Первое ружье


Страсть к охоте Алеша унаследовал от отца.

— В крови она у всей нашей рокотовской породы. И деды и прадеды твои были страшнейшими звероловами. Даром, что в каторжных горнозаводских клещах жили, а как праздник — другие пить, да гулять, да драться, а они в тайгу за зверем, — рассказывал мальчику отец. — У охотника, что у птицы к полету, душа к свободе наважена. После сырой, могильной шахты (предки отца Алеши были горнозаводские крестьяне, прикрепленные к серебросвинцовым рудникам) тайга — рай земной, вольная волюшка.

Охоту Алеша начал с ловли мышей в амбаре. Мышеловки делал сам, сам настораживал тонко оструганные «язычки», приманка — кусочек сала.

Волнение, с каким утром бежал Алеша в амбар, к своим ловушкам, мало отличалось от волнения при обходе соболиных капканов в алтайской тайге, испытанного им много позже.

А ловля доверчивых овсянок, хлопотливых черноголовых синиц и багрово-красных, глупых, вечно надутых снегирей!..

Луки, рогатки, патроны, стреляющие при помощи спичечных головок, — всему этому Алеша отдал щедрую дань на дальних подступах к охоте.

Но пламенной мечтой мальчика был шомпольный дробовичок за три рубля пятьдесят копеек, какой он видел в оружейном магазине у Генина.

На что только не шел Алеша, чтоб сколотить эту сумму!

Нанимался полоть подсолнухи по гривеннику за длинный знойный день. Делал кизяк. По грошу за ведро возил воду с реки соседке. И все-таки скопил всего лишь девяносто семь копеек. Помог счастливый случай: деревенский охотник дядя Гриша привез в город стволик от шомпольного дробовичка с курком, со спусковой скобой.

— Злой в бою дробовичок! Столько из него поубивал и белок, и глухарей, и уток!.. Сделай мне, Николаич, ложу.

Отец согласился. Дядя Гриша ушел на базар и вскоре вернулся к мастеру взволнованный.

— Углядел я, Николаич, у Генина в магазине новенькую берданку тридцать второго калибра, не ружье — гусли, а чтоб купить, недостает двух целковых. Доведется мне этот стволик теперь продать. А уж такой он злой в бою!..

Стоявший тут же Алеша умоляющими глазами смотрел на отца. Столяр без слов понял сына и, улыбаясь, сказал:

— Ты, сынок, только свистнул, а батька уже смыслил, бери. Ложицу же к этому стволику я отолью тебе, — приходи, кума, любоваться!..

Алеша выложил дяде Грише все свои серебрушки и медяки.

Отец выбрал березовый, костяной крепости, корешок и действительно отлил замечательное ложе, отполировав его, как зеркало.

Во все время работы Алеша не отходил от верстака отца. Ночью спал в мастерской: чтобы не украли дробовичок.

До открытия охоты оставалась неделя. И всю эту неделю по нескольку раз в день Алеша чистил «злой» свой дробовичок.

Обзавестись порохом, дробью, пистонами и снаряжением для охоты Алеше помог добряк отставной полковник Митрофан Петрович Жузлов, квартировавший у них в доме. (Сами Рокотовы перебрались в старенький флигелек.)

Алеша полюбил полковника Жузлова с первой встречи.

Впечатлительного мальчика потряс рассказ о боевом подвиге полковника в русско-японскую войну.

Впереди батальона (Жузлов командовал батальоном одного из сибирских полков), спасая несущий большие потери соседний полк, он бросился во фланг зарвавшемуся противнику и внес панику в его ряды. Подошло подкрепление. Попавший в беду соседний полк был спасен.

Глядя на сухонького, с быстрыми, монгольски-косовато разрезанными глазами, с небольшим, круглым, чуть одутловатым лицом полковника, Алеша живо представил себе, как Митрофан Петрович, зажав саблю в жилистом красноватом кулачке, выскочил перед батальоном и крикнул:

— За мной, сибирские орлы!

От бывшего жузловского денщика Алеша узнал, что в полковники Митрофан Петрович вышел из прачкиных детей. В пятилетнем возрасте его усыновил богатый бездетный чудаковатый старик, потомок крупных, известных в крае золотопромышленников, всю жизнь строивший в Сибири школы и библиотеки. Он и послал прачкиного Митрошку в военное училище.

И вдруг этот геройский полковник стал жильцом их деревянного трехкомнатного дома...

Алеша только и ждал случая, чем бы услужить квартиранту.

Все нравилось Алеше в полковнике: и дружественная манера разговора, и добрые черные, немного раскосые глаза, и кустистые жесткие брови, и умение одеваться просто, но в то же время по-военному красиво.

— Значит, друзья, Алексеище, — сказал маленький полковник и пожал Алешину руку.

Алеша смутился и только через минуту утвердительно кивнул головой.

— Ну, вот и отлично, а теперь беги играй! Завтра приходи в это же время, будем распаковывать ящики, и я тебе покажу занятные вещи...

Из степного губернского города в захолустный, богатый охотничьими окрестностями Усть-Утесовск Жузлов переехал исключительно ради охоты. Всю свою пенсию полковник расходовал на ружья, охотничьих собак и на содержание больной, страдающей запоем жены умершего на его руках фронтового друга — подполковника Трегубенко.

Избалованная, капризная, Августа Леопольдовна Трегубенко, видимо, была когда-то женщиной необыкновенной красоты. Не то гречанка, не то турчанка (за кудрявые, черные волосы Алеша считал ее арапкой), еще и сейчас глаза у нее были, как южные звезды, — огромные, мохнатые, жаркие. Казалось, одни глаза занимали все бледное, охваченное болезненной желтизной, точно из слоновой кости вырезанное, тонкое ее лицо.

— Густа беспомощна, как ребенок, береги ее, Митрофан, — попросил умирающий друг.

И Жузлов пообещал беречь Августу Леопольдовну, хотя это было не очень легко ему.

Для охоты полковник держал пару лошадей и двух собак: черного с круглыми желтыми — змеиными — глазами пуделя Верушонка и красно-чепрачного гончака «костромича» с громовым голосом — Трубача.

И кони, и охотничьи собаки, и увлекательные охотничьи журналы, и целая коллекция дорогих охотничьих ружей — все это потрясало воображение Алеши.

Таинственная Августа Леопольдовна, почти никогда не показывавшаяся на дворе, имела старого белого облысевшего уже попугая Диогена и канареек. Алеша от кого-то узнал, что Диогену больше ста лет.

Мальчик самозабвенно ухаживал и за лошадьми полковника и за собаками, доставал корм Диогену и канарейкам, бегал за водкой во время «злого запоя» Августы Леопольдовны.

И жильцы полюбили смышленого, услужливого мальчика. Вот поэтому-то Митрофан Петрович Жузлов и пообещал Алеше взять его с собой на открытие охоты.

Началась неделя восхитительных мучений.

Особенно незабываемой была последняя ночь.

Кто из охотников не волновался перед открытием сезона, не считал дни и часы?!

Но Алешин первый выезд на настоящую охоту с легендарным в его глазах полковником, с собственным дробовичком, за сорок километров в степь, на знаменитое озеро Джикижан вызвал в душе мальчика такие бурные чувства, что он все время пребывал в каком-то сладком, полубредовом состоянии.

Казалось, все было предусмотрено и подготовлено для отъезда еще с вечера: жирно подмазаны колеса охотничьих дрожек, пересмотрены все колышки для палатки, уложена корзина с провизией и вынесена на ледник, а Алеша волновался: не забыли ли еще чего, не проспал бы полковник, не заболела бы Августа Леопольдовна, воры не увели бы лошадей из конюшни...

«Завтра в эту пору я буду... Не верится... А вдруг!»

Алеша весь был во власти надежд и сомнений.

Чтобы не проспать, чтобы полковник, передумав, не уехал бы ночью один, Алеша подкатил дрожки к дверям конюшни и лег на них, не обращая внимания на издевки старших братьев.

Но кончилась и последняя ночь терзаний.

Кони напоены, накормлены и вычищены. Вынесена из конюшни сбруя. Дробовичок, пороховница и натруска с дробью на дрожках.

Отпылала заря. Отец наработался под своим навесом и, воткнув топор в чурбак, понимающе-сочувственно смотрел на изнывающего от нетерпения сына.

«Что-то и впрямь долго завтракает сегодня полковник, ведь собирался-то он выехать по холодку. Уж не запила ли снова барыня?»

— Ариша! Сходи-ка к квартирантам, узнай, все ли у них в добром здравии.

Но Алешиной матери не пришлось идти к полковнику Жузлову. Смущенный, расстроенный, он сам вышел на двор и направился к отцу под навес.

— Николай Николаевич, вы человек рассудительный, спокойный, пойдите и убедите Августу Леопольдовну, что сон ее... Оказывается, она сегодня видела во сне, что у нее выпал второй коренной зуб, и потому плачет, не пускает меня на охоту, говорит, перед смертью мужа у ней во сне тоже зуб выпадал.

Весь вид всегда собранного, энергичного полковника был необычно беспомощен.

— Пойдите к ней, дорогой, она действительно ребенок с своей наивной верой во всякую чушь...

Отец снял фартук, пригладил растрепавшиеся во время работы густые черные волосы и пошел в дом.

Что столяр говорил Августе Леопольдовне, ни замиравшему от страха Алеше, ни расстроенному полковнику он не сказал, только вышел Николай Николаевич Рокотов из дома веселый и сразу же сам стал запрягать лошадей в дрожки.

Наконец выехали. Охотников провожала вся семья Рокотовых. Даже Августа Леопольдовна раскрыла окно, приподняла занавеску и улыбнулась огромными, в мохнатых черных ресницах, агатовыми глазами, помахала отъезжающим узкой восковой рукой и капризным тоном крикнула вслед:

— Живую уточку мне поймайте... Не хочу мертвую, хочу живую!

Сквозь стук колес Алеша расслышал последние слова и тотчас же забыл о них.

...Всё и все точно сговорились против первой Алешиной поездки на охоту.

Серьезная задержка случилась на паромной переправе через Иртыш. Буксирный пароход сорвал две лодки у «парома-самолета».

Перевозчики провозились с ними чуть не полдня.

Но наконец Иртыш остался позади, и охотники, миновав пригородный казачий поселок, очутились в широкой ковыльной степи.

На небе ни облачка. Большое, добела раскаленное солнце без помехи заливало все это огромное, сухое, чуть-чуть зыблющееся на горизонте обманчивыми миражами море.

Безлюдье. Глазам просторно: куда ни глянь, в степи, как в небе, ни конца, ни края. Ни деревца, ни жилья. Степь на юг, на север, на запад, на восток.

И большая, большая тишина! И все это вечно было, есть и будет. И он, Алеша Рокотов, будет жить вечно, как это знойное солнце, как степь с горько пахучей полынкой и блеклыми ковылями.

Пыльная дорога меж ковылей гладка, как серая, местами пробитая холстина.

Мелодично позванивали тарелки осей о втулки колес, размеренной рысцой бежали, пофыркивали кони. Ни бугорка, ни оврага.

После горного правобережья первый раз Алеша увидел заиртышскую степь, и она показалась ему уныло однообразной, как пустыня. С годами, побродяжив, исколесив степи вдоль и поперек, Алеша полюбил и их бескрайние просторы, и яркие разливы утренних и вечерних степных зорь, и краткое весеннее многоцветье, и белопенные ковыли осенью, и густые запахи степных трав летом.

А стремительные, огнекипящие, как лесной пожар, степные грозы!

Утомленный кажущимся однообразием степи, убаюканный покачиванием дрожек, Алеша дремал под стук колес.

На выбоине дороги мальчик разлепил веки и увидел возникшего на горизонте казаха верхом на белой лошади.

Появление всадника среди мертвого безлюдья степи показалось таким неожиданным и значительным, что сонливое настроение Алеши мигом прошло: он стал внимательно следить за конником.

Только много позже, побродив в непродорных камышах Балхаша, поплавав по диким плавням Каспия, он понял причину неотразимого любопытства к появившемуся на горизонте парусу или случайно встреченному человеку.

Ехавший без дороги, прямо степью казах, очевидно, тоже давно заметил их и направил конька к дрожкам.

Несмотря на страшную жару, большой, грузный казах был в лисьем малахае с зеленым бархатным верхом и в меховом бараньем бешмете с длинными рукавами. В правой руке у него болталась неизменная камча (нагайка). В такт хода лошадки камча постукивала по широким, с отворотами сапогам. Из-за отворотов выглядывали толстые кошемные чулки.

Казах остановил гривастую белую лошадку, полковник — дрожки.

Лицо всадника было большое и круглое, как тарелка.

Маленькими, зоркими глазками казах окинул сытых гнедых лошадей полковника. Алешу и, обнажив белые, как сахар, зубы, приветствовал путников:

— Аман, ба!

— Аман, аман, — ответил полковник.

Алеша тоже сказал:

— Аман, аман.

— Кай-да барасын? (Куда едешь?), — спросил казах полковника.

Алеша немного понимал по-казахски: среди заказчиков отца часто встречались казахи, и он уловил кое-какие слова и фразы.

— Джикижан-куль (на Джикижаново озеро), — ответил полковник.

— Ой-пой-пой, — прищелкнул языком казах.

Постояли...

И вдруг встречный, правильно произнося русские слова, заговорил:

— А я к свату в Бейсембаев аул еду: барана сват режет, мясо кушать буду... Пойдем со мной, — радушно пригласил он полковника.

Маленький полковник по привычке дотронулся до козырька фуражки, поблагодарил всадника, и, довольные друг другом, они расстались.

— Кош, тамыр, — по-казахски попрощался полковник.

— До свидания, друг, — соблюдая деликатность, по-русски ответил казах.

И снова без дороги тяжелой кочкой казах затрясся на хребте белой гривастой лошадки.

Ни дремать, ни спать Алеша уже не мог: короткое забытье подкрепило его силы, а встречный казах и совсем разогнал сон.

В степной речке и полковник и Алеша с удовольствием умылись, смочили головы, пополоскали рот, но воды не пили.

— На охоте, в жар, Алексеище, приучай себя к дисциплине воды, иначе в степь и не суйся. Если же очень сохнуть станет во рту, или пополощи рот из фляжки, или пососи мельхиоровую пулю, — поучал Алешу старый вояка.

Мальчик внимательно слушал полковника.

Алеше казалось, что в степи с Митрофаном Петровичем произошло чудо — он словно и ростом стал выше и в плечах шире. Красное, с синеватыми прожилками одутловатое лицо его выглядело мягче, обычно строгие глаза были теперь, как у юноши, восторженными, точно вобрали в себя широкий, сияющий простор степи.

Матерый, затяжной, как говорили усть-утесовцы, охотник, Митрофан Петрович Жузлов и действительно, в преддверии давно ожидаемой, дорогой его сердцу охоты, был возбужден.

Все теперь привлекало его внимание, находило отклик в его душе. Жаворонков, прыгающих у самой дороги, он отрекомендовал Алеше «пернатыми лягушками».

— Того и гляди, угодят под копыта... Бегут, а не поднимаются в небо, не поют, как весной: жарко, семьями обзавелись, обленились.

Сурок на сурчине, которого полковник назвал байбаком-лежебокой, орлан-белохвост в небе послужили Митрофану Петровичу темой интересных рассказов об их жизни и повадках, каких Алеша ни до, ни после не встречал ни в одной книге.

— Есть, Алексеище, такая наука, орнитологией называется — наука о птицах, в которую мы все, рядовые охотники, всегда должны, на равных правах с учеными, добавлять новое, увиденное и проверенное каждым из нас.

Полковник замолчал. Лицо его было мечтательно сосредоточено на какой-то недосказанной, но, очевидно, захватившей его мысли. Рассказчик машинально теребил торчащие усы. Потом улыбнулся и замурлыкал под нос, как разнежившийся на весеннем пригреве кот.

— Смотри, смотри, саджи!.. — вдруг удивленно вскрикнул полковник. — Ей-богу же, копытки!.. Ну, Алексеище! Ну, это и впрямь счастье нам с тобой подвалило. На обратном пути обязательно убьем по парочке на чучела. Это такое редкое сокровище. Ты увидишь, какие у них лапки, ну в точности, как крысиные ножки.

Вблизи дороги Алеша увидел табунок около полусотни никогда не виданных им птиц, величиной с голубя, песчано-желтых, с подковообразной черной переборкой на грудках, с длинными, раздвоенными, как у ласточек, хвостами. Следом за пронесшимся табунком показался второй и минуты через две третий.

— Саджи — орнитологическая загадка, Алексеище, — заговорил полковник и устремил на молодого своего спутника мечтательные глаза. — Эти степные курочки появляются всегда неожиданно, массами переселяясь из страны в страну. Лет семьдесят назад они были замечены в Германии, Франции, Англии. Движение их всегда стихийно. Неудержимо стремятся они к берегам Немецкого моря и летят все дальше и дальше на запад. Во время этих дальних кочевок табуны их тают и тают. Что заставляет садж лететь с таким упорством на запад, неизвестно. Тем более, Алексеище, это кажется странным всем орнитологам мира, что в Западной Европе, куда они прилетают, саджи никогда не гнездятся, не обитают...

Так, про каждую встреченную в степи птицу или зверька полковник рассказывал Алеше, делясь с ним своим богатым опытом.

— За разговором дорогу сократили вдвое. Теперь и озеро скоро, — засмеялся Митрофан Петрович.


* * *

Степное озеро Джикижан верстах в сорока от Усть-Утесовска.

Протянулось оно через степь у подножия высокого сланцевого хребта.

Бушующие зимой вьюги со всей степи набивают в камыш и к узкому хребту сугробы снега; с первыми пригревами талые воды питают озеро.

Зеленым оазисом густой осоки и камышей, мелководное, обильное водоплавающей птицей озеро показалось неожиданно, — лишь только кони подняли дрожки на сланцевый хребет. У Алеши стеснилось дыхание — таким заманчивым показалось оно ему. Рядом с озером, у подошвы хребта, лепились серые, сложенные из дикого камня, пустующие сейчас, зимовки большого и, очевидно, богатого аула. Хозяева зимовок с табунами овец, лошадей и верблюдов кочевали в глубине степи по «джейлявам», — вернутся они к озеру только глубокой осенью. Лаем сторожевых собак, блеянием овец, коз, ржанием конских табунов, ревом верблюдов наполнится тогда большой аул.

Сейчас же в покинутых зимовках — жутковатая тишина, как в вымершем городе.

Но не пустующий аул интересовал полковника и Алешу, усыпанное птицей стекло озера — вот куда были обращены их взоры.

Ходкой рысью спустились они в долину и у крайней зимовки распрягли притомившихся лошадей. Алешу бил охотничий озноб. Он уже предвидел захватывающие приключения на переполненном дичью озере.

Хотелось взять заветный свой дробовичок, повесить пороховницу, натруску через плечо и нырнуть в манящие камыши, но полковник достал корзину с провизией.

— Давай-ка, Алексеище, подзакусим как следует перед охотой...

Алеша тяжело вздохнул и сел на оглоблю дрожек.

Потом они собирали сухой конский аргал для костра на ночь, сходили с котлом и чайником к степному колодцу и поставили воду в крайнюю зимовку.

Солнце уже склонилось к западу, и воздух заметно посвежел, когда, спутав отдохнувших лошадей, они отпустили их на корм.

— Ну вот, теперь можно и на охоту!.. — изменившимся грудным голосом сказал полковник и стал вынимать из чехла дорогое двуствольное ружье.

Алеша повесил на себя разные по размерам рожочки с порохом, дробью с рябчатыми пистонами и взял с дрожек любимый до последнего винтика дробовичок.

Мальчик верил в свою счастливую охотничью звезду: он нисколько не сомневался в успехе. Видел уже себя возвращающимся с охоты со связкой разнообразной дичи.

Безветренный, знойный день умирал в разливах золота, киновари, пурпура.

Жаркие краски зари до краев налили и степное озеро Джикижан.

В другое время Алеша жадно бы смотрел на это пышное торжество красок, теперь же он, казалось, и не замечал их: дрожа от нетерпения, молодой охотник шептал:

— Да скорей же, ради бога скорей!

Полковник не спеша перепоясывал защитную гимнастерку патронташем, не спеша положил в массивный серебряный портсигар запас папирос, как-то особенно вкусно закурил, быстрым, бессознательным движением поправил фуражку на голове и сказал:

— Я — по левой, ты — по правой стороне озера. Стрелять сидячих мне не к лицу, ты расшевелишь их своими выстрелами, они подымутся — тогда и я потешусь. Только не горячись, Алексеище! Тронулись...

Охотники разошлись. За первым поворотом береговых камышей Алеша хотел сразу же побежать, но сдержался, пошел шагом и даже закинул дробовичок на плечо, как это сделал со своей двустволкой полковник. «Не надо горячиться...» Он шел, стараясь бесшумно ступать на носки. В глазах у него еще задолго да открытых мест озера уже возникали то серые, жирные кряквы, выплывающие из осоки, то верткие чирки, беспечные широконоски, которых не раз приносили, с охоты старшие братья.

«Не надо горячиться на охоте, Алексеище!.. Не надо!..»

Но Алеша все ускорял и ускорял шаг и под конец все-таки побежал вдоль недвижных камышей к залитым водой кочкам.

С озера пахнуло свежестью, тиной и еще чем-то таким неизвестно-таинственным и острым, от чего мелко-мелко задрожали ноги и руки, а сердце сжалось и похолодело.

В своей жизни Алеша еще не убил ни одной утки, только воробьи и галки, подстреленные из рогатки, были на его «охотничьем счету».

Плес, кочки словно сами бежали навстречу. С разбегу Алеша вскочил в черную жидкую грязь. «Не надо горячиться... Кто бегает на охоте...»

Алеша перевел дух и пошел крадучись, сжимая в руках дробовик с взведенным курком. «Да не дрожи, не горячись же, Алексеище!» Но сердце все так же сильно билось и во рту так сохло, точно в груди бушевал пожар.

На первой же илистой, изузоренной следами куликов отмели Алеша увидел необыкновенно крупного кулика, беспечно-важно вышагивающего на длинных ногах и клевавшего что-то изогнутым, как сабля, клювом.

«Кроншпиль!» — мелькнуло в голове Алеши. Так его братья называли кроншнепа.

Судорожно вскинув дробовичок, Алеша не помнил, как навел мушку и нажал на спуск.

Он даже не слышал первого своего выстрела по настоящей дичи.

— Вот как надо стрелять, мазилы несчастные! — победно крикнул молодой охотник, схватив сраженного кроншнепа.

Дрожащими пальцами Алеша оправил побитые дробью перья темноглазого кулика и подвесил его на петельку к поясу.

— Вот как надо стрелять! — точно споря с несчастными мазилами — старшими братьями, торжествующе повторил Алеша, гордо осматриваясь по сторонам.

«Ну хоть бы кто-нибудь, кто-нибудь был рядом!..» — тосковал Алеша, жалея, что не было свидетелей молодецкого его выстрела по первой птице. Хотя, по правде сказать, убить дробью сидящего крупного кулика с такого близкого расстояния никакого искусства стрельбы и не составляло.

Зарядив дробовичок, опьяненный удачей, охотник еще раз ощупал кроншнепа, взвесив тяжелый горячий ком на руке, и, точно в чадном бреду, пошел по отмелям.

Дивная страна, на каждом шагу сулившая радость, открылась перед Алешей, как перед грозным завоевателем: «Скорей! Дальше!.. В кочки!.. В осоку!..»

Утки, вспугнутые выстрелом, поднялись в воздух и закружились над озером.

Раз за разом грянули два дуплета полковника. Выстрелы гулко повторялись в соседних горах. Еще и еще выстрелил полковник. В воздухе со свистом заносились утки. Со всего лету они садились на озеро, взрывая грудками розовую от зари гладь воды, озирались или снова поднимались в воздух.

Ежесекундно готовый к выстрелу, Алеша смотрел и слушал. Это было что-то большее, чем жизнь, — это было сплошное щемяще-сладостное волнение.

Из кочек на небольшое, чистое плесо, очевидно, от выводка утят, с истошным кряканьем, с громким шлепаньем крыльев по воде, прикидываясь подраненной, выскочила матерка и закрутилась в десяти шагах от Алеши.

Бесстрашно мечущаяся перед охотником, с широко раскрытым клювом, с взъерошенными перьями, крякуша была так жалка в своем жертвенном материнском волнении, что Алеша опамятовался и невольно опустил вскинутый было уже к плечу дробовичок.

«Уйти от греха, а то Митрофан Петрович за матку-то...»

Алеша отвернулся от матерки и, пробежав кочки, очутился на широком плесе, задернутом жирным желтоватым слоем тины, плавунами и низкорослой, редкой осочкой. Метрах в сорока и ныряли и плавали целым табуном неизвестные еще Алеше какие-то щеголевато-подбористые утки с тонкими, длинными шеями и маленькими головками.

Алеша с вставленным в плечо дробовичком присел прямо на открытом плесе: «Шарахну в середину!» — и нажал спуск.

Облако порохового дыма застелило плес. Алеша бросился вперед, думая, что вышиб из табуна «целую улицу».

Но каково же было его изумление, когда на плесе он не обнаружил ни одной — ни убитой, ни живой — птицы.

Чуть позже, вынырнув одна за другой, они оказались уже много дальше, чем до выстрела, и, сильно раскачиваясь, толчками плыли к островку осоки.

«Слаб заряд!..» — подумал ошеломленный неудачей Алеша и, на бегу заряжая дробовичок, сверх мерки, прямо из рожка пороховницы, тряхнул пороху в стволик.

На бегу же, стремясь перехватить уток до островка, припыжил порох и дробь.

Пригибаясь к самой воде, Алеша спешил подскочить как можно ближе к удиравшим от него, скучившимся на плаву уткам.

Ни опустившегося за горизонт солнца, ни золотого плеса не замечал юный охотник. «Подскочить на выстрел!.. Догнать!..»

Уток, только уток, как-то странно покачивающихся на быстром плаву, видел Алеша.

«Еще пяток... еще три... два шага...»

Распалившийся охотник сделал последние прыжки и встал.

Утки сплылись «шапкой». Алеша вскинул «злой» дробовичок и выстрелил.

Ему показалось, что кто-то сильно ударил его одновременно и в голову, и в плечо, и в грудь. Алеша опрокинулся навзничь. В расширенных от испуга глазах мальчика метнулись повалившееся в воду расплавленное на западе небо, стенка дальних камышей.

Мокрый, в тине, Алеша вскочил и побежал к острову.

Опомнился он лишь подняв трех перевернувшихся, плавающих вверх белыми брюшками гагарок. «Поганками» презрительно называли их старшие братья.

Только тогда Алеша взглянул на свой дробовичок: хорошенький его стволик, четверти на полторы от вылета расщепленный надвое, торчал, как рожки. Гагарки выпали у Алеши из рук.

На какое-то мгновение он остолбенел: сознание отказывалось поверить грянувшему несчастью.

Потом схватился за концы разорванного ствола, пытаясь соединить их. И только тогда ощутил боль в плече и закричал страшно и горько:

— Митро-о-офан Петро-о-вич, ружье разо-о-рва-ало!.. Разо-о-рвало ру-у-у-жье-о-о!..

Он не перестал кричать и плакать и тогда, когда прямиком через камыши и стекло озера, мокрый по пояс, к нему прибежал перепуганный полковник.

Жузлов привлек Алешу к себе и внимательно осмотрел его лицо, руки.

И глаза, и пальцы у Алеши были целы. Полковник облегченно вздохнул, взял дробовик и молча рассматривал его не меньше минуты.

— Молись богу, Алексеище, в сорочке, видать, родился ты: ни казенник, ни фивку не вырвало, а могло. И быть бы тебе без глаз либо без пальцев.

Но не о возможной потере глаз, содрогаясь всем телом, безутешно плакал Алеша.

— Или ты заряд вдул чрезмерный, или тины зачерпнул в ствол, когда крался к гагаркам, — определил полковник.

Алеша плакал все громче. Полковник обнял его, заговорил отечески ласково:

— Кончай плакать, Алексеище, пойдем в стан. Костер разведем, чайку согреем, и утопим мы наше горе с тобой в чаю...

Стемнело, когда подошли к становью.

— Как разжечь костер в степи в дождь, в ветер, зимой на снегу и поддерживать огонь, охотнику, Алексеище, знать до зарезу необходимо. Учись — пригодится.

...Полковник тщательно перещупал собранный аргал, выбрал сухие, как порох, побелевшие от времени шарики и сложил их «с продушинами» так ловко, что даже легонький ветерок мог свободно раздувать пламя.

Потом Митрофан Петрович измял полынные былки и еще какие-то веточки, положил их в середину своего сооружения и поджег. Огонь сразу взялся. Аргал горел жарким, синеватым пламенем, со всех сторон облизывал и днище и бока чайника. От костра далеко вокруг распространился какой-то особенно душистый, степной дымок.

Костер сузил мир. Широкая, невидимая теперь степь, озеро лежали где-то рядом с освещенными огнем передними колесами дрожек.

Кони, пофыркивающие за плотной, черной стеной, кряканье потревоженных уток — все это доносилось точно из-под земли.

Большие, лучистые звезды, как огненные ежи, опустившиеся с горной высоты, низко-низко словно переползали с места на место в небе.

Алеша лежал у костра, подперев голову руками.

И чай грел, и костер поддерживал Митрофан Петрович. Мальчик отказался от ужина: он безучастно смотрел на освещенное лицо полковника, безучастно слушал его, хотя речь Митрофана Петровича звучала сегодня как-то особенно задушевно.

Жузлов говорил о своем детстве, о первых выездах на чужой лошади в ночное с деревенскими ребятами, о матери-прачке, вместе с ним отправившейся в город на поиски «Митрошина счастья» и умершей там от чахотки. О добром, умном старике, подобравшем его.

В складках морщин, всегда гладко выбритое, обычно суровое от густых кустистых бровей и торчащих как-то вразмет щетинистых солдатских усов, лицо полковника выглядело теперь совсем иным, почти нежным. Задумчиво смотрел он на сраженного горем юного друга.

Так смотрели на Алешу только мать и бабка Надежда Петровна, когда они утешали его, несправедливо обиженного кем-либо.

— Борода у него, Алексеище, была белая, широкая, во всю грудь, а длиной чуть не до пояса. Щеки розовые, глаза же голубые, в точности, как у елочного деда-мороза.

Привел он меня в свой большой каменный дом, увешенный по стенам лосиными рогами, медвежьими и клыкастыми кабаньими головами, чучелами глухарей и тетеревов. Я остановился на пороге и глазенками вот эдак: луп-луп... — полковник сморщил короткий нос и показал, как он, восьмилетний Митрошка, удивленно и растерянно хлопал глазами.

Но Алеша только тяжело вздохнул.

— Да перестань ты, Алексеище! Домой приедем, и я тебе такое подарю ружьецо, какое во сне не снилось ни одному из усть-утесовских ребят...

Алеше показалось, что он ослышался.

— Ружьецо? Мне? — вскочив на колени, спросил он.

— Ну да, винтовку монтекристо, — произнес необычайно красивое слово полковник, и от этого драгоценное ружьецо встало перед радостно-изумленными глазами мальчика во всей его волнующей прелести... Он уже видел винтовку в своих руках, уже стрелял из нее маленькими пульками без промаха.

Тягостное чувство непоправимой утраты, затмившее радость первой охоты, начало стихать: в сердце возникли новые надежды. Они все затопляли Алешу, перерастая в нетерпение, в детски-пламенные мечты о новом счастье.

...Казалось, Алеша и не спал совсем, а полковник уже будил его.

Остывшая за ночь степь, озеро, камыши были окутаны сизым туманом.

Бодрящим холодком дышала земля. В крупной росе никли ковыли. Зеленая лужайка, на которой расположились охотники, так была залита росой, что каждый шаг по ней оставлял темный след на траве. На небе золотые «ежи» ползли ввысь и один за другим скрывались в глубинах.

Восток багровел. Обнажающиеся от тумана кочки и камыши озера с крякающими на них утками выглядели таинственно и зовуще.

Полковник опоясался патронташем. Алеша с трудом поднялся и, оберегая распухшее плечо, стал одеваться: «Сейчас он уйдет охотиться, а я?» — и зависть, и тоска не давали ему покоя.

Митрофан Петрович понял состояние мальчика, снял патронташ и положил его на дрожки, рядом с убитыми им вечером пятью кряковыми утками, с кроншнепом и тремя гагарками Алеши.

— Давай-ка сюда брезент, Алексеище, закроем всю нашу амуницию и пойдем на интереснейшую охоту — специально для Августы Леопольдовны...

При упоминании об этой женщине суровое лицо полковника изменилось: стало словно моложе и красивей.

Красноватое солнце показалось над горизонтом и распахнуло степные пространства. Озеро раскрылось со всеми своими кочками, камышами, с плесами, затянутыми жирной тиной и ряской.

И снова, как и вечером, Джикижан был густо покрыт утками, за ночь выбравшимися из крепей.

— Бери корзину, Алексеище, и пойдем. Дорогой я тебе расскажу, как и на кого мы будем с тобой охотиться без ружей...

Только много позже оценил Алеша жертвенность полковника, отказавшегося от охоты с ружьем в такое изумительное утро на богатом дичью озере.

А сейчас мальчик нес корзину и слушал рассказ Митрофана Петровича о красной утке варнавке.

— Варнавок на Джикижане много. Забавная это птица. Живет парами. Гнездует в сурочьих норах, в камнях, в завалившихся могильниках и зимовках. Привязаны друг к другу до крайности. Жизни не щадят, защищая одна другую. А варнавчата глупы. К неволе привыкают на другой же день. Уверен, и размножаться будут, как домашние утки... Обязательно наловим сегодня варнавчат в подарок Августе Леопольдовне... — и снова молодая улыбка преобразила лицо полковника.

Алеша недоумевал, как же они будут охотиться на глупых варнавчат без собаки, без ружья, но дело оказалось необыкновенно простым.

Охотники вошли в мелкое озеро и побрели недалеко один от другого. Вскоре впереди с небольшого плеса взлетела старка-варнавка и с резким криком закружилась над ними.

— От выводка, бежим! — крикнул полковник.

Разбрызгивая целые фонтаны воды, охотники подбежали к плесу.

— Теперь смотри, Алексеище: все они рядом с нами.

И, к изумлению Алеши, полковник спокойно взял крупного, чуть меньше взрослой кряковой утки, буроватого варнавчонка. Вполне взматеревший, летный утенок, оказывается, спрятал в низкорослую осочку только глупую свою голову, а сам был весь хорошо виден.

— И думает, спрятался!.. — засмеялся Митрофан Петрович.

Еще шесть варнавчат, по примеру первого, охотники собрали на небольшом плесике и поклали в корзину. Даже Алеша, несмотря на его горячность, поймал двух.

На соседнем плесе поймали еще четырех утят.

Пятерых варнавчат решили отпустить обратно, остальных увезти домой.

Выпущенные в озеро глупые утята «распрятались» поблизости тем же способом.

Солнце начало припекать, когда Алеша и полковник вернулись с охоты.

Роса на ковылях высохла, и они снова отливали зыбким струящимся серебром.

В высоком небе появились орланы-белохвосты и потянули над степью к длинному хребту.

Порой орлы останавливались в воздухе и на крутых спиралях уходили из глаз в сверкающую глубину неба...

Алеша подолгу следил за ними, и ему самому хотелось лететь в эту манящую прохладную высь.


* * *

Чем ближе подъезжали к дому, тем тревожнее становилось на душе у Алеши.

Больше всего на свете мальчик страшился, что, напуганная разрывом дробовика, мать запретит охотиться.

Так оно и случилось. Отец осмотрел изуродованный стволик, сильно потрескавшуюся в шейке ложу и сказал:

— Счастлив твой бог, сынок, что корешок на ложу я выбрал железной крепости, видишь, как пощелялось вокруг казенника, а не вырвало его вместе с твоей ладонью.

Только сказав это, отец понял, что допустил оплошность: мать тяжело поднялась со скамьи, с побледневшим лицом медленно подошла к верстаку, где лежал злополучный Алешин дробовичок, осторожно, как бомбу, взяла его в руки и, не сказав ни слова, унесла в амбар.

Отец и сын переглянулись: такое начало не предвещало ничего хорошего.

До самого вечера мать ходила с плотно сжатыми губами. И гагарок, и большеносого жирного кроншнепа, убитых Алешей, она так же молча на глазах у всей семьи выбросила в помойку.

«Хоть бы нещадно выпорола. Хоть бы изругала, как хотела...», — мучился Алеша. Он знал, что уж если мать замолчала, значит, она действительно рассердилась и тут как ни проси, как ни моли ее — толку не будет.

Лишь после ужина, перед сном, глядя на отца, она сказала:

— Это все ты... Ты потворщик. Ты — большое дитя!.. — руки матери были крепко прижаты к груди.

Говорила она прерывисто, губы ее вздрагивали, точно ей было очень холодно.

— И тот... — мать метнула грозный взгляд в сторону дома, где жил квартирант, полковник Жузлов. — Тоже хорош. В товарищи эдакого несмышленыша, эдакого мокроносика, эдакого... — мать не нашла более унизительных слов.

— Алешка, — вдруг повернулась она и подошла к сыну, — забудь об охоте. Увижу с ружьем — я из тебя все отруби повытрясу... семьдесят семь шкур спущу!..

Бледный Алеша стоял перед матерью навытяжку и, не мигая, смотрел в потемневшие синие ее глаза. Он знал, что просить мать сейчас совершенно бесполезно, что не помогут тут ни слова, ни слезы, ни даже заступничество отца.

Но не прикасаться к ружью, не охотиться Алеша уже не мог, — приказание ее было равносильно тому, чтобы не дышать.

Молча, не глядя ни на отца, ни на примолкших старших братьев, мальчик подошел к двери, открыл ее и вышел в густую после освещенной кухни темноту двора.

«На зимовье! К бабушке!..»

Алеша твердо решил убежать на Бабушкино зимовье и не возвращаться оттуда домой, покуда мать не сменит гнев на милость, не разрешит охотиться.

«До смерти проживу на зимовье, а своего добьюсь!..»

Алеша стоял у крыльца: ему страшновато было ночью пускаться в путь по глухим ущельям и горам за тридцать пять верст. В глубине души мальчик был убежден, что мать вышлет следом за ним одного из старших братьев и насильно вернет его в кухню.

Но прошла минута, другая — никто не выходил.

— Раз вы так: семь бед — один ответ! — вслух сказал Алеша.

В несколько прыжков мальчик перебежал двор и открыл тяжелую дверь амбара: днем он проследил, что и разорванный дробовичок и охотничьи припасы к нему мать спрятала в закром с пшеницей. Трясущимися руками Алеша отрыл свое сокровище и выбежал за ворота родительского дома.

Еще возвращаясь с озера, он решил отпилить в кузнице разорванную часть ствола, припаять новую мушку и попробовать охотиться с «коротышкой».

«На зимовье есть напильник, обойдусь без кузницы...»

И все-таки идти ночью по узким тропинкам над кручами Иртыша мимо заимок и пасек с злющими собаками Алеша не решился: «Изорвут в клочки!..»

Ночь провел он в Черемуховом логу, знакомом с раннего детства по рыбалкам, а на рассвете поднялся в горы.

Прохладно, знобко было в ущельях. Месяц бледнел и таял. Алеша не шел — бежал. Первую пасеку с злой собакой обошел стороной.

В полдень был на «Бабушкином зимовье», а вечером уже сделал пробный выстрел из отпиленного дробовика в круг на двери бани, на двадцать пять шагов. Дробь густо усеяла всю сердцевину круга, но пробоины были не глубоки, некоторые дробины чуть впились в дерево, иные отскочили. «Ошпаривать только будет, а убивать не всегда... Придется и подползать ближе, и хватать быстрей, чтоб не очухалась, не отлежалась», — сделал для себя вывод Алеша.

Вину свою беглец решил искупить усиленной работой на пашне. По воскресным же дням стрелять для матери дичь и отправлять ее домой с плывущими по Иртышу в город плотовщиками.

«Что я — бессилок, неженка какая, чтоб не продюжить с серпом вровень с девчонками и бабами на полосе, зато по праздникам от утра и до вечера буду стрелять. Один раз связку уток, другой раз — тетерь, простит!.. Конечно, простит, не каменное же у нее сердце!» — рассуждал Алеша.

Но мечтаниям его не суждено было осуществиться. После бесплодных поисков беглеца в окрестностях города два старших брата на второй день появились на зимовье и, несмотря на яростный бой, на мольбы и слезы Алеши, с позором доставили его домой. Дробовичок, натруска с дробью, пороховница с порохом, рожочек с рябчатыми капсюлями из рук старшего брата Саши снова попали в руки матери.

«Уж теперь-то упрячет она все мое добро так, что и с собаками не разыскать», — печально думал Алеша.

Его не волновали ни предстоящая заслуженная порка за самовольство, ни гнев матери, ни издевки старших братьев и видевших его позор ребят всего квартала. Угнетало Алешу, что мать не разрешит теперь Митрофану Петровичу подарить ему обещанную винтовочку монтекристо, с ее маленькими пульками, страшными только для дроздов и воробьев.

«И останусь я теперь пеш, как безногий калека... Не возьму в рот ни крошки хлеба, ни капли воды, буду реветь белугой...»

И так Алеше стало вдруг горько, такой ком подступил к горлу, что лишь только мать, заставив отвинтить ложу дробовичка, бросила ее в пылающую печь, а жалкий короткий стволик вместе с курком закрыла в свой ящик на замок, как Алёша, словно подрубленный под корень дубок, упал на пол кухни и заревел «белугой».

В горестном безумии мальчик бился лбом о половицы, царапал лицо, рвал на себе волосы и истошно ревел на весь квартал.

В кухню, бросив работу, прибежал из-под своего навеса отец, следом за ним в дверь просунул голову полковник, посмотрел на бьющегося на полу милого его душе Алексеища и убежал.

Мать, заткнув уши, ушла на огород и с остервенением принялась за «пасынкование» помидоров, но и на огороде достигал ее душераздирающий крик сына.

Соседские ребятишки и бабы собрались на дворе у Рокотовых.

Отец пробовал утешить Алешу, но тот, наверно, даже и не слышал его слов, продолжая кататься по полу.

В дверь кухни снова просунул усатое, одутловатое лицо полковник и пальцем поманил отца Алеши.

Потом они вместе пошли на огород к матери.

Обессиленный, охрипший, Алеша бился на полу.

Но вот до плеча мальчика дотронулась чья-то рука. Не поднимая головы, Алеша закричал еще громче. Ему казалось, что все, все на свете оставили его, никому нет дела до его несчастья: ни отцу, ни полковнику.

«Умру от горя — тогда узнают, тогда заплачут, но будет поздно...»

Кто-то еще настойчивее потеребил плечо Алеши, но мальчик только сильнее ударился лбом о половицы.

«Буду реветь, пока всем за все не отомщу!..»

— Да вставай ты, дурак Алешка, — услыхал он над самым ухом голос старшего брата Саши. — Посмотри, что тебе принес Митрофан Петрович...

Алеша поднял распухшее, залитое злыми слезами лицо и увидел жилистую руку полковника, державшую маленькую винтовочку с темной ореховой ложей, с вороненым стволиком и таким изящным затвором, что от нее нельзя было отвести глаз.

— Возьми, Алексеище, и перестань реветь...

Алеша прижал винтовку к груди, но не поднялся с пола: среди обступивших его людей не было матери.

«Буду лежать, пока мама сама не подойдет, подойдет — значит, мир».

Но мать уже спешила с огорода. Ее шаги Алеша узнал еще за дверью. Добрую материнскую руку на своем плече он отличил бы от тысячи других рук.

Мальчик схватил ее жесткую, пахнувшую терпким соком помидорных листьев ладонь и прижался к ней горячими губами.

— Мама! Милая!.. Прости!..

 

Первое ружье
Первое ружье