Портреты гончатников | Печать |

Пахомов Н. П.


Портреты гончатников
Портреты гончатников

 

I. Н. П. Кишенский

Кишенский... Николай Павлович Кишенский! Кому из гончатников не знакомо это имя?

Гончие Кишенского!

Статьи, заметки, наконец, руководство к охоте с гончими — Кишенского!

Кишенский — судья по гончим на выставках!

Сельцо Охотничье Тверской губернии — питомник костромских гончих Кишенского!

И если в царской армии числились генералы от инфантерии, от артиллерии, от кавалерии — то поистине Кишенский стал «генералом от гончей литературы», как его в шутку кто-то назвал.

Кишенский был непререкаемым авторитетом. Созданный им «костромич» по образу и подобию гончих сельца Охотничьего возводился в ранг единственного прямого наследника повсеместно исчезнувших кровных костромских гончих, родословие которого упиралось в мифических гончих какого-то татарского князя Арслан-Алей-бея, выменянных прадедом Кишенского на 8 кровных лошадей Саратовского конного завода и 3 своры борзых.

Кишенским был создан стандарт этой мифической «костромской гончей», ей приписывались легендарные способности, вроде того, что даже «обезножившая, подбившаяся костромская гончая, еле передвигая ноги, все-таки гонит. Стая гонит или клубком, или треугольником с мастером впереди». Во имя рекламы он приписал костромским гончим свойство почти поголовно гибнуть в щенячьем возрасте от чумы, чем особенно полагал поднять цену своим, выработавшим известный иммунитет.

В этом отношении весьма любопытно помещенное им в «Охотничьей газете» в 1889 г. объявление:

«Поставить выжловку с одним из моих кровных костромских выжлецов стоит:

Если выжловка приобретена у меня, то 50 руб.

Если выжловка других собак, то 100 руб.

Выбор выжлеца зависит от меня. Никаких других условий не принимаю.

Н. Кишенский».

 

Портреты гончатников
Портреты гончатников
 

 

Одновременно с этим в охотничьем журнале печатались идиллические рассказы Кишенского о том, как его гончие гоняли и задержали медведя, как выставили на него матерого волка и рысь, — и охотники как зачарованные повторяли его имя и мечтали лишь о том, как бы заполучить таких идеальных гонцов.

Многие легко и охотно поверили всему этому и долго находились в тумане от писаний Кишенского, который во имя рекламы приписал своим гончим целый ряд чудодейственных свойств.

Справедливость требует, однако, признать, что Кишенский, будучи несомненно большим и серьезным знатоком ружейной охоты с гончими, на которую с презрением смотрели псовые охотники-дворяне, группировавшиеся вокруг Общества правильной охоты, впервые дал в своих «Записках охотника Тверской губернии о ружейной охоте с гончими», печатавшихся в журнале «Природа и охота» за 1879—1880 гг., а затем переизданных в 1906 под заглавием «Ружейная охота с гончими» отдельной книгой, подробное и толковое описание охоты на зайцев и лисиц с гончими.

Он же первый поднял свой страстный голос в защиту русской гончей, презрительно окрестив англо-русских «мешаниной», справедливо указывая на тот вред, который принесла псовая охота, понизившая требования к мастерству гончих, к их голосам за счет злобности и вежливости к скоту и послушания.

Он упрекал псовых охотников за их модное увлечение выписными фоксгаундами и справедливо указывал, что требования псовых охотников к гончим совсем не те, что предъявляет к ним ружейный охотник, который охотится главным образом на зайцев и лисиц, а не на волков.

Московское общество охоты, состоявшее в противовес Обществу правильной охоты главным образом из купцов, приглашало в течение ряда лет Кишенского судьей по гончим на свои выставки.

Многие охотники завели себе гончих от Кишенского, поверив в их мифические качества.

К сожалению, коммерческие расчеты толкнули Кишенского на продажу собак, далеко не полевых, а широкий размах его питомника не позволял ему лично заниматься со всеми своими питомцами и выводить дельных гонцов путем строгой браковки. Помимо этого, желая повысить злобность своих «костромичей», Кишенский пробовал приливать к своим гончим кровь лайки, отчего стали появляться у его собак гоны бубликами, что Николай Павлович не постеснялся возвести в типичные признаки «костромской гончей». Прилитие лайки испортило голоса его гончих, которые до этого часто бывали фигурными.

Пристрастие к своим гончим, неумеренная реклама, нетерпимость ко всем другим гончим, а главное, выпуск в широких масштабах, за большие деньги, явно недоброкачественного материала из его питомника заставили гончатников сначала насторожиться, а впоследствии горько разочароваться в его «костромичах».

Многие его прежние сторонники, как, например, А. О. Эмке, оскорбленные нетерпимым тоном его статей, а другие охотники, обманутые полевыми качествами полученных из его питомника гончих, решились выступить в печати с разоблачением его собак — и на страницах охотничьих журналов разгорелась яростная, оживленная полемика, ведшая к развенчиванию как гончих Кишенского, так и его авторитета.

Эмке припомнил, что Кишенский не постеснялся печатно заявить, как он ездил в Берлин в Зоологический сад смотреть на прародителя, по его уверению, наших русских гончих — индийского волка «буанзу», а паспорт для этой поездки выправить у тверского губернатора позабыл.

Кишенский, как старый, матерый волк, огрызался, давая хватки направо и налево, но дело его было, в сущности, проиграно.

Мне хочется отметить здесь его замечательный, образный, горячий, хотя порой и грубоватый, язык, которым написаны его последние заметки. Кто не читал их, не сможет вполне представить себе его образ. Меткость его выражений замечательна, и в лаконичных фразах, направленных против врагов, проявляется мертвая хватка настоящего зверогона!

Серьезные статьи Кашкарова и других охотников окончательно показали, что кровность и типичность пресловутых «костромичей» выдумана Кишенским, что свой стандарт костромской гончей он списал со своих гончих, возведя их в сан единственно сохранившихся в чистоте старинных костромских гончих, и что, наконец, пресловутые полевые качества его «костромичей» оказались много ниже других гончих, презрительно названных Кишенским «мешаниной».

Но одновременно с борьбой против гончих Кишенского на страницах охотничьих журналов стали появляться заметки, огульно ругавшие вообще русскую гончую. Запестрели восхваления англо-русских, будто бы единственно сохранивших рабочие качества, а русским гончим вообще стало приписываться все худое.

Сторонники англо-русских — А. О. Эмке, К. П. Баковецкий и др. — стали припоминать все свои неудачи с русскими гончими и, наоборот, удачи с англо-русскими, откуда будто бы следовало делать скороспелый вывод, что русская гончая никуда не годится.

Среди защитников русских проявились услужливые молодцы вроде некоего Козлова, который патетически восклицал, что где же может развиться вязкость у английских гончих, когда и вся-то Англия поместится в две наши губернии. Противники иронически спрашивали Козлова, где видал он русских гончих, которые так вязки, что, подняв зайца в одной губернии, преследуют его уже в другой.

Среди этой полемики появилась и статья владельца лучшей в то время стаи русских гончих М. М. Алексеева с очень характерным названием: «Не в защиту русской гончей», уже в самом заглавии как бы указывающая, что, в сущности, русскую гончую и защищать-то нечего, а неудачи следует объяснить либо неудачными экземплярами, либо неудачным воспитанием.

Сторонники русских — Надеждин, Обниский, Пильц и др. — выступили с рядом статей, доказывающих прекрасные полевые качества русских гончих.

Но к этому времени Кишенский, хотя и был жив, уже не принимал почти участия в полемике, поместив лишь несколько колких заметок, в которых сводил личные счеты с Эмке, оставив без ответа и мою задорную статью, за тон которой мне и сейчас неловко.

Полемика эта привела к очень интересному начинанию. Если о работе стай русских гончих московских охотников Л. В. Живаго и М. И. Алексеева официально печатались отчеты полевых проб, устраиваемых Московским обществом охоты, то о работе англо-русских имелись только отзывы различных свидетелей.

И вот в 1911 г. на страницах «Нашей охоты» было помещено «Открытое письмо гончатникам» К. П. Баковецкого, приглашавшее приехать в Голту на полевую пробу англо-русской стаи Корбе-Баковецкого в конце октября или в начале ноября.

Мы с Алексеевым тотчас же выразили свое согласие приехать, но случилось как-то так, что нам были посланы телеграммы, что из-за похорон родственника испытания откладываются. Однако многие охотники, которых не удалось предупредить, приехали, и испытание этой стаи состоялось без нашего участия.

Побывавшие на этих испытаниях гончатники поделились на страницах «Нашей охоты» своими впечатлениями и подняли ряд принципиальных вопросов. Одним из самых существенных был вопрос о том, можно ли признать эту охоту ружейной или надо считать ее парфорсной. Другой же, менее интересный вопрос ставился о взятых стаей, иногда в очень короткий срок (18 минут), русаках. Были ли это заловленные или же сгоненные зайцы?

Испытания эти, конечно, не смогли решить спора, какие гончие — русские или англо-русские — лучше, так как, с одной стороны, налицо была блестящая работа русской стаи М. И. Алексеева на московских испытаниях, с другой, — прекрасная работа англо-русской стаи Корбе-Баковецкого в Тишковском лесу Харьковской губернии.

Все это говорило только об одном: как русская гончая, так и англо-русская может быть дельной собакой и уже дело личного вкуса, какую из них иметь.

Но вернемся к Кишенскому.

Я хорошо помню его высокую, сухую фигуру уже стареющего человека, скромно одетого в охотничью куртку и высокую барашковую шапку, с палкой в руке, покашливающего во время осмотра собак на ринге, почти всегда в сопровождении Эмке, с которым он был тогда дружен и считался соседом, так как оба жили в глухих углах Тверской губернии: Кишенский в сельце Охотничьем, Эмке — в Молодом Туде.

Облик Кишенского был очень близок к той фотографии, помещенной в альбоме, изданном журналом «Природа и охота», на которой Николай Павлович изображен в своей бараньей шапке, с ружьем за плечами и со смычком рослых могучих выжлецов.

Властный, быстрый в своих решениях Кишенский был очень краток в своих описаниях собаки в судейских отчетах, но он был единственным из судей, который применял при судействе обмер роста и обхвата груди гончей, что, несомненно, давало наглядное добавление к краткому и несколько сухому, как я уже сказал, отчету.

Это хорошее начинание, к сожалению, не привилось, и никто из других судей не следовал в этом Кишенскому, да и наши современные судьи никогда не делают обмеров собак.

Для судейства на выставке мало самому вести гончих — надо иметь прирожденный «глаз», который бы безошибочно определял, сравнивая породность и типичность выведенных на ринг, гончих, какая из них является лучшей.

Этот «глаз» безусловно имел Кишенский. Но, будучи несомненным знатоком гончих, он не мог быть настолько принципиальным, чтобы отказаться от судейства гончих, идущих из его питомника, и часто оказывался весьма и весьма лицеприятным.

Так, он спокойно присудил на 5-й выставке МОО приз за лучшего выжлеца Докучаю А. Н. Соболева, на 6-й — Труниле А. И. Ромейко, а на 7-й приз за лучшую выжловку — Канарейке того же Ромейко, идущим от его собак, вызвав этим бурю негодования.

Его «лицеприятие» с особенной яркостью сказалось на 10-й выставке МОО, когда он отдал приз за лучшую выжловку Чайке бр. Спечинских, не присудив приза за лучшего выжлеца вовсе, хотя на выставке и имелись выжлецы, удостоенные им большой серебряной медали, что тогда считалось высшей наградой в отделе гончих, а наименование приза «лучшему выжлецу» ясно требовало его присуждения лучшей из выставленных гончих. Неприсуждение этого приза могло бы иметь место только в том случае, если бы не нашлось ни одного выжлеца, удостоенного большой серебряной медали.

Помню, как долго переживал я эту обиду и как несколько позднее позволил себе в своей заметке по-юношески задорно и несправедливо сказать о нем несколько неуважительных слов в повышенном тоне.

Выше я упомянул о том, что в отделе гончих на выставках высшей наградой был диплом на большую серебряную медаль, в то время как во всех других породах — борзых и легавых — присуждались дипломы на золотые медали.

Действительно, на всех выставках, как Общества правильной охоты, так и Московского общества охоты, гончим ни разу не были присуждены дипломы на золотые медали, и даже такие выдающиеся экземпляры, как Добывай, Зажигай, Хайло III П. Н. Белоусова, получившие звание чемпиона, проходили только на большую серебряную медаль.

Гончие, получавшие жетоны в память А. Н. Ломовского как «лучшей гончей выставки» на выставках ОПО или получавшие призы за «лучшего выжлеца» или «лучшую выжловку» на выставках МОО, имели по своим отделам лишь большую серебряную медаль.

Нигде в выставочных правилах это специально не оговаривалось, но почему-то так повелось, хотя никто не мог сказать, по какой причине, но так повелось... и упорно проводилось на всех выставках.

Если эта практика на выставках Общества правильной охоты могла еще объясняться тем, что заправилы этого общества, да и судьи по гончим, были главным образом псовыми охотниками, смотревшими на гончую несколько свысока, как на чернорабочую силу, на обязанности которой было лишь выставить зверя на своры борзых, то это же пренебрежение со стороны ружейных охотников Московского общества охоты, состав которого был более демократичным, мало понятен.

Быть может, здесь играло роль то обстоятельство, что выставки МОО начались лишь с 1899 г., в то время как первая выставка ОПО состоялась в 1874 г., то есть на 25 лет раньше? Как бы то ни было, но Московское общество охоты, не рассуждая, последовало обычаю старшего брата.

Следует поставить в вину Кишенскому, что он, будучи в течение почти десяти лет бессменным судьей на этих выставках, присуждая ценные призы «за лучшего выжлеца» или «за лучшую выжловку», ни разу не поинтересовался, почему же гончим не присуждаются золотые медали, столь щедро разбрасываемые в отделе борзых и особенно легавых!

Объяснять это тем, что сам Кишенский, величая всех современных гончих «мешаниной», считал правильным лишать таких собак высшей награды, мы не можем, так как на выставке появлялись и гончие, идущие непосредственно из его сельца Охотничьего, в кровности которых ему, конечно, сомневаться, казалось бы, не пристало.

И только в 1910 г., когда мною был поднят в Московском обществе охоты вопрос об изжитии этой несправедливости, горячо поддержанный М. И. Алексеевым, Л. В. Живаго и судьей по гончим — художником Б. В. Зворыкиным, вопрос этот был решен в положительном смысле, и, начиная с 12-й выставки МОО в 1911 г., гончим, наравне с другими породами, стали присуждаться золотые медали.

Однако, несмотря на все противоречия, имя Кишенского прочно вошло в охотничью литературу, а его работа «Ружейная охота с гончими» давно стала классической, за исключением спорных страниц, посвященных описанию пород гончих; сейчас на очереди, по-моему, стоит вопрос об ее переиздании.

Во всяком случае, горячая, искренняя любовь Кишенского к русской гончей, его защита полевых качеств гончей, пригодной для ружейной охоты, а не для псовой, является и поныне вполне действенной и реальной и лежит в основе всех мероприятий, проводящихся широкой охотничьей массой всего нашего Союза.

 

II. П. Н. Белоусов

Кто из гончатников в свое время не знал гончих Белоусова, среди которых Добываю и Зажигаю было присуждено звание чемпиона на выставках Общества правильной охоты?

Портрет П. Н. Белоусова и фотография его стаи гончих были воспроизведены в журнале «Природа и охота».

Наконец, всем любителям гончих было известно, что им был опубликован в 1895 г., на страницах того же журнала, составленный им совместно с А. Бибиковым стандарт русской гончей, который был списан с его красавца чемпиона Добывая и который позднее лег в основу и современного стандарта.

Познакомиться с ним, побывать в его именье, посмотреть на его гончих и борзых было моей заветной мечтой. А мысль приобрести у него гончих дразнила меня и не выходила из головы, так как я хорошо знал, что не было почти ни одной известной стаи, в которой бы в той или иной мере не имелось крови его гончих.

 

Портреты гончатников
Портреты гончатников
 

 

И вот в один день, набравшись храбрости, я, тогда студент Московского университета, робко звонился у парадных дверей его двухэтажного особняка, находившегося в одном из переулков Поварской. Этот Скатертный переулок, состоявший из небольших особнячков:  и всегда-то немноголюдный, — в это летнее жаркое время был почти совершенно пустынен.

Кое-где среди булыжников мостовой зеленела травка, как бы, подтверждая, что и проезжие здесь крайне редки. По мостовой нахально прыгали и чирикали воробьи, а над особняком Белоусова реяла в синем небе стая белых голубей, выпущенных из голубятни соседнего дома, на ветхой крыше которого стоял парень и махал палкой с прибитой к ней тряпкой.

На двери особняка блестела литая вычищенная медная дощечка: «Доктор Петр Николаевич Белоусов».

Я припомнил портрет доктора, помещенный в журнале, с которого смотрело надменное, некрасивое, квадратное лицо мужчины средних лет, с мясистым толстым носом и щеткой подстриженных усов. Белоусов был изображен в вицмундире, в треуголке — выглядел совсем не доктором и не охотником, а каким-то чиновником.

Но я знал, что многие из известных людей Москвы страстно гонялись за мундирами и чинами, мечтая в конечном итоге получить чин действительного статского советника, т. е. генерала, и сделаться «его превосходительством».

На мой звонок дверь открыл лакей в полосатой куртке и попросил по лестнице подняться в переднюю. «Как прикажете доложить его превосходительству?» — спросил он, и какая-то неприятная дрожь пробежала по мне. Я назвал себя и прибавил, что Петр Николаевич, очевидно, меня ожидает.

Через минуту я был введен в большой кабинет Белоусова, весь заставленный громоздкой, тяжелой мебелью из резного дуба. Окна кабинета выходили в переулок, на теневую сторону, и в кабинете было сумрачно, несмотря на солнечный летний день.

Все картины были завешаны марлей, и только одна, над столом, стоявшим в простенке между окон, оставалась свободной для обозрения.

Я остановился как зачарованный. Передо мной была акварель художника Степанова, изображавшая знаменитого Белоусовского выжлеца Добывая.

Мой остолбенелый вид, очевидно, понравился Белоусову.

— Да садитесь же, молодой человек, — насколько мог приветливо сказал он, приглашая меня погрузиться в огромное кресло, стоявшее около стола.

Я сел и восторженно слушал его рассказы об охотах с гончими и борзыми, слушал его горделивый рассказ, как он со стаей своих гончих начисто взял выводок волков накануне охоты Московского общества охоты и как приехавшие охотники должны были вернуться обратно в Москву «с кукишем».

Причем он тут же сделал кукиш из своих больших толстых пальцев, который произвел на меня весьма неприятное впечатление.

Но он, очевидно, скучал в Москве в одиночестве и рад был слушателю, и особенно столь покорному и почтительному. Он снизошел даже до того, что показал мне альбом с фотографиями, отдельных собак, фотографию своей псарки и назначил мне день приезда к нему в именье, находившееся недалеко от станции Тучково Московско-Брестской ж. д., на берегу реки Москвы.

Я ушел от него через час, весь под впечатлением слышанного, фотографий собак, унося в душе как сладкую и недоступную мечту облик чемпиона Добывая, изображенного во всем своем величии и неизбывной красоте русской гончей на замечательной акварели Степанова.

«Боже мой, — думал я, — если бы я был владельцем этой акварели, что бы тогда было! О! Я бы тоже никогда, никогда не закрывал бы ее, чтобы она вечно находилась перед моими глазами, чтобы я всегда, всегда ею любовался!..»

...Через несколько дней я ехал уже по железной дороге в Тучково к Белоусову. Поезд томительно часто притыкался на разных маленьких дачных остановках, и, когда мы подъехали к Тучкову, я задыхался от нетерпения. На станции меня ждала пара с отлетом, пахло сыромятной и дегтем, коренник и пристяжная потряхивали головами, заставляя звучать бубенцы на ожерелках. Кучер в безрукавке, в малиновой рубахе, в шапке с павлиньими перьями приветливо поздоровался со мной, натянул вожжи, и пара сразу лихо подхватила и понеслась по широкой дороге, заставляя мягко подпрыгивать покойный экипаж на неровностях пути.

Сбруя в красивых бляхах и кисточках, пристяжная с круто загнутой головой, заливающиеся на быстром ходу бубенцы, бегущие по сторонам поля — все это охватило меня радостным чувством какого-то приволья и чего-то давно знакомого, точно передо мной пробегали страницы романов и повестей Дриянского, Тургенева, Толстого.

Минут через 15 мы были в усадьбе. Барский дом оказался небольшой и как-то не запомнился мне, так что я сейчас даже не в силах сказать, был ли он каменным или деревянным, одноэтажным или двухэтажным, — зато хорошо, на всю жизнь, запомнилась псарка, с ее большим деревянным жилым домом и огромными выпусками для борзых и гончих, спускающимися под изволок, к реке.

Хозяин уже ждал меня и сразу же повел на псарку, чтобы показать мне борзых и гончих. Он правильно сделал, дав мне в первую очередь осмотреть борзых, так как заранее был уверен, что оторвать меня от гончих будет уже невозможно.

Борзых было штук 20—25. Красавицы борзые — ибо нет на свете собаки прекраснее борзой — окружили нас. Все они были преимущественно светлых окрасов: половые, полово-пегие, белые и т. п.

Особенно мне понравилась белая, рослая, широкозадая сука, с красивой волнистой шелковой псовиной, с сухой, чудного очертанья головой, с выразительными черными большими глазами и прекрасным правилом, с уборной псовиной и замечательно затянутым ухом. Ноги, как в струне, оканчивались красивой, высокой лапой, собранной в комок, а задние, пружинистые, слегка изогнутые, обнаруживали всю мощь мускулов и говорили о силе скачки и молниеносном броске.

Но я торопился к гончим и, вероятно, был недостаточно внимателен.

— Ну да уж пойдемте к гончим — вам, я вижу, не терпится, — со снисходительной улыбкой пробурчал Белоусов и велел позвать Тришку.

Я был неприятно удивлен, когда на его зов вместо ожидаемого мною парнишки-выжлятника появился старик доезжачий. Поверх расстегнутого кафтана с серебряным позументом через его плечо был перекинут медный большой рог, в одной руке он держал арапник, а в другой — старенький картуз.

Чем-то дореформенным, еще от крепостной эпохи, пахнуло на меня от этого презрительного обращения к почтенному, очевидно, заслуженному человеку, мастеру своего дела. Что-то гоголевское слышалось в этом уменьшительном имени, перенося меня как бы на псарню к Ноздреву.

Я подал руку доезжачему и видел, как неприязненно и гневно сверкнули на меня глаза Белоусова.

Мы вошли на выпуск для гончих. Штук 20 гончих со всех сторон бросились на призывные возгласы доезжачего Трифона Серегина: «Сюда, сюда, собаченьки, о-го-го, о-го-го!»

Я мгновенно припомнил родословную Белоусовских гончих. Я хорошо знал, что в охоту Белоусова вошли крови почти всех когда-то славившихся гончих. Родословные собак Белоусова пестрели именами Н. В. Можарова, М. В. Столыпина, Е. Е. Депельпора, И. А. Бурцева, Н. П. Кашкарова, и, наконец, через подаренного ему выжлеца Хайло, в его гончих текла кровь собак Н. А. Панчулидзева. Вспомнилась мне и фраза Н. П. Кишенского, нетерпимо относившегося ко всем гончим, кроме своих, в его заметке о выставке, на которой стояла стая гончих Белоусова: «Помесь, от которой произошли его (Белоусова. — Н. П.) теперешние гончие, нельзя не признать очень удачной».

Мне было интересно видеть, как сумел Белоусов использовать столь разнообразных представителей различных линий русских гончих и достаточно ли однотипна у него сейчас стая.

Большинство гончих было хорошего роста, все несколько худоваты, и, что особенно бросалось в глаза, все они были с ярко выраженными чепраками, у некоторых же и подпалы были красноваты. Все это указывало на значительную примесь польской крови, когда-то, хотя, очевидно, уже и давно, несомненно вошедшей в создание этих гончих. Но несколько экземпляров сразу обратили мое внимание.

Прежде всего среди всей стаи бросался в глаза какой-то особой звероватостью осенистый, крупный выжлец, с несколько грубоватой головой, без всякой прилоби, которую он держал по-волчьи низко опущенной, с замечательно одетой, точно в муфту, шеей. Выжлец был высокопередым, с гоном в окороть, хорошо одетым и страшно напоминал волка. Ему было уже 15 осеней. Это был Хайло III, который много лет назад дважды получил приз «за лучшую гончую» на выставке и был замечательным гонцом по волку, мертвой злобы.

Доезжачий сообщил мне, что у него был замечательный голос, особенно когда он стекал волка. Передо мной, словно оживший из старинных охотничьих рассказов и преданий, стоял «последний из могикан» русской гончей. Смотря на него, можно было поверить, что такой богатырь действительно может быть одиночным гонцом по волку и не уступит ему в силе и злобности. Я не мог оторвать своих глаз от этого почти сказочного виденья. Держался он, как патриарх, степенно и важно, и видно было, что вся стая признавала в нем старшего и была в его подчинении. Освоившись несколько с гончими, рассыпавшимися по выпуску, я обратил внимание еще на двух выжловок, из которых одна — Стройна, еще не старая, 3 осеней, была столь блесткой, что приковывала невольно взор.

Сухая, чудесная, правильной формы, голова, без намека на брыли, с темным выразительным глазом, прекрасные маленькие уши треугольником, прекрасная, без всякой переслежины, спина, сухие ноги, с пальцами в комке, низко спущенное ребро, тепло одетая, с отличным гоном, она сразу бросалась в глаза своей породностью и типичностью. Это был почти идеал русской гончей, от которого трудно было оторваться.

Белоусов заметил мой восторг. Выражение его лица как-то переменилось: надутость исчезла, черты стали как-то мягче и в глазах появились какие-то огоньки.

— Хороша? — шепотом спросил он меня. Я молчал и продолжал любоваться выжловкой, словно старался запечатлеть ее образ.

...Мы пересмотрели всех собак, заглянули к щенятам, и, довольный моими высказываниями и восторгами, он пригласил меня к завтраку.

Мне стало как-то легко на душе, и мы непринужденно проговорили около двух часов, распив бутылочку красного.

На прощанье Белоусов подарил мне фотографию своего Хайло III и сделал трогательную надпись: «Истому любителю гончих Н. П. Пахомову от П. Н. Белоусова».

Фотография и сейчас как реликвия хранится у меня в воспоминание чудесно проведенного дня и в подтверждение необычайной красоты и мощи русской гончей.

Несколько месяцев спустя Белоусов соглашался уступить мне Стройну, но назначил за нее небывалую цену — 400 рублей. Таких денег у меня не было, и она ушла за границу, кажется, в Данию. Я и сейчас жалею, что не смог приобрести ее, и особенно, что не имею ее фотографии.

Остается еще сказать, что судьба побаловала меня и недавно исполнилась неожиданно моя, до последнего времени казавшаяся мне несбыточной, мечта всей жизни.

У меня над столом висит сейчас акварель Степанова, изображающая «чемпиона Добывая» Белоусова как тот идеал, к которому должна стремиться наша русская гончая. И сколько сладких минут, проведенных на охотах с гончими, воскрешает она, когда я смотрю на нее тихим вечером, уставший от трудового дня.

 

III. А. О. Эмке

Что я могу сказать или вспомнить об Александре Осиповиче Эмке.

Мало, очень мало.

Все мы, гончатники, знали, что он работает лесничим и живет и охотится в глухом углу Тверской губернии, в местечке Молодой Туд.

Время от времени в охотничьих журналах появлялись объявления, что в его охоте продаются гончие щенки и взрослые собаки разнообразных пород: костромские, англо-русские, арлекины.

 

Портреты гончатников
Портреты гончатников
 

 

Охотился он много и хотя стаи гончих никогда не держал и породы собак не вел, но, будучи знаком и состоя в переписке со многими владельцами гончих, часто получал от них щенят, а то и взрослых собак, воспитывал их, наганивал, и, в свою очередь, дарил их своим приятелям или продавал, заводя новых.

Через его руки прошло громадное число гончих различных пород и различных охот, ибо он всегда интересовался чем-то новым, всегда стремился заполучить гончих, о выдающейся работе которых от кого-нибудь слышал.

Если бы он вел подробный дневник своим охотам и работе гончих, получилась бы крайне интересная и назидательная книга.

В журналах конца XIX и начала XX века стали появляться его заметки, посвященные гончим. Он был соседом по Тверской губернии Николая Павловича Кишенского, очевидно, находился с ним в дружбе и обычно появлялся с ним вместе на московских выставках собак, на которых Кишенский был судьей по отделу гончих. Часто Кишенский поручал ему самостоятельно определить, какая стая или какой смычок лучше, и охотно подписывался под его решением.

Вначале, как последователь Кишенского, Эмке был ревностным поклонником «костромской» гончей.

Позднее, когда между ним и Кишенским пробежала черная кошка, он выступил в печати с разоблачением «костромичей» и сделался таким же ярым поклонником англо-русской, познакомившись в это время с И. Л. Крамаренко и К. П. Баковецким, владельцами англо-русских гончих.

Дружа, с одной стороны, с М. И. Пильцем, ведшим багряных першинских гончих, с другой, с Крамаренко, он как-то потерял равновесие и в своих статьях стал часто противоречить самому себе.

Так, в журнале «Псовая и ружейная охота» в 1904 г., выражая свою симпатию к англо-русской гончей, он писал: «Я всецело, однако, на стороне русских собак, т. е. костромских; нам, русским охотникам, надо всеми силами стараться поддержать эту породу и по возможности избавиться от всякого западного влияния», хотя недавно доказывал, что костромская гончая является «мифом».

А в 1906 г., в том же журнале, уже уверял, что и на испытаниях Московского общества охоты англо-русские гончие побьют русских.

Человек огромного опыта, он не в состоянии был его обобщить и сделать из него какие-то заключения, установить какую-то закономерность фактов, свидетелем которых он был.

В 1925 г., в декабре, он, по приглашению Организационного комитета первого всесоюзного кинологического съезда, прибыл в Москву и принял участие в работе секции гончатников. Ему было поручено сделать доклад о стандарте англо-русской гончей, но, к большому нашему огорчению, доклад оказался очень слабым, и стандарт этот пришлось заново перерабатывать.

Вскоре, в 1926 г., в Харькове ВУСОРом была издана его книжка «О гончей».

Редактор журнала «Охотник», издававшегося в Москве Всекохотсоюзом, В. Н. Каверзнев (В. Н. Каверзнев не был редактором журнала «Охотник», — он был одним из ведущих его сотрудников. — Прим. ред.) поместил погромную на нее рецензию, зло высмеяв ряд безграмотных положений Эмке.

Действительно, книга пестрела такими «шедеврами». На стр. 69 он писал: «Стая гончих должна состоять из однопометников», доведя, таким образом, число щенят от одной выжловки до нескольких десятков, тогда как известно, что стаи нередко доходили до шестидесяти и более собак.

На стр. 94 читаем: «Даже самые мастероватые гончие дорогами голоса не отдают. Я по крайней мере таких гончих, которые бы гнали дорогами голосом, не видал» (?!?).

Наконец, на стр. 96 напечатано что-то такое, что при всем желании понять абсолютно невозможно: «Большинство имеющихся у наших охотников гончих — красногоны, отчасти это оттого, что они в массе часто беспородны, а также от того, что эти гончие не знают лисицы».

Что в этом абзаце составляет опечатки, что описки автора — никому неизвестно, но, как говорится, «комментарии излишни».

В своих статьях, помещенных уже в наше советское время в журнале «Охотник» за 1925 г., под названием «Гончая» и «Английская гончая», Эмке снова является горячим сторонником англо-русской гончей. Так, в своей второй статье он прямо пишет: «Революция уничтожила последние остатки русских гончих, а реставрировать их нам не удастся: у нас нет заводского материала. Тем из русских охотников, которым желательно будет прежде всего видеть рабочих гончих, рослых, нарядных, вязких, породистых, настоящих зверогонов, обнатуренных на русских зверовых охотах, — тем охотникам, которые отрешатся от мысли считать бывшую восточную гончую идеалом гончей вообще, придется крепко подумать, как и когда будет можно достать из Англии фоксгаунда».

К счастью, действительность блестяще опровергла этот грустный прогноз, и ринги русских гончих на последних выставках охотничьих собак показали, в каком небывалом для всего предреволюционного периода состоянии расцвета находится эта самая русская гончая, которую так спешно пытался похоронить Эмке.

Мне неприятно, что в моей серии портретных зарисовок гончатников нельзя было опустить Эмке, так как его имя слишком часто упоминается как в дореволюционной, так и советской охотничьей литературе — и мое молчание могло быть многими понято превратно.

Жаль, что пришлось упомянуть о его писаниях, жаль потому, что в личном знакомстве Александр Осипович Эмке представал всегда с самой лучшей стороны. Он был очень сдержан, ни о ком не говорил плохо, никогда не хвастал своими собаками, но писал плохо — торопливо и бегло: к этому его принуждала тяжелая жизнь.

Обидно, что мне ни разу не пришлось судить с ним на полевой пробе, так как я думаю, что именно там должен был раскрыться во всей силе его многолетний опыт охоты с гончими.

В свои приезды в Москву он часто останавливался у меня, и я с удовольствием вспоминаю его уютные разговоры об охотах за утренним кофе или за обедом.

 

IV. И. Н. Камынин

Когда я обращаюсь к моим юношеским воспоминаниям, выставки охотничьих собак в московском Манеже оказываются наиболее сохранившимися в памяти, полными какой-то праздничности и глубокой взволнованности.

Уже подъезжая к Манежу, я слышал собачий лай (кое-кто из запоздавших владельцев спешил со своими питомцами), а войдя в Манеж, попадал в какую-то сказочную, как мне казалось, атмосферу.

Пахло хвоей зеленых елок, во множестве украшавших Манеж, у самого входа помещался огромный киоск, на котором сверкала серебром и хрусталем масса различных призов от Фаберже, Овчинникова, Хлебникова, Ломбардо (известные ювелирные фирмы) в виде кубков, братин, салатниц, наборов с вилками и ножами, золотых и серебряных жетонов и медалей различных охотничьих обществ. По бокам этой выставки призов стояли, держа в лапах деревянные большие блюда, огромные чучела медведей и располагались группы волков.

За киоском начинался сказочный для меня охотничий мир со стаями гончих, расположенных на особых деревянных нарах, в виде восьмигранников, задрапированных снизу, а сверху украшенных красными флажками, столь знакомыми каждому, кто охотился зимой окладом на лис и волков по псковскому способу. Нары эти густо устланы были снопами янтарно-желтой соломы, а на ней лежали клубком или стояли гончие различных охот: Камынина, Живаго, Алексеева, Соколова, Садовникова и т. д.

Возле каждой стаи находились доезжачие и выжлятники, одетые в казакины, с рогами за плечами, с арапниками в руках.

Каждая охота, подобно скаковым или беговым конюшням, имела свой цвет.

Так, казакины охотников Камынина были ярко-красными, а папахи белыми, казакины охотников Алексеева — синими с красной выпушкой, а папахи черными, Живаго — зелеными.

Стаи гончих охватывали полукругом нары с борзыми, которые в большинстве своем были светлых окрасов — белые или половые — и красиво контрастировали с более темными окрасами русских гончих.

При борзых находились охотники-борзятники в тех же живописных костюмах — с кинжалами в серебряных ножнах на кавказских наборных поясах, с сыромятными сворами, надетыми через плечо.

Вокруг собак ходили псовые охотники, одетые в охотничьи куртки, поддевки и другие специфические костюмы, в подшитых щегольских поярковых валенках, сводили с нар собак и делились своими замечаниями, превращавшимися частенько в горячий спор и собиравшими толпу знатоков и любопытных.

Дальше, во всю длину и ширь Манежа, были расположены другие, уже не интересовавшие меня, породы собак: пойнтера, английские, ирландские и гордон-сеттеры, фоксы, таксы, лайки, за которыми шли уже комнатные породы: сенбернары, ньюфаундленды, доги, пуделя, шпицы, мопсы, кинг-чарльсы, болонки.

Среди последних, выставленных в разукрашенных, как бонбоньерка, корзиночках, с бантиками вокруг шеи или на челках, щеголявших своей миниатюрностью и изнеженностью, находилась и прославленная обладательница многих призов и золотых медалей болонка-крошка Незабудка, принадлежавшая Бланш де ля Рош, весившая всего полтора фунта.

Около комнатных собак сидели дамы в котиковых и каракулевых манто, с бриллиантами в ушах, и здесь, заглушая запах псины, пахло заграничными духами Коти и Убигана.

Но моей стихией были гончие и борзые.

Помню, как я с замиранием сердца приближался к стаям гончих с их казавшимися мне столь неприступными псарями, которые еле отвечали на вопросы невзрачного человечка в гимназической форме; помню, с каким жадным любопытством взирал я, когда кто-нибудь из маститых гончатников заставлял для себя сводить с круга из стаи какую-нибудь из гончих.

Тотчас же вокруг сведенного выжлеца или выжловки возникал кружок любителей, и начинался спор о статях собаки, о спуске ребер, о брылях, о гоне, о лапах, об общей сырости или о недостаточном подшерстке, слишком резко выраженном чепраке и т. д.

Особым же удовольствием для меня было видеть, как стаи гончих для прогулки сводили с помоста, на котором они помещались, и стая, в одной охоте на смычках, в другой — разомкнутая, послушно, клубком, шла по Манежу за своим повелителем доезжачим среди оглушительного лая бросавшихся к ней со всех сторон привязанных собак других пород, между нар которых приходилось ей проходить, чтобы выйти на улицу и попасть в Александровский сад.

В это время я ни с кем из владельцев стай не был лично знаком, кроме И. Н. Камынина, с которым судьба столкнула меня совершенно случайно у одного из ушедших на пенсию артистов, так как Иван Николаевич Камынин одно время был артистом, несмотря на свое легкое заикание. Было ли оно у него всегда или явилось впоследствии, я не знаю, но во время моего знакомства оно было налицо.

Я знал, что у него имеется небольшая усадьба в Бронницком уезде под Москвой, что он живет очень скромно, скорее даже бедно, что собаки его широко известны и приносят ему некоторый доход, так как он возит свою стаю с выставки на выставку, из города в город, за что кто-то в шутку окрестил ее «стаей вездесущего Камынина».

И вот, когда возле его стаи появилась его небольшая, невзрачная, скромная фигура, я воспользовался своим знакомством и не без чувства мальчишеской гордости попросил его приказать свести с круга нескольких гончих, став с ним сейчас же центром для окруживших нас любителей и любопытных. А я, я сыпал тонкими, как мне казалось, замечаниями, нарочно заставляя обращать на себя внимание...

Но вот совместно с Камыниным мы уже сводим гончих из стай Алексеева и Живаго, и с этого памятного дня доезжачие Камынина, Алексеева и Живаго приветствуют мое появление на выставке, снимая шапки.

Как мало надо для юношеского тщеславия...

Гончие Камынина были в большинстве своем багряного окраса, под легким чепраком, сухие, но не одинакового роста — среди очень крупных собак находились и мелкие, хотя и очень типичные, ладные и породные, как, например, Соловка, позднее перешедшая ко мне. Камынинские гончие несли в себе крови известных охот: Охотникова, Макарова, Свечина, Белоусова, Меншикова-Корейша и малоизвестной охоты Киселева, Рыдало которого мог считаться почти идеалом, по словам самого Камынина, русской гончей.

Его прославленные Милка II, Рыдало, Гудок, Шумишка, Камертон, Соловка, получившие жетоны Русского охотничьего клуба в память Ломовского за лучшую гончую или призы за лучшего выжлеца или выжловку, заставляли меня неизменно любоваться ими, но я знал, что приобрести их я не могу, что они для меня «зелен виноград».

Но они заполонили мое юношеское воображение, они стали моей мечтой, и сердце ныло от радостной встречи с ними на выставках.

Сопровождавший их шепоток, что они у Ивана Николаевича Камынина только выставочные, а не рабочие, подтверждаемый наличием у них отросших когтей, которые стучали по деревянным помостам, по которым их сводили с круга на песок Манежа, заставил меня при формировании моей стаи отказаться от них и сделать ставку на гончих М. И. Алексеева.

Однако, будучи осведомлен, что и Алексеев и Живаго, да и многие другие охотники, приливают к своим гончим кровь камынинских собак и получают рабочее потомство, я уже позднее, обзаведясь алексеевскими гончими, получил от милейшего Ивана Николаевича его маленькую выжловку Соловку, от которой имел хороших дельных работников.

Денежные дела Камынина шли все хуже, он принужден был все уменьшать и уменьшать количество своих собак, все реже встречались выдающиеся экземпляры, и, наконец, он продал остатки своей когда-то гремевшей стаи П. П. Шорыгину.

После революции мы встретились с Иваном Николаевичем уже в печати. Он никогда раньше не писал, в охотничьих журналах его имя появлялось только в выставочных отчетах судей по отделу гончих, как владельца.

Но вот на страницах журнала «Охотник» за 1925—1926 гг. сразу появились три его заметки. В одной, крайне интересной и содержательной, он знакомил читателей с историей происхождения своих гончих.

В другой («Мысли старого охотника») он изложил свои впечатления о только что прошедшей 1-й Всероссийской выставке собак (1925 г.) и хотел высказать свой взгляд на то, что выдающиеся экземпляры русской гончей, приближающиеся к идеалу, редко встречались и на прежних выставках и не встретились ему и на только что состоявшейся.

Эти безобидные мысли, в основном вполне справедливые, были изложены, по свойственному ему косноязычию, так сумбурно, что выходило, что русских гончих как будто нет и вовсе не существовало.

Он писал: «Нет их, русских гончих, и не поможет делу то, что на настоящей выставке целые стаи (В. Ф. Хлебникова, М. Ф. Лукина) фигурируют как “русские” гончие. И на прежних выставках приходилось видеть прекрасные однотипные стаи с выдающимися экземплярами (М. И. Алексеева, Н. П. Пахомова, Живаго, Крамаренко, да, пожалуй, и мои, возглавляемые Милкой и Камертоном), значившиеся “русскими”, но не бывшими таковыми».

И дальше он бросал уже упрек судьям: «Раз нет налицо всех признаков чистоты, то нельзя поступаться требованиями таковой, увлекаясь тем, что стаи хороши, и тем вводить в заблуждение молодых и начинающих охотников, которые приходят на выставку не только посмотреть, но и поучиться».

Так как судьями по отделу гончих на 1-й Всероссийской выставке собак были я и М. И. Алексеев, то мне, по согласованию с Михаилом Ивановичем, пришлось выступить в печати, чтобы доказать несправедливость обвинения Камынина, утверждавшего, что русской гончей не существовало и не существует.

Эта моя статья вызвала его резкий ответ, помещенный, в нарушение обычной авторской этики, в том же номере, сейчас же вслед за моей заметкой.

Увы, я сразу узнал в его ответе желчную и развязную руку В. Н. Каверзнева, имевшего свои счеты с нами — членами комиссии кровного собаководства при Всекохотсоюзе.

Когда через несколько времени я встретил Ивана Николаевича Камынина, я подал ему руку, а он, честный, хороший человек, со слезами бросился обнимать меня, произнося: «Это Каверзнев... Это Каверзнев...»

Я и раньше простил ему его подпись под чужой статьей, а вспомнив в этот миг его прежнее внимание ко мне, скромному гимназисту, искренно расцеловал его и крепко, крепко пожал ему руку, чтоб навсегда унести в памяти светлый образ этого простого сердечного человека, так искренно любившего, как он умел, все-таки существовавших и существующих и поныне русских гончих.

 

V. Л. В. Живаго

Июль месяц. Зной. Москва опустела. Город окутан какой-то мглой. Редкие прохожие ищут теневой стороны.

Принужденный по делам быть в Москве, томясь от жары, я решил зайти к Леониду Васильевичу Живаго, магазин спортивных и военных вещей которого находился в начале Тверской, тогда узенькой и кривой улицы, невысокие дома которой были испещрены самыми разнообразными вывесками.

Стая русских чепрачных гончих Л. В. Живого постоянно фигурировала на выставках собак Московского общества охоты, неоднократно получала призы за лучшую стаю, проходила высоко на полевых пробах, и мне, получившему гончих от М. И. Алексеева, важно было поговорить с Леонидом Васильевичем о вязке моей выжловки с одним из его выжлецов.

 

Портреты гончатников
Портреты гончатников
 

 

Хотя его гончие и были с более резко выраженными чепраками, чем алексеевские, неся в себе все еще не изжитую кровь польских, но славились своими фигурными голосами. Замкнуться в близком, родственном разведении своих гончих мне не хотелось, и я искал возможности прилить свежую, но близкую по типу кровь.

С этой стороны, среди всех гончих, появлявшихся на московских выставках, меня удовлетворяли лишь две стаи: Камынина и Живаго.

Про камынинских гончих я слышал, что они не работают, что они исключительно выставочные, доказательством чему служили огромные когти его собак, показываемых им на декабрьских и январских выставках, когда обычно у всех гончих, проработавших осень, они стачиваются и бывают еле заметны.

Перебежав с теневой стороны на солнечную, я вошел в магазин и спросил, здесь ли Леонид Васильевич.

Приказчик предложил мне подняться по крутой лестнице наверх, где в небольшом кабинете занимался владелец магазина и стаи знаменитых гончих — Л. В. Живаго.

Крупный блондин, с открытыми и приятными чертами лица, с большой лысиной, добрыми голубыми глазами и пушистыми усами, Живаго любезно предложил мне сесть, видимо, обрадовавшись случаю поговорить на излюбленную тему. На столе, среди бумаг, стоял стакан недопитого чая с лимоном, и я заметил, что хозяин бросил перо, оторвавшись от какой-то объемистой конторской книги, которая лежала перед ним.

Я сконфуженно извинился, что оторвал его от занятий, но тут же заметил какую-то тень смущения на его лице.

Присмотревшись более внимательно к книге, лежавшей на его столе, и нарушая этим правила хорошего тона, я, к своему удивлению, убедился, что перед ним лежала вовсе не книга для коммерческих записей, а хорошо переплетенный том заводской книги его гончих, куда он и вписывал родословные своих собак.

Так вот чем занимается в тиши своего кабинета владелец магазина!

Он захлопнул книгу и весело и лукаво посмотрел на меня.

Осенью он получил на полевой пробе гончих диплом I степени и первый приз за свою стаю, побив стаю М. И. Алексеева, с которым был всегдашним конкурентом на выставках и испытаниях, и я знал, что он очень горд этим.

Я изложил ему свою просьбу, мотивируя свое обращение к нему тем, что мне хотелось бы улучшить голоса своих «алексеевских» гончих.

Это, видимо, польстило ему. Однако он выразил законное удивление, что я хочу повязать свою выжловку сейчас, летом, лишившись ее для осенней охоты.

— Да и что за толк в осенних щенятах? — спросил он меня, неодобрительно посматривая.

Я объяснил ему, что я зашел к нему договориться заранее о возможности воспользоваться его выжлецом в январе, когда будут в пустовке две мои лучшие выжловки, и просил его выбрать для этого наиболее голосистого и полевого производителя.

Желая польстить ему, я упомянул о его победе на осенней пробе, на которой его гончие получили очень высокий балл за голоса.

Он оживился.

— Вот Миша (М. И. Алексеев) все на меня дуется, что я получил первый приз, еле разговаривает, но вот ведь вы были сами на этой пробе и слышали...

Я признался, что действительно голоса его гончих намного лучше алексеевских.

— Да как же им иметь голоса, когда у них груди мало. Вы обратили внимание, как мало у них спущено ребро, груди нет, а у всех ведь певцов грудь всегда широкая... Возьмите, например, Шаляпина, Нежданову...

Он тихо засмеялся.

— А у Миши лещи... Вот посмотрите, — и, схватив листочек бумаги и карандаш, он быстро нарисовал мне, как низко спущено ребро у его гончих и как недостаточно — у алексеевских.

Я высказал свое неодобрение излишне выраженным чепраком у некоторых его гончих.

Словно какая-то тень пробежала по его лицу.

Настала томительная пауза. Он сердито отодвинул стакан недопитого чая, в котором как-то жалобно зазвенела чайная ложка.

— Да, да, я знаю, меня упрекают, что у моих собак все еще проглядывает польская кровь и что у некоторых маловато подшерстка, но скажите по совести, а разве вы не замечаете этого хотя бы в гончих Белоусова, графа Уварова, Соколова, да и многих других.

— Это верно, но Алексеев, в гончих которого через белоусовских хоть и была польская кровь, почти очистил свою стаю, да и в собаках Камынина ее почти не заметно, — ответил я.

Этим замечанием я чуть было не испортил все дело. Уже не столь любезно, он все же дал согласие на вязку, но я почувствовал, что мне уже не удастся добиться вязки действительно с лучшим представителем его стаи, и решил, что придется обратиться к И. Н. Камынину, с гончими которого, несмотря на худую славу об их полевых качествах, вязали своих собак и Алексеев и Живаго.

Вскоре мы встретились с Живаго на XI выставке собак Московского общества охоты уже как конкуренты — оба мы выставили стаи своих собак. Судил гончих художник Б. В. Зворыкин, ставший постоянным судьей на выставках Московского общества охоты, имевший прекрасный глаз и отличавшийся исключительным беспристрастием.

Я получил приз Русского охотничьего клуба — второй стае гончих и приз за лучший смычок.

Леонид Васильевич от души поздравил меня с успехом и пригласил посетить его именье Польцо Бежецкого уезда, где у него находилась стая.

В стае его на этот раз почти не заметно было признаков польской крови, и мое замечание по этому поводу было им встречено радостно, и мы расстались, довольные друг другом.

Увы, через год с небольшим он умер, и мне не пришлось побывать у него на охоте.

И вот, как это часто случается, о человеке, только что умершем, много сделавшем для русского собаководства, все как-то забыли, и на 13-й юбилейной выставке МОО, членом правления которого он был и члены которого неоднократно охотились с его стаей, специально для этого привозимой на осенний сезон из Бежецкого уезда, не было выделено ни одного приза его имени. Приз в его память предложил дать я, и он был присужден М. И. Алексееву — за вторую стаю гончих.

После смерти Живаго многие гончатники мечтали приобрести собак из его стаи, чтобы освежить крови своих гончих, но всю его стаю целиком купил М. И. Алексеев, который очень мало использовал ее для своей охоты, распродав поодиночке.

М. Я. Молчанов приобрел за большие деньги Будилу IV, получившего на 11-й выставке приз за лучшего выжлеца, а ко мне попала выжловочка Докука II, пропавшая на охоте в Шаликовской лесной даче, увязавшись за лосем.

Красавец Будило IV, как я узнал от доезжачего Алексеева — Ивана Павлова, гнал в пяту, и поэтому сожалеть о том, что он ко мне не попал, не приходилось.

Незадолго перед смертью Леонид Васильевич горячо поддержал внесенное мною в правление Московского общества охоты предложение о присуждении гончим наравне с другими породами собак золотых медалей.

Сейчас мне вспоминается, как на полевых пробах и охотах с гончими, устраиваемых Московским обществом охоты, незадолго до своей смерти, он из-за больного сердца не мог уже быстро ходить, и, когда я с моим другом Беляевым ранее других подставлялся и убивал зайца, он говорил с грустной улыбкой: «Чем бьете? Ногами бьете, а не уменьем!»

Мы сконфуженно молчали, как виноватые, но как-то случалось так, что и следующий беляк оказывался снова убитым кем-либо из нас.

 

VI. С. П. Садовников

Бывая с 1904 г. на всех выставках охотничьих собак в Москве и интересуясь главным образом гончими, я не мог не обратить внимания на собак С. П. Садовникова, который обычно выставлял 3—4 гончих.

На 7-й же выставке Московского общества охоты Садовников выставил стаю русских чепрачных гончих в 6 смычков, среди которой особенно выделялись две выжловки; одна из них — Говорушка, типичная, породная, хорошего роста, на отличных ногах и с сухой прекрасной головой, была просто украшением выставки.

Помню, как меня, да и многих охотников, поразило судейство Н. П. Кишенского, отдавшего приз за лучшую выжловку Канарейке А. И. Ромейко, все гончие которого происходили от собак Кишенского. В знак протеста против этого явно лицеприятного судейства в «Охотничьей газете» появились две заметки, в одной из которых указывалось на выжловок С. П. Садовникова, а в другой — на выжловок Л. В. Живаго, которые, по мнению авторов, были несравненно лучше Ромейковских.

На 9-й выставке МОО, на которой была выставлена Садовниковым только одна выжловка — Говорушка, — состоялось мое знакомство с ним.

О Садовникове я слышал много интересного, слышал, что у него чудесный тенор, что он выступает как эстрадный певец русских песен, что в афишах его неизменно величают «баяном русской песни».

Я знал, что он страстный охотник с гончими, слышал, что он, как и все артистические, широкие натуры, склонен к некоторой бесшабашности и что иногда, после каких-то слишком широких жестов, садится на мель, должен перебиваться, как говорится, «с хлеба на квас», но что даже и в эти тяжелые минуты гончие у него всегда накормлены, всегда в хорошем теле и в порядке.

 

Портреты гончатников
Портреты гончатников
 

 

Говорили, что он неоднократно широкой рукой помогал своим приятелям в трудную минуту, ни мало не заботясь о том, смогут они отдать или нет.

С грустью слышал и то, что невоздержанная жизнь, отсутствие всякого внимания к себе неблагоприятно отозвались на его голосе и он перешел петь на более скромные подмостки.

И вот как-то раз, когда мы с приятелями после удачно сданных в университете экзаменов решили «кутнуть», мы очутились в «Альказаре», третьеразрядном кабачке на Триумфальной площади.

Народу было немного, и мы без труда заняли недалеко от сцены свободный столик.

Номера были бесцветные, нам было скучно, пить много мы не умели, и мы уже подумывали об отъезде, как вдруг со сцены провозгласили, что сейчас выступит любимец московской публики «баян русской песни» Семен Павлович Садовников.

И вот на сцену, встреченный аплодисментами, вышел владелец Говорушки — «Сеня Садовников», как звала его вся Москва.

На нем был кафтан, весь зашитый камнями, с высоким воротом, глубокая шелковая рубаха, подпоясанная шелковым же голубым шнурком, красные высокие сафьяновые сапоги — словом, какая-то амальгама из боярского костюма и оперного костюма не то разбойника, не то «Ваньки-ключника».

Он вошел и, как-то молодцевато раскланявшись на аплодисменты публики, запел своим приятным, проникающим в душу тенором:

Из-за острова на стрежень,

На простор речной волны,

Выплывали расписные

Стеньки Разина челны...

От всей его крупной, широкой фигуры, от его русского лица веяло какой-то озорной силой и, вместе с тем, какой-то ласковостью, так что вся публика была наперед снисходительна к его уже несколько надтреснутому тенору и с восторгом, подвыпив, затая дыханье, внимала словам разбойничьей песни, рассказывающей о подвигах атамана, о вольности, бесшабашности и удали Степана Разина, с размаха бросившего в волжские волны персидскую княжну.

И в том, как он пел, как передавал эту песню, слышалось что-то родное, какая-то русская удаль и грусть, что-то от широких полей и бескрайних лесов нашей Родины.

Зал неистово аплодирует, а Садовников дарит улыбки направо и налево, кивает уже прямо нам, нашему столику.

Через несколько минут официант подходит ко мне и, нагибаясь, шепчет мне на ухо: «Так что Семен Павлович Садовников спрашивают: могут ли они подсесть к вашему столику?»

И вот «баян русской песни» сидит рядом с нами во всем великолепии своего эстрадного костюма, и на наш столик обращены взгляды всего зала.

А у нас идут задушевные разговоры на любимую тему — о гончих. Глаза его блестят — он оживляется, вспоминая работу своих собак, заливистый голос своей любимицы выжловки Соловки и могучий бас своего выжлеца Шаталы, и говорит несколько ласковых, искренних слов в похвалу моей стае, которую видел недавно на выставке.

На прощанье после неизменного «брудершафта» он дарит мне открытку, на которой он снят во весь рост в своем не то «боярском», не то «разбойничьем» костюме, внизу которой стояло: «Баян русской песни — С. П. Садовников».

Он переворачивает ее и карандашом на обороте делает надпись: «Товарищу по страсти Н. П. Пахомову от осенистого выжлеца С. П. Садовникова».

И эта надпись звучит так, словно он, как патриарх, благословил меня, молодого, на трудный, но достойный подвиг. Мы расцеловались, растроганные, оба с влажными глазами.

Чокнулись и выпили за «русскую охоту», за «русскую гончую».

Прошли года. Мы встретились снова, когда ни у него, ни у меня гончих уже не было.

Голоса у него тоже не осталось, выступать на сцене он уже не мог, жил он очень плохо и занимался фотографией, которая кормила его. Делал он это плохо, далеко не профессионально, как-то и не желая, очевидно, овладевать этим мастерством. Снимал он главным образом деревенский люд, который платил ему продуктами, или снимал, уже за деньги, собак у своих знакомых охотников.

Бывал он постоянным посетителем «Охотничьего клуба» т-ва «Московский охотник» и таким же постоянным посетителем собачьих выставок. Гончатники его хорошо знали и любили, приглашали снимать своих собак и щенят, а он, он, словно снисходя, преплохо снимал их, ругая фотоматериалы или неумелых владельцев, не сумевших как следует показать собаку. Но ему охотно прощали его неудачи и платили кто как мог и чем мог, и «Сеня», или «Сенечка», как его все звали, кое-как перебивался.

Нам всем очень хотелось каким-нибудь способом облегчить ему жизнь. Пытаться сделать из него судью по гончим на выставках было безнадежно, так как всем хорошо было известно, что по свойственной доброте и мягкости характера ему будет невозможно кого-либо обидеть и он рад будет всем присудить высшие награды.

Но он много охотился с гончими, охотился не по-барски, накоротке, по воскресеньям, а живя месяцами в деревне, пропадая на охоте по целым дням, от зари до зари, прекрасно знал, где надо перехватить зайца, разбирался в работе собак — и, следовательно, вполне мог быть одним из трех судей на полевых пробах гончих.

И вот он избран на одну из первых проб. Мне пришлось его ознакомить с принятой на пробах таблицей расценки, в которой каждое отдельное качество гончей, как-то: полаз, чутье, вязкость, голос и т. д. — имели свою балловую оценку.

Помню, как он сердито хмурился, когда я объяснял ему эти цифры, и как он отмахивался от меня, как от докучливой мухи.

— Да уж понял, понял — вот увидишь, — говорил он, сконфуженно улыбаясь, и бежал к кружке пива, которую подносил ему один из его бесчисленных приятелей.

...И вот в один прекрасный осенний день мы в лесу, на пробе гончих. Его куртка перетянута ремнем, в руках огромная дубина, шапка как-то озорно, боком, надвинута на одно ухо, во рту неизменная трубочка. Ни дать, ни взять сам Стенька Разин в осеннем лесу перед нападением на обоз купцов.

Я даю сигнал в рог, и смычок гончих наброшен в травянистую сечу, а мы, судьи, расходимся в разные стороны, чтобы шире обнять лесные дороги и просеки, дабы в разных пунктах стать свидетелями работы испытываемых собак.

Я пошел за собаками, чтобы наблюдать их в полазе и определить их добычливость. Сеня с группой охотников стал трафиться дорожкой к поперечной просеке.

Собаки довольно быстро подняли, как потом оказалось, матерого беляка и сразу задали по нему большой круг. По второму кругу гончие сошли со слуха, и я с другим судьей стали подаваться по направлению гона. Сенечка куда-то отбился.

Через несколько времени, пересекая просеку, мы увидели Сеню, спокойно стоявшего с трубочкой на углу просеки, и он нам подробно и толково рассказал о хорошей работе смычка, свидетелем которой он был.

Вдруг стали слышны вдалеке голоса гончих. Было ясно, что собаки вернули зайца. Гон все приближался, с небольшими перемолчками, и через несколько минут матерый беляк выскакивает на просеку, делает двойку и исчезает в мелком осиннике, с густым подседом, а спустя немного времени по следу вываливается смычок и, справив след, скрывается в осиннике. Но затем собаки молкнут и поднять вновь зайца в положенные правилами 20 минут не могут. Смычок надо было снять и, расценив его, выставить общий балл. Вот тут-то и произошел забавный случай, так хорошо характеризующий Сеню.

Каждый из нас, судей, должен был самостоятельно проставить у себя в судейской книжке баллы по каждой графе, а затем мы должны были сравнить наши оценки и вывести одну общую.

Смычок работал хорошо, и всем было ясно, что он проходит не только на диплом III степени, но может натянуть и на II степень. Каково же было наше изумление, когда Сенечка стал зачитывать свои оценки отдельных качеств только что работавшего смычка и мы, быстро подсчитав его баллы, не получили и 60, т. е. минимального балла, необходимого для получения диплома III степени.

— Сеня — воскликнули мы оба — да неужели же смычок останется без диплома?

— Как без диплома, — в свою очередь, удивился Сенечка. — Да не только III степени, а II надо дать! — горячо возразил он.

— Ну, а как же у тебя выходит всего навсего 55 баллов? — спрашиваю я.

— Коля, милый, — сконфуженно отвечает Сенечка, — я тебе скажу, какая собака лучше гоняет, а от этой твоей проклятой математики ты уж меня уволь!

Я готов был расцеловать его за эту наивность. «Проклятой математики» он так до конца своих дней и не одолел, но на всех судействах всегда бывал очень полезным членом судейской коллегии, прекрасно характеризуя словесно работу гончих даже в тех случаях, когда он не был сам очевидцем, разбираясь и восстанавливая картину гона часто по голосам собак.

Другой его слабостью, кроме нелюбви к «проклятой математике», была слабость к фотографированию.

Он таскал с собой во всех случаях жизни, куда бы он ни ехал, огромную тяжелую камеру и большую треногу.

Его жажда фотографировать была столь велика, что это часто служило не только причиной всеобщего безобидного смеха, но и небольших ссор.

На полевых пробах гончих, в короткие осенние дни, во время кратких перерывов в работе для завтрака, он неизменно начинал всех рассаживать в лесу группой, так, чтобы все поместились в фокус, бесконечно долго устанавливал свою треногу и огромный ящик фотоаппарата, бегал от него к группе и обратно, накрывался платком, отодвигал и снова придвигал треногу, пересаживал участников, медлительно долго вставлял и пригонял кассету, а когда, измучив всех до последней степени, снимал, то вдруг чертыхался, восклицая: «Ну так и знал!»

Оказывалось, что кассета была или пустой, или с уже снятой пластинкой, исторгая у снимавшихся ряд крепких выражений... Но все знали, что Сеня должен был все же снять, ибо каждый понимал, что он обязан будет купить у Сенечки на память карточку. А вечером в жарко натопленной избе после сытного ужина и порядочных возлияний мы слушали его коронный номер: «Из-за острова на стрежень».

Эти его неудачи с фотографией неизменно напоминали мне случай из моей гимназической жизни. У нас в I Московской гимназии учителем физики был милейший Д. Д. Галанин, который обычно, после того как приготовляемый им опыт не удавался, не смущаясь, немного гнусавя, говорил: «Опыт не удался, но идея ясна!» Идея Сенечки для нас была так же ясна, а опыты, как и у Галанина, ему сплошь да рядом не удавались.

Но зато на этих опытах неизменно выявлялась любовь всех нас, гончатников, к прекрасному, незлобивому, милому «баяну русской песни», так искренне любившему русскую природу, русскую удаль и, если хотите, и... русскую бесшабашность!

Как грустно сознавать, что уже никто мне больше не скажет: «Коля, милый, а ну ее... твою математику!» и никто уже не посадит нас в кружок, чтобы долго и упорно снимать, а потом с досадой воскликнуть: «Опять на пустой снял!»

Да будет тебе земля пухом, милый, дорогой Сеня!

 

Портреты гончатников
Портреты гончатников