Два друга | Печать |

Новиков-Прибой А. С.

 

Два друга
Два друга

 

I. Радостное приобретение

Недалеко от города, ярко пестреющего в июльском зное зеленью деревьев, золотом церквей, железными и тесовыми крышами домов, вдоль отлогого берега реки шел человек. В его походке чувствовалась твердость двадцатипятилетнего мужчины. Под ногами шуршала галька. Левой рукой он поддерживал связку удилищ на плече, а в правой нес ведерко из-под наживки и рыбу; нанизанная на шпагат, она сверкала чешуей, как длинные и гибкие слитки серебра. Парусиновые штаны и такая же толстовка с широкими карманами не стесняли его движений. Встречный ветерок на миг отгонял зной и ерошил на обнаженной голове вьющиеся волосы, черные, с синеватым отливом, как весеннее перо тетерева-косача. Смуглое, с крупными чертами лицо выражало здоровье и силу.

Это был художник Степан Романович Басыгин. Весною он кончил Академию художественных наук и, вернувшись на родину, в Сибирь, дни и ночи проводил среди дикой природы. Сейчас он с рыбной ловли возвращался домой и чувствовал себя отлично. Его узкие и цепкие глаза не отрывались от реки: изумительна была игра вод, позолоченных полуденным солнцем. Где-то на юге, за тысячи верст, родилась она мелкой и узкогрудой речушкой. Другие вливавшиеся воды постепенно расширяли и углубляли ее. Возле этого города река была широка и быстроходна. У художника, смотревшего на нее, складывался в мозгу образ: голубая и ослепительно сияющая змея пробирается через огромнейшие сибирские просторы. Извиваясь, она перерезала степи и долины, вторгалась в тайгу, раздвигала каменные утесы и мчалась дальше, к Ледовитому океану.

Проходя мимо затона, художник завернул к плотам. Зачем? Об этом он не думал. Поздоровавшись с плотовщиками, он подсел к ним на бревна. Закурили и понемногу разговорились. Степан Романович внимательно всматривался в загорелые лица собеседников. У него уже создавалась привычка по внешним чертам изучать характер человека. Плотовщики недоверчиво косились на этого странного человека. Вдруг послышались скулящие звуки. Художник, оглядываясь, спросил:

— Собачонка, что ли?

— Щенок наш, Буек, — ответили ему.

Художник, страстный охотник и любитель собак, заинтересовался щенком и обшарил взглядом плоты. Ничего не заметив, он спросил:

— Да где же он?

Оглянулись и плотовщики. Один из них, постарше, лысый, желтобородый, сказал:

— А и вправду, нет его. Визжит, а самого не видно.

Все бросились на звуки щенка. Кто-то заметил просунутую между разъединившимися бревнами мордашку. Щенок жалобно скулил, как бы прося помощи. Оказалось, играя, он свалился в воду и попал под бревна. Как вытащить Буйка? Голова его не проходила между бревен. Один из плотовщиков сквозь щели поддерживал попавшего в западню щенка. Остальные загалдели, горячо обсуждая, как его спасти. Художник молча стал раздеваться. Все посмотрели на него с недоумением, как на юродивого. А желтобородый старик, пугливо мигая глазами, предупредил:

— Осторожнее, парень. Тут глубоко. Придется под плоты нырять сажени на две. Долго ли до греха? А тогда отвечай за тебя. Давай-ка лучше обвяжем тебя, мил человек, концом веревки. Оно надежнее будет.

Художник бросил в ответ:

— Ерунда! Я плаваю хорошо. И ныряю неплохо.

Он смело погрузился в прохладную воду и, еще раз взглянув на человека, поддерживающего щенка, скрылся под плотами. С детства у него сохранилась привычка нырять с открытыми глазами. Под плотами было темно. Только кое-где просвечивали узкие солнечные полоски. Левой рукой он перебирал, словно считая, бревна над головою, а правой выгребал, работая при этом и ногами. Изумрудно-золотистая полоса света засияла сильнее. В ней обозначилась шевелящаяся тень. Это болтал ногами щенок. Художник схватил его одной рукой и, погрузившись глубже, чтобы не удариться головой о бревна, нырнул в обратный путь.

Плотовщики испуганно ждали, разинув рты и затаив дыхание. Странный человек с черными длинными волосами исчез и не показывался. Прошло, может быть, не больше минуты, но у людей, внимание которых напряжено, создается преувеличенное представление о времени. У каждого из них мелькала мысль об ответственности. Не утонул ли он? Поэтому все очень обрадовались, когда художник, держа в руке Буйка, показался на поверхности реки. Подплывая к плотам, он тяжело дышал. Плотовщики прониклись к нему таким уважением, что помогли ему забраться на бревна. Он начал одеваться, а они, обступив его, качали головами и говорили:

— Ну, брат, ты и чудила. Разве можно так рисковать?

— Я бы за пятерку не полез.

— Хоть бы щенок был дельный. А то так себе, рвань какая-то. Черт с ним — пусть тонет.

— Да и надоел он нам. По всей ночи скулит. Спать не дает...

Художник осмотрел Буйка: действительно он какой-то нескладный и очень худой. Под мокрой прилипшей шерстью проступали ребра. Дрожь током пробегала по всему его хилому телу. Он ошалело крутился, отряхиваясь, фыркая и не переставая скулить. Спаситель его, проникаясь к нему еще большей жалостью, обратился к плотовщикам:

— Отдайте мне щенка.

Желтобородый старик ответил нехотя:

— Отдать можно. Только вон как ребята.

Остальные сразу замолчали, опустили головы.

— Вы все равно не стали бы спасать своего Буйка.

— Да ведь это неизвестно, — сказал один из плотовщиков и посмотрел вдоль реки, туда, где через нее ажурными переплетами перекинулся железнодорожный мост.

Художник настаивал:

— Сами же вы сказали, что щенок никуда не годится.

— Да это кто-то сдуру ляпнул. А по правде — из него должен выйти хороший кобель. Захудал он у нас без молочка.

— Ну как тут вас понять? — рассердился художник. — Только что я слышал от вас: щенок надоел вам, не дает по ночам спать своим скуленьем.

— Привыкнет — перестанет скулить, — равнодушно ответил кто-то.

Желтобородый старик заискивающе посмотрел на художника, посоветовал:

— Ты вот что, мил человек, дай-ка ребятам на табачок целковый — и забирай Буйка. Каяться не будешь. Щенок, видать, из породистых собак. Не иначе как от лайки происходит.

Басыгин заплатил назначенную сумму. Плотовщики повеселели и на его расспросы рассказали ему, откуда и при каких обстоятельствах они достали щенка. А когда он, захватив Буйка, сходил с плотов, на него все посмотрели как на чудака, не знающего цену деньгам.

На горячей гальке художник задержался, пока щенок не обсох. Согревшись, он начал ласкаться к своему спасителю. На плотах Буйка, очевидно, не баловали: он опаршивел. Но что-то благородное было в выражении его коричневых глаз. Художник погладил его по костлявой спине и сказал:

— Ого! В твоих глазах много огня. Это хороший признак, дружище. Поэтому отныне ты будешь носить другое имя: Задор. Оно больше к тебе подходит.

И Басыгин с новым другом пошел домой.

 

II. В разлуке

Комната художника Басыгина была просторная, в два окна, из которых одно выходило на восток, другое — на полдень. Вся мебель состояла из одного простого стола, трех венских стульев и одной старой железной кровати. На полках, прикрепленных к задней стене, были расставлены сотни две потрепанных книг. В переднем углу стоял ящик с красками, палитрой и набором всевозможных кистей. Над кроватью висели двуствольное центральное ружье, патронташ и брезентовая охотничья сумка. Самого художника не было дома.

У двери, на разостланном мешке, положив голову на передние лапы, лежал серый щенок, купленный случайно на плотах. Он был чисто вымыт зеленым мылом. Новый хозяин кормил его теперь аккуратно, давая ему через каждые три-четыре часа порцию молока с примесью небольшого количества хлеба. Несколько дней прошло, как его вселили в эту комнату, а он все еще никак не может привыкнуть к новой обстановке. Широкий его лоб с белой звездочкой то и дело морщился от мрачных раздумий, а коричневые, чуть прищуренные глаза наливались тоской. За короткое время такие крутые перемены произошли в его молодой, начинающейся жизни. Труднее всего было примириться с отсутствием матери.

Недавно еще, каких-нибудь три недели назад, он жил вместе с братьями и сестрами верст за триста от города, на кордоне, во дворе, под крыльцом, в пахучей постели из сена. Кто был у него отец? Ему и в голову не приходили такие мысли. Но мать, Лыску, — эту красавицу, в серой атласной шерсти, остроухую, с белым пятнышком на лбу, с добрыми карими глазами, — разве можно когда-нибудь забыть? Она так заботливо относилась к своим детям и первое время почти не разлучалась с ними. Когда стояли еще холода, приятно было прижаться к ее теплому телу. Один только запах, исходивший от нее, обнадеживал его и радовал. А стоило, бывало, прильнуть к сосцу, как в него начинала вливаться теплая, чуть-чуть сладковатая, необыкновенно вкусная струя молока, немного опьяняя голову.

До двенадцати дней он был слеп. Но и тогда уже ему хотелось скорее познать мир, погруженный во мрак, познать хотя бы одним только чутьем. Он чаще, чем его братья и сестры, уползал из гнезда. Но вдруг, опомнившись от увлеченья, он начинал понимать свое одиночество. Куда его занесло? Холод покалывал тело, страх сжимал сердце. Щенок, дрожа, жалобно скулил. Но мать всегда в такие моменты откликалась нежным повизгиванием, призывая заблудившегося сына к себе. И случалось, что в волнении он не мог разобраться, откуда, с какой стороны исходил знакомый голос, и уползал от гнезда дальше. Тогда мать сама подходила к нему, бережно брала его в пасть и относила к братьям и сестрам.

Из пяти щенят только один был с белой звездочкой на лбу. На это обстоятельство сразу обратил внимание старый лесник, хозяин Лыски. Каждый день в свободное время он вместе со своим внуком, подростком Илюшей, наблюдал за молодым собачьим потомством; о чем говорили эти люди, щенята не понимали, но их удивляли человеческие голоса, странные и загадочные, совершенно не похожие на собачий лай.

— Можно всех распродать, а этого с белой звездочкой оставим для себя. Вылитая мать! И такой же будет охотник. Из него выйдет славный пес. Заблудиться мне, Павлу Родионову, в своем собственном лесном обходе, если только я ошибаюсь. Обрати, внучек, внимание — он самый крупный из всех щенят. Вероятно, первым родился. А заряд-то какой в нем заложен! Всегда он наверху других находится. Мать сосет лучше всех. И резвостью бог не обидел его. Мы назовем его Шустрым. Ты согласен, внучок?

Старый лесник, ухмыляясь в рыжую бороду, добродушно поглядывал на Илюшу, а тот, во всем соглашаясь с ним, восторженно отвечал:

— Согласен, дедушка. Мне он тоже нравится больше всех. Осенью белковать буду с ним.

— У нас дело пойдет. Ты на охоте с одной собакой, я — с другой. Вдвоем мы добудем пушнины пропасть.

Старый лесник, желая показать свое знание перед внуком, брал щенят из гнезда и относил их в сторону. Лыска бросалась к своим детям и первым брала Шустрого, относя его обратно в гнездо. Потом уже проделывала то же самое с остальными.

— Видал? — спрашивал лесник, обращаясь к Илюше. — И у матери Шустрый на первом месте. Верный признак — самый лучший щенок.

Потом не в первый раз заглядывал в насильно разжатый рот Шустрого, считая поперечные рубцы на нёбе, стараясь по ним определить охотничьи задатки будущей собаки.

— И тут все ладно. Пес будет на славу.

Проходили дни, недели. Щенята подрастали, крепли. Можно было уже не ползать, а ходить на своих собственных ногах. Давно открылись глаза, с удивлением рассматривая маленький полумрачный мирок под крыльцом. Но вот наступило время, когда Лыска вывела своих детей на просторный двор, обнесенный высоким забором. В глаза ударило буйным светом весны. Кое-где была еще прохладная грязь, но сверху обдавало теплом. Шустрый, подняв мордашку, впервые заглянул в голубую высь и на мгновение замер — там нечто так блестело, что трудно было смотреть. Однако его чуткие ноздри ничего не улавливали с неба, а между тем земля была полна всевозможных запахов, и это привлекало его больше всего. Нужно было во всем разобраться. Он вместе с братьями и сестрами вопросительно обнюхивал каждый предмет.

С каждым днем становилось все теплее. Грязь подсыхала. Лыска со своими детьми с раннего утра до позднего вечера находилась теперь на дворе. О, это было самое блаженное время! Можно было порезвиться вдоволь. И сама мать принимала участие в играх детей, вырабатывая в них ловкость. Она отбегала от них на некоторое расстояние и внезапно ложилась на землю. Щенята гурьбой бросались к ней, возглавляемые всегда Шустрым. И в тот момент, когда уже можно было в шутку схватить ее зубами, она вдруг отпрыгивала в сторону. Щенята проносились мимо. Иногда Лыска, уносясь от них, припадала к земле перед самым их носом, поперек их пути, а они, не рассчитав своего бега, кубарем катились через нее, сталкиваясь друг с другом. Тогда между ними начиналась возня, пускались в дело зубы, слышались угрожающие рычания. Но от этого никому не было больно — укусы были несерьезные, и, кроме того, пушистая шерсть предохраняла каждого щенка от нанесения ран. Другое было дело, если схватят за губу или за ногу. У потерпевшего невольно вырывался плаксивый визг. Но сейчас же подбегала мать и отбрасывала в сторону того, кто нарушал правила собачьей игры.

Наигравшись, щенята вместе с матерью ложились на солнцепеке и дремали в том блаженном состоянии, которое всегда бывает после усталости. Лень было даже поднять голову на крики журавлей, проносившихся низко над кордоном. Хотелось спать. И только неимоверная любознательность заставляла молодняк открыть глаза и следить за полетом пернатых вестников весны.

Первое время, попадая в руки человека, Шустрый немного беспокоился. Но тут же находилась его мать, с любовью поглядывая и на него и на своих хозяев. Кроме того, эти люди ласкали его, поглаживая по спинке или почесывая за ухом. А это настолько было приятно, что невольно жмурились глаза. Постепенно он привык к человеческим лицам и каждый раз при встрече с людьми испытывал необычайную радость.

Мир, как оказалось, не оканчивался только одним двором. Лыска вывела своих детей за пределы забора. Был сумрачный и ветреный день. Глухо шумела тайга и угрожающе качала вершинами деревьев. Получалось впечатление, что лес наступает на кордон. Это настолько было ново, что Шустрый сразу лишился обычного своего мужества. Он принизился и, шевеля висячими ушами, хрящи которых не успели еще затвердеть, пугливо поджал хвост между ног. Не вернуться ли ему на двор? Но мать находилась здесь же, не проявляя никакой тревоги. Значит, бояться было нечего. А через неделю-другую его неудержимо тянуло в тайгу, в ее таинственные и загадочные дебри. Где кончаются ее пределы? Все здесь возбуждало интерес. Стучали дятлы, прославляя приход весны. А главное — как освоиться в таком разнообразии запахов? Каждый цветок, каждая травка, каждое дерево, каждый след, будь то заячий, беличий или лисий, имел свой особенный запах.

Саженях в пятидесяти от кордона протекала широкая река. Впечатление от нее было не менее потрясающее, чем от леса. Она так заманчиво сверкала, что Шустрому захотелось побегать по ней, поиграть, покувыркаться со своими братьями и сестрами, но в то же время вода пугала его. Он приближался к берегу осторожной и вкрадчивой походкой и, потягивая чуткими ноздрями воздух, собирал на лбу морщины. Недалеко, направо, ниже по реке, работали люди, скатывая бревна в воду и связывая их в плоты. Конечно, ему не были понятны ни действия этих рабочих, ни их выкрики, но все явления жизни он старался отметить в своей молодой голове. Слева послышался странный стук, который с каждой секундой приближался и усиливался, рассыпаясь по тайге шумливым эхом. И вдруг из-за мыса, поросшего ельником, показалось здание, похожее на кордон, в котором живут его хозяева. Оно дымило огромной трубой и, вращая колесами, быстро неслось по течению. Шустрый был поражен таким зрелищем. Острая мордашка его, вдруг повернувшись, оглянулась назад, — не уплывает ли вот так же и его кордон? Нет, все оставалось на месте.

С этих пор Шустрого постоянно тянуло к реке. Иногда, не выдержав, он один выбегал на берег. Нужно же было посмотреть, как чайки, ничего не боясь, садятся на поверхность воды, как на отмелях в прозрачных струях табунками плавают рыбешки, как люди переправляются на лодках на противоположную сторону суши. Все здесь вызывало восторг в собачьем уме.

По мере того как подрастали щенята, материнского молока им стало не хватать. Зато их подкармливали остатками с хозяйского стола. Это было не так плохо. А сама Лыска, истощенная, теперь чаще, чем раньше, отгоняла их от своих чрезмерно оттянутых сосцов. Но забота о детях у нее не исчезла. Она убегала далеко в лес и, рыская в глухих зарослях, промышляла охотой. Дети ждали ее с большим нетерпением, ибо не раз она возвращалась домой с зайчонком в пасти. Тогда для них наступало настоящее торжество. Щенята с жадностью набрасывались на зайчонка, сладостно вонзали острые, как шило, зубы в молоденькое, не успевшее еще остынуть мясо и с глухим рокотом, захлебываясь и ощетиниваясь, рвали его на части.

Да, веселое было время. Шустрый каждый день встречал, находясь в самом восторженном настроении. Но он и не подозревал, какие каверзы ожидали его в жизни. Однажды, сгорая от любознательности, он вышел к реке один. Потом ему захотелось приблизиться к плотовщикам, чтобы лучше рассмотреть, чем занимаются эти люди. Это случилось после обеда, как раз в то время, когда рабочие, вооружившись длинными шестами, начали отталкивать плоты от берега на середину реки. Щенок, как всегда, смотрел на них изумленными глазами. Несколько раз он даже тявкнул, но не от злобы, а так себе — для приличия. Один молодой парень заметил его, сейчас же спрыгнул на сушу и ласково поманил к себе. Инстинкт предосторожности подсказал Шустрому, что надо на всякий случай отступить от приближающегося парня, но тот в этот момент зачмокал губами. А эти звуки всегда связывались у щенка с приятным сосанием матери. Он доверчиво завилял хвостом, подпуская к себе человека. Не было особой тревоги и тогда, когда он очутился в чужих руках, — привык к этому. Но вдруг он заметил, что между берегом и плотами образовалось водное пространство и с каждой секундой оно увеличивалось. Мало того, кордон вместе с огородами и окружающим лесом начали удаляться. Смутное беспокойство охватило щенка. Он рванулся, но человеческие руки стиснули его крепче. Пришлось заскулить, чтобы разжалобить двуногое существо. А плоты тем временем спускались вниз по течению реки, постепенно, наискось, приближаясь к середине ее, на стрежень. На берегу показалась серая собака с острыми стоячими ушами. Шустрый сразу узнал в ней свою мать и громко заплакал, призывая ее на помощь. Она сейчас же откликнулась ему голосом, полным горя и отчаяния, и в безумстве заметалась по суше. Вслед за этим произошло то, что заставило его сразу замолчать и в ужасе раскрыть глаза. Раньше он не раз наблюдал, как чайки садились на реку и плавали по ней. Но то были птицы. Они и по воздуху могут плавать, размахивая большими крыльями. Но как могла решиться его мать на то, чтобы броситься в воду! Высунув над поверхностью только морду и подвывая, она быстро удалялась от берега. Расстояние между плотами и ею все сокращалось. Это радовало щенка, и в то же время нельзя было избавиться от надвигающегося предчувствия чего-то страшного. Предчувствие это скоро оправдалось. На плотах вдруг поднялся галдеж:

— Она перекусает нас всех!

— Не давай ей вылезать на плоты!

— Бей ее, стерву!

Щенок не понимал, что эти выкрики относились к его матери. Он только видел, как человек, находившийся на заднем плоту, поднял длинный шест. Лыска, несмотря на угрозу, упорно гналась за сыном. Оставалось преодолеть каких-нибудь полторы сажени — и она была бы на плотах. Но в это время шест обрушился на ее голову. На момент она погрузилась в воду, захлебываясь, но тут же снова показалась на поверхности и, оглушенная, закружилась на одном месте, потом направилась к берегу, оглашая реку воплями нестерпимой боли.

Шустрый понял, что разлука с матерью совершилась. Он сам завизжал благим матом и, вырываясь, начал кусать своего противника. Но рука перехватила его пасть и сжала так, что нельзя стало дышать. Перед глазами, помутившимися от слез, померк весь белый свет.

 

III. Опрокинутое детство

Художник родился в сорока верстах от города, в одинокой заимке, на берегу небольшой речушки Завитухи. Там прошли и первые годы его детства. Тогда мальчика звали сокращенно Степа. Отец его, помимо хозяйства, промышлял охотой и рыбной ловлей. Это был коренастый и плотный мужчина, светлобородый, с неторопливой походкой вразвалку. Мать, дородная и круглолицая женщина, заботливо справляла домашние работы. Была еще сестра Феня, белокурая, с васильковыми глазами девочка, на полтора года моложе Степы. Жили хорошо — водились лошади, коровы, свиньи, овцы.

За пять лет Степа сроднился со своей заимкой. Зимой здесь не было жизни. Реки и озера сковывались толстым слоем льда, засыпались снегами. Лишь одна тайга, возвышаясь темно-синей стеной, несколько оживляла унылую картину зимнего однообразия. В трескучие морозы щипало уши и, словно ногтями, царапало щеки. Временами, по нескольку суток подряд, свирепствовала пурга, завывая в трубе. Тогда ничего нельзя было разглядеть в крутящейся снежной мгле. На заимке жарче топили печку. Мальчик играл с сестрой Феней. Из древесной коры он делал лодки или мастерил из лучины ружья и, подражая отцу, представлял собою лесного охотника. Сестренка звонким смехом одобряла выдумки брата.

Поздней осенью и в продолжение почти всей зимы отец часто уходил в тайгу. Две черные лайки всегда сопровождали его на охоте. Редко он возвращался домой без дичи. Степа с интересом рассматривал мягкие пушистые шубки белок и колонков. В руках у него побывали норки, хорьки, куницы. Иногда отец приносил убитого глухаря. Мальчик особенно восторгался этой тяжелой птицей в темном оперенье, с сизым отливом на груди, с мохнатыми ногами, с желтым загнутым клювом. Величиной она казалась больше сестренки. Привозились из тайги и сохатые с величественными рогами. Однажды отец пропадал на охоте три дня и вернулся домой с победоносным видом. Сейчас же была запряжена лошадь в сани. Мать тоже собралась ехать с ним. Дети оставались дома одни. Отец, хлопая по плечу мальчика, сказал:

— Ну, Степа, оставайся за хозяина. Мы ненадолго. Гостинец я тебе привезу.

Мать говорила свое:

— Не дурите. Да Феню не забудь накормить. Убоина — в столе. Слышишь, вертун? Да из посторонних никого в дом не пускай. Запри двери на задвижку. Засветло будем.

Мальчику казалось, что от такого поручения он стал выше ростом.

— Ладно.

В голосе его прозвучала уверенность.

Обратно родители вернулись к вечеру. Степа, наскоро одевшись, выскочил на двор. То, что он увидел, поразило его детский ум. В санях лежал медведь, огромный, черно-бурый, клыкастый, с чудовищными лапами. Не верилось, что отец мог свалить такого лесного великана. Мальчик запрыгал, завизжал от радости.

— Хорош гостинец, а? — спросил отец, посмеиваясь.

Степа задавал один вопрос за другим.

— Тятя, а где медведь живет? А какой у него дом? А как ты его убил?

Рассказывать на морозе было некогда. При помощи веревки и рычага закоченевшего медведя едва втащили в избу. Потом отец, ловко работая ножом, снимал с оттаявшего медведя шкуру. А когда оголенная туша была разрублена на части, то в ней нашли две пули: одна оказалась в черепе, другая, пройдя через грудь, застряла в хребте. Пули были расплющены, но отец бережно завернул их в тряпки и положил в сундук.

— Перелью — будут круглые. Счастливые.

В этот же вечер мать состряпала на тагане из медвежатины и кислой капусты вкусную солянку. Ели ее до отвала. Все стали потными.

После ужина отец рассказывал об охоте. Он все знал о зверях и птицах, о жизни их и повадках. Зайцев он ловил проволочными петлями, лис — капканами, белых куропаток — сетями на привадах. Слушать его было хорошо. Степа все больше вникал в подробности охоты. В этот незабываемый вечер он особенно был возбужден. Речь шла о только что добытом медведе. Сука Цыганка первая нашла косолапого в берлоге и громко залаяла. Кобель Лихой сразу понял, что его подруга разыскала не белку или куницу, а более крупного зверя, и помчался на лай. Лес зазвенел от собачьих голосов. Медведю, видно, не хотелось выходить из своего зимнего жилья — он сердито зарычал. Но разве отстанут лайки? Входя в азарт, они становились все смелее и, казалось, готовы были ворваться в берлогу.

— Не выдержал косолапый их назойливости и выкатился из берлоги, как из-под земли. И увидел я — будто и не зверь, а черный мохнатый шар. Взяли его тут наши собаки в оборот. Хотел он удрать, а Цыганка хвать его за штаны зубами — стой, миляга! Он бросился на нее, а она как молния метнулась в сторону. Сию же секунду Лихой вонзил ему зубы в ляжку — подожди малость, дружок, куда торопиться. Пошла потеха. Я стою за деревом, ружье держу наготове. Выстрелить мне никак нельзя — собаку можно застрелить. Туда, сюда метался медведь — нет ему ходу. Прижался спиной к толстому кедру, встал на задние лапы и как заревет! Кажись, вся тайга застонала. Я ему в этот момент пулю — прямо в грудь. Он кувырк. И пополз на задних лапах. А собаки, как пиявки, впились в его зад. Я забежал сбоку и еще разок саданул пулей в череп. Словно пришил к земле. Больше не будет рвать нашу скотину...

Степа слушал отца с жадностью. Его черные глаза, загораясь, блестели юным задором, охотничьей страстью. Отец казался ему необыкновенным человеком: он все может сделать и ничего не боится. И мальчику хотелось поскорее быть взрослым. Так же вот, захватив с собою ружье и собак, он будет ходить по таежным лесам.

Степа встречал пятую весну своей жизни. Это время года больше всего ему нравилось. Земля, освободившись от снегов, начинала покрываться молодой зеленью. По целым дням можно было бегать и резвиться вне дома, на просторе, под солнцем. Озера, кустарники, тайга и вся окрестность оживала от пьяного гомона поющих прилетных птиц. Вокруг заимки много было озер. Одно из них — Гусиный Проток — особенно славился водоплавающей дичью. Площадью оно было не меньше двух квадратных верст. Озеро имело несколько небольших островков, местами поросло кустарниками и камышами, от краев его расходились излучины и протоки с непролазной топью. Здесь водились не только гуси, но и лебеди, а уток разных пород было несметное количество. Поражало мальчика и обилие всевозможных рыб. В эту весну он изредка бывал на Гусином Протоке с отцом. Усевшись в лодку, они на утренней заре плыли по зардевшейся поверхности озера. Отец убивал дичь из шалаша, выкинув на воду для приманки домашнюю круговую утку. Иногда приходилось стрелять и с подхода, и влёт. После каждого удачного выстрела мальчик возбужденно вскрикивал. Добыча складывалась в лодку: кряквы, шилохвость, широконоски, крохали, чернеть, чирки. А когда солнце поднималось над горизонтом, плыли к сетям, поставленным на ночь около камышей. Степа с любознательностью следил, как выбирались в лодку сети и как, запутавшись в тонкие нитяные ячейки, трепыхались золотистые караси, красноперые окуни, серебристые язи и другие рыбы. Возвращались домой счастливые.

Неплохо еще было спуститься вниз по берегу Завитухи. Через полверсты она впадала в широкую и могучую реку. По этой реке, стуча колесами, иногда шли пароходы. Всякий раз мальчик жадными глазами провожал их, пока они не скрывались за изгибом берега. Детскому воображению рисовались тогда сказочные страны, манящие своей таинственностью.

Так жил Степа в глуши лесов, беспечный и сияющий, как мотылек, перепархивающий с одного цветка на другой. С каждым днем обогащался ум новым впечатлением. Никогда и в голову не приходило, что в его жизни произойдет перемена, неожиданная, как обвал подмытого берега.

Помимо родной семьи, Степа еще любил сестру матери — тетю Варю. Она проживала далеко в городе. Заимку она навещала раз в два-три месяца. Это была молодая женщина, одетая по-городскому, невысокого роста, тонкая, с миловидным лицом. Большие синие глаза ее часто были грустны. Но при встрече со Степой она порывисто бросалась к нему и, обнимая его, горячо целуя, радовалась, как девочка.

— Мой славный Степочка! Ты жив, здоров? Черноглазый мой карапузик. Я давно собиралась к тебе. Как я рада. А ты?

— И я все дожидался тебя, тетя Варя.

Она крепче прижимала его к своей груди, целовала. От ее лица хорошо пахло мылом, как от цветов. Обласканный, мальчик счастливо улыбался. А главное — он всегда получал от нее какой-нибудь подарок: конфеты, пряники, штанишки или цветистую рубашку. Поэтому каждая встреча с тетей Варей превращалась для него в праздник. Но его удивляло, о чем это она таинственно шепталась с матерью и порой так горестно плакала. Иногда до его слуха доходили отрывки их шепота:

— Перестань, Варя, убиваться. Свет не клином сошелся. Если что — ты еще молода. Твое счастье впереди.

— Ох, Настенька! Нет больше моей моченьки ждать его. Дорогая сестрица моя! Если бы только знать, что он скоро вернется...

— Ведь сама же ты говорила — он клятву дал.

— Да, а когда это будет?

— Обязательно будет, коли крепко занозила его сердце...

В эту пятую весну, в конце мая, гуляя однажды с тетей Варей на берегу большой реки, мальчик неожиданно спросил:

— У тебя муж есть?

Тетя Варя строго сдвинула брови:

— Есть, Степочка, есть. Только далеко живет — в Москве. Маляр он. Дома красит.

— А детей сколько?

— Один только мальчик... Хорошенький, черноглазый, на тебя похож...

— Когда привезешь его с собою?

— Когда-нибудь... Покажу его тебе. Непременно. Вот увидишь...

Голос ее вдруг оборвался. От слез, словно озерки под тенью облаков, потемнели синие глаза. Она платком закрыла лицо и передернула плечами. Степа слишком был мал, чтобы понять свою любимую тетю, но чувствовал — какое-то горе скрутило ее сердце. Он задумчиво смотрел на ее согнутую фигурку.

Кое-что смутно выяснилось для него в августе, когда на обширных лугах, словно избы, выросли стога сена. Ведреный день, казалось, выше приподнял голубое небо. Степа с матерью только что вернулись из тайги с душистой малиной. Он первый увидал подъезжающую к заимке подводу, в которой сидели двое. Он стремглав бросился к матери и воскликнул:

— Смотри — тетя Варя и какой-то дядя к нам едут!

От матери мальчик побежал к озеру за отцом, который собирал там просохнувшие рыболовные сети. Пока отец и сын возвращались домой, лошадь уже была распряжена. Мать, тетя Варя и бритый черноусый дядя стояли около подводы, весело посмеивались. У мальчика радостно заискрились черные глаза. Тетя была неузнаваема: в новом платье, с голубым платком на голове, лицо как-то необыкновенно сияло. Она бросилась целовать его. Чужой дядя с улыбкой спросил:

— Так этот самый Степан и есть?

И, подхватив его на руки, высоко подбросил в воздух и закружился с ним, как ошалелый. Степан охмелел от бурных ласк. Почему это сегодня все особенно стали добрыми? Чужой дядя, который и на гостинцы оказался щедрым, сразу понравился ему.

Заимка оживилась, все забегали, заспешили. Отец и мать оделись по-праздничному. Тетя Варя на скорую руку вымыла Степу и нарядила его в казинетовые штанишки и новую рубашку цвета яичного желтка. Сестренка щеголяла в подаренном бордовом платье.

Гости привезли с собою несколько бутылок водки и вина и закуски: копченой колбасы, соленой рыбы, консервов, сушек, пряников. Все это было выставлено на стол, застланный чистой скатертью. Дети получили подарки: Феня — куклу, которая сама закрывала и открывала глаза, Степа — раскрашенную вертушку и жестяной рожок. Началось торжество. За столом мальчик сидел между тетей и дядей, наслаждаясь закусками и в то же время зорко наблюдая за всеми. По мере того, как убавлялась в бутылках водка, в избе становилось все шумнее.

— За твое здоровье, Степан! — провозгласил черноусый дядя.

— Да, да, за счастье Степы! — живо подхватили другие.

Дали и ему немного красного вина. Мальчик не понимал, почему это сегодня все смотрят на него так ласково и внимательно, как будто за столом он является главным лицом. Возбужденный, он скалил сверкающие белизной зубы и время от времени вставлял в разговор свои детские замечания, вызывая хохот взрослых. Было необыкновенно весело.

Наконец черноусый дядя, обращаясь к отцу и матери мальчика, деловито заговорил:

— Вижу — парнишка был в руках совестливых людей. Крепышей растет. Спасибо вам, Петр Петрович и Настасья Васильевна, за воспитание Степана.

Родители ответили на это:

— Не взыщите Роман Николаевич. Чем могли, тем и рады были помочь чужому горю. Да и то нужно сказать: за своего он у нас был, за родного.

Петр Петрович обратился к Степе:

— Ну, парень, вот что я теперь тебе скажу. Как бы это толком объяснить тебе? Слушай хорошенько...

Он закусил нижнюю губу, поскреб корявыми пальцами русую бородку и, прежде чем снова заговорить, крякнул. Что-то как будто мучило его. Он показал рукою на Романа Николаевича и Варю:

— Настоящие твои родители-то, кровные, вот кто. А я только твой дядя. Понимаешь? А прежняя мать — тетя Настасья. Понимаешь? Теперь с новым тятей и с новой мамой поедешь в город...

В избе сразу стало тихо.

Степа ничего не понимал и лишь испуганно смотрел на прежних своих родителей, которые почему-то вдруг перестали быть для него отцом и матерью. Он принял бы все это за шутку, если бы то, что ему удалось услышать, не было сказано так серьезно, с душевным волнением. В тревоге забилось сердце.

Но как можно было объяснить мальчику, что случилось около пяти лет назад? Тогда в последнем периоде своей беременности Варя явилась на заимку, чтобы здесь скрыть свой девичий грех. Два месяца она прогостила у сестры, кормя грудью новорожденного Степу, и рассталась с ним, обливаясь жгучими слезами материнской тоски. А жених ее, Роман Николаевич, заподозренный полицейскими в сношениях с политическими ссыльными, вынужден был скрываться в Москве. Все это выяснил Степа уже после, когда стал юношей. А теперь он надулся, засопел носом и, кривя губы, протянул:

— А я не хочу... Не надо мне нового тятю и новую маму...

Его уговаривали, рассказывали, как в городе хорошо. Сколько разных игрушек! Какие большие дома! Есть и карусели, на которых можно будет покататься. Все это было очень соблазнительно. Он только слышал о городе, но ни разу не бывал в нем. С другой стороны, нельзя было без боли расстаться и с чудесными озерами, и с загадочной тайгой, где всегда немножко жутко, но где растут вкусные ягоды, и с милой сестренкой Феней, щебечущей, как ласточка, и с такими забавными щенятами, родившимися от Цыганки. Ему обещали, что через неделю-другую его привезут погостить на заимку. Он почти согласился на поездку. Но в это время Роман Николаевич вытащил из кармана пачку денег и, отсчитав несколько бумажек, передал их Петру Петровичу.

— Вот вам за все расходы, что потратили на парнишку.

Степа вспомнил, как однажды толстый бородатый купец купил у них корову и повел ее в город. Отец получил за нее много денег. Значит, и его также продали? Он умоляюще посмотрел на прежних своих родителей. Лица их показались ему суровыми. Охваченный ужасом, он задрожал весь и, бросившись ничком на кровать, горько заплакал. Мать и отец, которых он беззаветно любил, отказались от него. Что теперь с ним будет? Кто возьмет его под защиту? А сам он был только ребенком и самому себе казался маленьким, таким беспомощным, как дрожащая на ветке росинка, готовая сорваться на землю.

 

IV. У нового хозяина

Через месяц все кости Задора обросли тугим мясом, а кожа покрылась густой серой шерстью. Он стал проявлять необыкновенную игривость и все больше привязывался к хозяину. Началась домашняя дрессировка. Щенок быстро усваивал житейские правила: спать он должен только на определенном указанном месте; нельзя гадить в комнате; без разрешения хозяина нельзя дотрагиваться до пищи. Дальше внушалось ему, чтобы он никого не признавал из посторонних лиц. Достигалось это очень просто: по просьбе художника кто-нибудь из соседей или из знакомых художника подманивал Задора к себе, а когда он приближался к чужому человеку, ласково виляя хвостом, тот хватал его за ухо и давал ему трепку или стегал прутом. Щенок опрометью бросался к хозяину и, жалуясь на обиду, плакал, как ребенок. Художник гладил его по лоснящейся спине и мягко приговаривал:

— Ай, Задор, какой ты глупый. Разве можно доверяться чужим людям.

Однажды утром сосед схватил его и посадил в кадушку, которую плотно накрыл дерюгой. Получился непроглядный мрак. Щенку, вероятно, показалось, что померк весь мир и ему никогда уже больше не видать белого света. Он жалобно заскулил, а потом в течение целых суток, голодный и объятый ужасом, не переставал завывать. На второй день, когда хозяин выручил его из мрачной неволи, он невероятно обрадовался. С этой поры ни один человек не мог подманить его к себе. Дальше оставалось внушить ему, чтобы он от чужих людей не брал пищу. Художник брал недоваренную кость, закладывал перочинным ножом под слой мяса большую дозу самой крепкой горчицы или уксусной эссенции. Такая кость доставалась Задору через чужого человека. Он набрасывался на нее и глодал ее с большим увлечением. Но какой ужас охватывал его, когда вместе с мясом попадала на язык горчица или эссенция! У щенка, вероятно, было такое ощущение, что его пасть наполнилась огнем, а чуткие собачьи ноздри разрываются на части. И еще хуже становилось, если он вдыхал струю свежего воздуха. Задор начинал метаться, как безумный, фыркая, чихая, мотал головой и нестерпимо взвизгивал, а из его коричневых глаз градом катились слезы. Ему в это время, очевидно, казалось, что наступает смертный час. У художника в таких случаях всегда заранее была приготовлена вода. Он брал щенка в руки, промывал ему пасть и, давая ему пить, журил покровительственным тоном:

— Ах, дуралей! Опять ты нарвался на неприятность...

Успокаиваясь, Задор в знак благодарности лизал хозяину руки.

После нескольких таких уроков он хорошо усвоил, что во всем мире нет у него другого более надежного друга, кроме хозяина. Этот человек делал для него только хорошее — и обласкает, и накормит, и выручит из беды, и облегчит страдания. Поэтому нельзя было не проникнуться беспредельной любовью к хозяину. Время шло. Задор рос, становился умнее. Он знал, что можно было гонять со двора чужих кошек, но со своим черным котом ему полагалось жить в мире, в добрососедских отношениях. И еще одно правило он усвоил по утрам: пока хозяин не проснулся, нужно вести себя тихо. Молодой пес неподвижно лежал на полу, положив морду на передние лапы. Но стоило хозяину только открыть глаза, как он, не вставая, начинал бить пушистым хвостом по полу. Художник приветствовал его:

— С добрым утром, Задор!

Задор моментально вскакивал, поднимал передние лапы на кровать и, радостно повизгивая, целовал хозяина. Художник ласково трепал его по спине, а потом говорил:

— Ну, Задор, начнем одеваться. Подай вещи.

Художник нарочно разбрасывал вещи по разным углам. Задор и в этом деле проявлял большую сообразительность: сначала подавал брюки, а потом — носки и ботинки.

Самое большое удовольствие он переживал, когда хозяин брал его с собою на рыбную ловлю. Хорошо было порезвиться по цветущим лугам, а еще лучше — обследовать болота и озера. В них всегда найдется какая-нибудь водоплавающая дичь, к которой тянул его прирожденный инстинкт. Задор уже не боялся воды и свободно плавал. Иногда близко вырывалась из травы утка и, отлетев немного, падала. Он опрометью бросался за ней. Она опять еле поднималась и опять падала. Казалось, что ничего не стоит ее поймать. Но Задор не понимал, что утка обманывает его: своим кряканьем она предупреждает детей об опасности, а его отводит подальше от них. Потом она высоко взвивалась и исчезала вдали, оставляя его в дураках. Задор по своему характеру был смел и решителен, но по молодости он еще многое не знал в жизни. Однажды ему пришлось наткнуться на журавлиху. При ней были маленькие дети. Защищая их, она поднялась во весь рост, замахала огромными крыльями и с каким-то шипящим верещанием смело двинулась на щенка. Для него это было неожиданным чудовищем, угрожающим его жизни. Он взвизгнул и, подняв хвост, в ужасе метнулся к ногам хозяина. Художник погладил щенка и промолвил:

— Эх, трусишка! Птицы испугался.

Наступил охотничий сезон. Басыгин забросил свои удочки и ходил только с ружьем. Задор, несмотря на свою молодость, уже помогал своему хозяину в охоте. Обладая хорошим чутьем, он разыскивал дичь, а убитую вытаскивал из воды и подавал своему благодетелю. Глубокой осенью началась охота за пушниной. Задор не разлучался со своим хозяином, часто оглашал лес лаем. Это означало, что он нашел какого-то зверька. По интонации собачьего голоса художник мог определить, в кого ему предстоит сделать выстрел — в белку, колонка или куницу. Иногда особым лаем Задор извещал, что попался глухарь.

Когда выпал снег, Басыгин начал своего питомца запрягать в санки. Постепенно, по мере его возмужалости, ему увеличивали тяжесть груза. К концу зимы он и это искусство постиг в совершенстве. У него хорошо развилась грудная клетка, ноги окрепли. Закончилось это тем, что на следующий год, к удивлению всех людей, художник начал кататься на нем по городу.

Из Задора получился здоровенный пес. Он был красив в своей атласной дымчатой шерсти с желтоватыми подпалинами на животе, с белой звездочкой на лбу, с карими веселыми глазами. Трудно было определить, какой породе он принадлежал. Что-то волчье было в его корпусе, в сильной клыкастой пасти, в лобастой голове с острыми торчащими ушами. Но в то же время его весьма подвижный и пушистый хвост, а также необыкновенная любознательность ко всему указывали на то, что он несомненно имел родство с сибирскими лайками. Нрав у него был мирный, но, вместе с тем, если его задевали, он проявлял мужественную воинственность. У него не было привычки отступать перед врагом. Случалось, что, подняв шерсть на спине, он храбро врывался в кучу нападавших на него собак, сшибая их с ног своей могучей грудью, и горе было тем, которые не успели увернуться от его страшных челюстей. По обыкновению его противники, охваченные паникой, с визгом разбегались по дворам, поджав хвосты и обагряясь кровью. Наконец все городские собаки узнали, что нельзя безнаказанно нападать на Задора, и ограничивали свою ненависть к нему только яростным лаем из-под ворот. А он шел вместе со своим хозяином, не обращая на них никакого внимания.

Задор оказался незаменимым сторожем в доме. Ни один грабитель не мог бы ни отравить его, ни обмануть его бдительность. Слух у него был невероятно чуткий. Когда пес находился на дворе, можно было спокойно спать, не боясь ограбления.

У Задора появилась еще одна черта его характера — это гордость. Однажды весной художник пошел на гусиную охоту с жестяными силуэтами. На такой охоте собака была бы только помехой, и Задора оставили дома. Но версты за три от города он догнал хозяина, бросился к его ногам с радостным лаем и заюлил всем своим гибким туловищем. Художник сказал ему:

— Задор, иди домой!

Пес остановился, с недоумением глядя на хозяина, и перестал махать хвостом. По-видимому, он был обескуражен таким неожиданным поворотом дела. В его лобастой голове должен был возникнуть вопрос: почему на этот раз отвергается его помощь на охоте?

Художник повернулся и еще раз приказал, крикнув уже грозно:

— Марш домой!

Задор отпрянул от него сажени на две и, сев на задние лапы, заскулил. Художник пошел дальше, не оглядываясь. Пес продолжал сидеть на том же месте в горестном раздумье, не решаясь двинуться за хозяином.

На следующий день художник вернулся домой. Пес лежал на крыльце. При виде хозяина он не только не вскочил, но даже не пошевелился. Вид у него был подавленный и угрюмый, словно он заболел. Очевидно, он считал себя несправедливо обиженным, тем более что у хозяина за плечами висели три гуся.

— Задор, что с тобой?

Это было сказано ласково, но Задор даже не взглянул на своего любимого повелителя. Пес встал, сошел с крыльца и, повесив хвост и голову, медленно пошел через двор. Двое суток не могли его выманить из-под амбара. Он лежал в полумраке в одиночестве, без пищи. И только на третий день у него от сердца отлегло — он вышел из-под амбара.. Хозяин позвал своего питомца:

— Задор, иди ко мне!

Пес подошел к нему нехотя, но сейчас же, когда тот обнял его и сказал несколько дружеских слов, он приветливо завилял хвостом. Карие умные глаза сразу просияли.

 

Два друга
Два друга