Записки мелкотравчатого | Печать |

Дриянский Е. Э.

 

Записки мелкотравчатого
Записки мелкотравчатого
 

 

(Продолжение. Начало см. в 8-й книге .)

 

IV

Статья о том, что такое ловчий,

каков он есть и каким ему быть подобает.


В мире, нас окружающем, есть много таких лиц и предметов, с их относительным значением, о которых, говоря мимоходом, вскользь, мы выражаемся с уверенностью в полноте и непогрешительности их понимания; а между тем, в иную пору, спрашивая себя добросовестно о том или другом предмете, кажущемся нам как нельзя лучше ясным и понятным, мы станем в тупик и не придумаем, что отвечать на свой навязчивый вопрос. Кажется, понятно различие между санником и колесником: так вот и думается, что санник ни за что не натягнет обода на спицы, а колеснику и вовек не умудриться накрутить вязок, уровнять полоз и тому подобное, — а спросите-ка иного краснобая, что такое санник и что колесник? Вот тут и выйдет запятая... А что такое ловчий? Слышится мне прежний вопрос, несмотря на то, что я уже имел честь докладывать однажды, что ловчий есть, во-первых, человек, как и все мы — люди, а во-вторых, охотник, правящий стаей гончих собак. Но чудится мне снова, что этот вопрос, словно нить Ариадны, потянется за мной далеко, если я не скажу теперь же несколько вразумительных слов о том, что такое ловчий.

Итак, вместо описания грустной картины нашего ночлега в «степных двориках», лежащих не знаю под каким градусом широты и долготы, верстах в двадцати от села Чурюкова, куда мы держим путь, я счел за лучшее познакомить вас короче с этой, стоящей внимания, личностью.

Ловчих есть два, пожалуй, даже три рода: может быть, кто-нибудь отыщет их и больше, да о тех говорить не стоит, потому что они люди такого сорта, для которых все равно, быть ли ловчим или каменщиком, плотником, сапожником, — одним словом, быть тем, чем им быть приказано. Следовательно, каждый из них попал в ловчие только потому, что ему не пришлось быть ни пастухом, ни дворником. Но ловчий по природе, по призванию, по охоте — это другое дело, и дело новое, невообразимое для тех, кто не испытывал на себе и не видывал из примера, на что бывает способен человек и что может сделать он по увлечению, по страсти, по охоте. Ловчий по призванию — это абрек, сорвиголова, «жизнь — копейка», человек на диво другим, человек, по воле, по охоте обрекший себя на труд, на риск, на испытание, на истязание... По натуре своей он должен быть не ровня другим людям: это натура-особняк, это двужильный, железный человек!

Говоря об артисте, нехудо иметь некоторое понятие и об инструменте, на котором он играет, и потому скажем вначале кое-что и о том орудии, или инструменте, посредством которого ловчий приобретает себе или громкую известность и славу (конечно, между охотниками), или совершенное бесславие.

Из всех собак, которые по своей породе и свойствам принадлежат к различным родам охоты, едва ли отыщется хоть одна, которой бы суждено было терпеть такую скорбную участь, какой обречена наша русская, так называемая стайная, паратая гончая собака. (Чистых туземных пород гончих собак между охотниками в России признается две: первая польская, тяжелая ружейная и порода паратая, то есть быстро, «на всех духах» гоняющая зверя. Наилучшею признается порода так называемых костромских зверогонов, употребляемых исключительно под борзыми; но между этими двумя породами есть пропасть вариации вследствие умничанья самих охотников, посредством подмешивания английской, тумана, арлекина и прочих, так точно, как не понимающие дела некоторые борзятники мешают крымку и горскую со псовой породой борзых и тем уничтожают кровных собак. — Прим. автора.) По самой уже природе она предназначена к постоянно тщетному разыскиванию чего-то, вечно убегающего от нее, о близости которого доносит ей тонкое чутье; она тянется из всех жил, работает до истощения последних сил, носится, ищет, гамит, хлопочет, и все это для доставления потехи другим, сама же не может и не смеет дотронуться до предмета своих вечных поисков; и чуть она отрыскала, увлеклась дальше своего предела, как уже крик выжлятника и грозная рука с арапником встречают и провожают ее к новым поискам, гоньбе и тревоге. И за всю эту усердную службу в награду — скудная запарка, всегдашний кнут и вечное заключение в тесную закуту в обществе неуживчивых и задорных товарищей, среди удушающих миазмов, грызни, блох, болезней, под тяжким гнетом неволи, укорачивающей и без того ее недолгий век.

За что же эта необходимейшая и самая дорогая собака в охоте, эта рьяная, самоотверженная, добыточная труженица и вернейшая помощница охотника, доставляющая ему одно из наилучших для него удовольствий, оставлена им в таком черном теле и не выходит ни на миг из-под тирании своих грозных надсмотрщиков и стражей, в то время как сухопарая борзая и вислоухая легавая пользуются таким почетом и ласкою господина, едят с одной с ним тарелки, спят на мягких диванах и пользуются всеми благами и довольств и свободы?.. А за то, что ни одна из охотничьих собак не обладает таким количеством зверских инстинктов, сколькими наделена гончая собака, преимущественно зверогон; его жадность, заркость и злоба без постоянного внимания и строгого за ним досмотра ведут его прямо к зверской одичалости, к «набаловке», то есть он из зверогона делается «скотинником» и может разом испортить всю стаю. Оттого-то выдержка стаи гончих так трудна и требует большого терпенья, уменья и мастерства. Мы уже видели мимоходом пример выдержки собак и то, что заставило охотников опытных и знающих, то есть графа и Бацова, ахнуть от удивления при взгляде на стаю, брошенную ловчим в поле без призора и острастки, чтоб знать причину этого удивления. Постараемся уяснить ее примером, более общим и, к сожалению, не редким во многих охотах.

Положим, что общий наш знакомый, примерно г. Икс, вышел, как водится, поручиком в отставку и, поселясь в опустелом отчем доме, вначале принялся горячо за так называемую агрономию; провозившись года два с этой штукой, которая прежде ему и во сне не грезилась, он сбил с толку старосту и уполовинил собственный доход, наконец, рассердился, захандрил и растянулся вдоль дивана с трубкою в зубах и с твердым намерением лежать и скучать. Но лежать и скучать подчас бывает очень скучно...

Толпа приспешников и прислужников рабски поглядывает на Икса и, подмигивая глазком, извещает друг друга, что, дескать, барин наш «тово». Понявши широкий смысл этого «тово», ближайший из прислужников и доверенное лицо, сиречь камардин, улучив минуту, закладывает за спину руки, прилипает к притолоке, заводит длинную речь о том, о сем и заключает ее тем, что их милости за гля ради скуки следует завести свою охоту. На дельное возражение барина, что если он не нашел достойных сподвижников и исполнителей по части агрономии, то откуда возьмет он охотников, потому что это дело требует а охоты, и знания, и прочее, и прочее, камардин возражает еще дельнее: что, дескать, помилуйте, сударь! Да нам ли не управиться! Плевое дело — охота! И так далее! И это плевое дело сделало то, что г. Икс всю ночь промечтал о медных рогах и кафтанах с позументом, и на утро составилось новое совещание, на котором положено, что виновник затеи, то есть его камардин, исполнит роль стремянного. Ваське и Петрушке быть борзятниками, а скотнику Ефиму, что еще при покойнике дедушке езжал при гончих и знает дело, быть ловчим. Конечно, Ваське и Петрушке объявлено, что они борзовики, а скотника Ефима потребовали к барину налицо.

— Сдай свою должность Афанасью. Ты получишь надбавку мещины и будешь ловчим, — говорит г. Икс тоном диктатора и обладателя рода человеческого.

— Слушаю-с!

— Ступай, пусть снимут с тебя мерку на охотничий кафтан.

— Слушаю-с!

— А после поедешь вот с ним для покупки гончих у помещика Охабнева; только выбрать лучших, первый сорт...

— Слушаю-с!

Итак, дело устроено. Семь смычков первый сорт гончих и пять свор удивительных (по словам Охабнева) борзых прыгают у крыльца вокруг разряженных охотников; подводят Иксу коня, и он приказывает ловчему идти в такое место, где больше зверя.

— Слушаю-с, — отвечает преображенный скотник, красуясь в зеленом кафтане на барской пристяжной, и топчет неистово свою стаю.

Чтоб найти побольше зверя и потешить барина, ловчий избрал заранее местом своего поприща самый большой и частый лес. Пришли. Барин и новые охотники стали по местам, где кому пришло по нраву; посвистывая, ловчий въехал в опушку — ни с того, ни с сего собаки рявкнули и понеслись; поскакал и ловчий, куда, зачем — никто не знает... Стоят, ждут: вот-вот побегут зайцы, лисицы, волки. Пожалуй, не выскочил бы медведь!.. У всех глаза и уши настороже; но вот прошел час, прождали другой, из лесу ни слуха, ни послушания... Не выждал Икс: шлет он Петрушку искать ловчего — пропал и Петрушка; шлют Ваську привести Петрушку — и Васька словно в воду канул... Наконец, выпуча глаза, на взмыленной лошади несется ловчий из леса и кричит стремянному, не встречал ли он собак?

— Каких собак?

— Да гончих... Чтоб их разорвало!..

— Послушай, скотина, — кричит Икс, — если ты у меня растеряешь собак, я тебя тогда!..

— Слушаю-с!.. — и ловчий скачет шибче прежнего и трубит неистово...

Стоят и ждут барин и стремянный — и дождались до вечера! А вот вышла, наконец, одна гончая из леса на опушку и облизывается. Грудь и морда у нее в крови. За нею приплелась другая, такая же красненькая. Сошлись и все, а ловчего нет как нет... Явился, наконец, ловчий — Васьки нет. Вернулся Васька — Петрушка пропал... Что за диво! Отродясь таких чудес никто над собой не видывал! А дива нет тут никакого, дело видимое, простое: леший сшутил, вот и весь сказ! На том решили и тронулись в обратный путь. А отчего гончие в крови — о том и слова никто не вымолвил. «Должно быть, так надо», — думают барин и молодые охотники. Только Петрушка, вернувшись из лесу, пошептал что-то ловчему на ухо, а тот почесал затылок да махнул рукой.

Второе поле задумали взять там, где бы не было леших. Выбрали залежи: место все в отъемах, а зайцами — пруд пруди! Вот разравнялись полем и едут к месту: борзятники хлопают по межам, а ловчий ведет стаю и любуется на выжлеца Громилу, как тот тянет передом и вскидывает нос на ветер. «Должно быть, верхочут», — думает ловчий, глядя ласково на выжлеца, вместо того чтоб дать ему кнута и вернуть стаю; а Громило поднял нос еще выше, рявкнул и пошел писать... «Стой! Стой! Назад!» Не тут-то было! Рванулась и вся стая следом за старым вожаком, поскакал и ловчий...

«А, верно, горячий след», — думает Икс в простоте сердечной и шлет Ваську и Петрушку на помощь к ловчему. «Вот теперь-то увижу настоящую травлю!» — думает он снова и подается вперед, глядя на шапку ловчего, чуть видную из-под бугра, и... перед барином вскоре развернулась картина в полном блеске! Десять овец лежат на лугу уже бездыханные, стая накинулась и теребит телка, борзые шныряют по стаду за поросятами... Кричит Икс, кричат охотники. Грозит Икс выпороть ловчего, тот кричит: «Слушаю-с!», топчет овец лошадью и порет кнутом свою остервенелую стаю. А вот на крик пастухов является толпа баб, мужиков с цепами и дубинами. Икс заскрипел зубами, махнул рукой и помчался к дому, проклиная себя, и Охабнева, и собак, и охоту, и охотников. Пора, однако же, нам обернуть темную сторону медали.

Из этого примера, я думаю, достаточно понятно то, что можно и должно требовать от каждого ловчего и сколько требований по строгому уставу правильной псовой охоты обязан он выполнять враз, в одно и то же время, а сверх того иногда удовлетворять и затеям барина — этой, большей частью, ни к чему не ведущей помехе делу.

Для отчетливого выполнения своей обязанности ловчему необходимо первейшее из условий: железное здоровье, и с ним вместе — страсть к своему делу. С ними не страшны для него ни бессонные ночи, ни те труды, о которых говорить не станем, потому что увидим их со временем на деле. С этими двумя качествами он должен совмещать в себе следующие необходимые достоинства: искусство в езде, то есть сметливость, проворство, находчивость, уменье сберечь стаю, а главное — мастерская выдержка собак, неусыпное наблюдение за ними, заботливость об отвращении заразы и чумы; порсканье, удальство и прочие атрибуты, за которыми гоняются многие бары-охотники, я признаю в ловчем достоинствами второстепенными.

Говорить отдельно о каждом из этих качеств здесь не место, лучше мы дотронемся до орбиты годичной деятельности настоящего ловчего.

Зима на дворе, покончились мелкие пороши, занастел снег, запер ловчий стаю на лежку и сам справляет каникулы, то есть протянулся вдоль лавки под окном и сосет свою носогрейку да сходит вечерком в застольную поточить лясы, порядиться о святках скоморохом и тому подобное. Впрочем, и в это время есть у него забота, и важная, — блюсти выжловок, но этот предмет мы пройдем молчанием и оставим ловчего на боку до тех пор, пока не сошла вешняя вода, не заиграл в полушку лист на молодых березках — пришла, значит, ловчему пора седлать коня; за неделю до выхода подвалил он погодков выжлят к стае, дал им обнюхать, обсидеться — и прощай, родимая сторона! Верст за пятьдесят ведет он старую, умелую стаю, перемкнувши ее с молодыми, и стал в бору на месяц сроком. Изо дня в день, утреннюю и вечернюю зори гамит, трубит и скачет ловчий по лесу... Вот молодые узнали след, идут вдобор, не гонят по зрячему, стали тверды тропе, перестали складываться, узнали позов, затвердили голос своего пестуна, привыкли к стойке, — одним словом, ловчий подровнял стаю, а сам узнал голоса, изучил помычку, исследил характер гоньбы каждого новобранца — и вот, к петровским заговеньям, привел их домой на отдых, на поправку. Взгляните теперь на ловчего: глаза у него гноятся и горят, как раскаленные угли, лицо раздулось от комара, борода отросла на вершок, горло издает звуки на манер чугунного котла, осип наш ловчий, разломило его! Ничего, вздохнет, оправится. А когда прикажете ему заняться этою оправкою? Петровки «на дворе», а у него не подвыто, не сосчитано ни одного гнезда! Времени осталось «нисколько», до Успенья «рукой подать», а там... На другой день, утром, наказав выжлятникам настрого, что, дескать, без меня, пока вернусь: «Сороку в отсадку, Крутишку в подмазку, Заливку выпустить в отгул. Бушуя с Байдаркою запереть в случную, а у Ворошилы, как при мне, восцу засыпать», ловчий наш заседлал свежего коня и к вечеру за сорок верст от дома, поджидая солнечного заката, сидит на завалине у Щепиловской мельницы, а клинобородый хозяин бает с ним на такую стать: дескать, азарьинским приходит круто — голов двадцать пощетили за весну; а кунаевекие — хоть со двора не спускай: что ни день, то овцу или жеребенка стащат.

— А отголос ваши ребята слыхивали?

— Как не слыхать! Почитай, что ни день, в наших верховьях воют!

— Ну ладно, дядя, пригляди за лошадью, а мне пора.

— Да ты бы щец хлебнул, родной! Сем соберут...

— Нет, спасибо, пора.

И вот, идучи лесом, с арапником под мышкой и доискивался между махоркой в кисете кремня, ловчий наш думает: «Ну, коли в Куняеве да в Азарьине подхватывают, так гнездо на старом месте».

Пришел он к «верховьям» прислушался, глядит... Направо простлалось круглое озеро, словно зеркало из вороненой стали, только в одном углу его еще дрожит и медленно тает розовая полоска от запоздавшего луча; от него широким клином вдавилось болото в бор, над болотом всплывает и стелется тонкий вечерний пар... Тихо, пустынно, таинственно, тепло и девственно кругом. Ни звука, ни шороха... Только зяблик время от времени заведет свою печальную заревую песню, да запоздалый чирок просвистит крыльями над чащей и свалится опукой (Опука — мяч. — Прим. автора.) в темную гладь озера. Вот еще молодой месяц, словно запятая, черкнутая тонким пером, прицепился к макушке сосны... Сидит ловчий на пне и выколачивает о каблук золу из носогрейки, но — чу! — направо у плеса что-то шуркнуло, плеснуло... Вот зарычала «старуха», грызнула одного, пискнул другой —рассыпались, зашлепали, взвизгнул еще один тонкий голосок, и вслед за тем мерная хода, словно телок побрел по мелководью, ближе и ближе... Прилип ловчий к сосне, глядит, чуть дышит... Вышла! Встряхнулась, постояла, прислушалась, пошла...

«Не замай, обсидится», — думает ловчий и садится у сосны. Прождавши свое время, он приложил ладони ко рту и воет «старухиным» голосом; у плеса заворошились волчата, один взбрехнул, двое отозвались, а на той стороне болота загудел переярок. «Ладно!» Взвыл опять. Подхватили все враз и зашлепали по болоту прямо на голос. Вот один по одному вышли на луговину и принялись кататься и играть, теребить друг друга... А ловчий глядит да шепчет: «Раз, два, три... Первой, другой, семеро! Ладно!..» Поиграли волчата и ушли, ловчий пошел кругом болота оглядывать по заре тропу...

Недели через две после вытья проезжий мужичок подает барину письмо под восковой печатью, залепленной грошом; в нем бестолковейшим манером изложены похождения нашего ловчего.

«А докладаю вашей милости по отпуске письма сего здрав только меня разламило прибываю теперь на Любани, а думаю ехать в чумкины завалы, а зачал я от щепиловки — гнездо проверил и маладых семь и бревнисты ранние а на утре три переярков перевидел и матерого, а матерым все ход один все с поля от азарьина, а в телятниках мужики гнездо тронули молодых перебили а старие вышли в тукуеве. промучился под гнездом три дня а нашол-таки матка из молодых во ржи свела на чистоту только четверо — ледящи малы, а гнездовики вышли оттедова в зарамное, всех перевидел ночи не спал, в грачах просидел над отдарком две ночи лисят семеро а всех по сей день подвыто деветь гнезд да три лисиих а вперед постараюсь, а ребятам наказоваю коли у ворошины восца прашла то и ладна, а заливку пара запирать а катора запустуит ту в атсадку а то и так собак мало а приеду, вчем будит недогляд больна изабью, округ втарова спаса надеюсь прибыть, затем — дела подходят».

И вот за два дня до Успенья ловчий вернулся домой и «докладает» барину, что подвыто гнезд шестнадцать да огляжено пять лисьих выводков, а сам чешет в затылке да покряхтывает, что времени «нисколько» и что до настоящей езды осталось две недели!

Оставим же теперь ловчего с его проводкою и подготовкою к «езде» и выхватим себе на погляденье только один из тех осенних дней, к которым он так заботливо готовился весной и летом.

Вот клонится серенький осенний день к вечеру; мелкий дождик, как булавочные головки, сыплет в лицо и щиплет за уши; ловчий вызвал мокрую стаю из болота и резким ходом ведет ее на ночлег; борзятники, один за одним, поспешают за ним следом. Вот подвалила охота к двору; ловчий скучил стаю на улице и пошел оглядеть хозяйских собак, нет ли заразной чумной; заглянул в хлевы, ругнул обозничего за мокрую постилку и свистнул стаю на двор. Въезжают борзятники, расседлывают лошадей, выторачивают зайцев, уносят потники на просушку; в избе (откуда хозяйская семья перешла в холодную, а красную на дворе очистили для господ) повар хлопочет с ужином, появляются охотники, швыряют потники на печь, угромащивают шапки с рогами, сворами и арапниками на полку, расправляют мокрые кафтаны вокруг полатей; вбегает борзая, кладет голову на стол и умильно глядит на жареную курицу. Повар кричит, топает, гонит собаку; борзятник отпускает остроту насчет повара и курицы; рог и арапник валятся с полки и падают на блюдо с котлетами; брань усиливается, смех возобновляется; входят новые лица. Та же раскладка потников, распялка кафтанов. В избе стало душно, тесно, темно; голубой дым от махорки стелется пластом и колет глаза... Входят, выходят...

Голос из сеней. Дядюшка Игат, к барину!

Голос из темноты. Нетуть, уехал к тетушке.

Голос с полатей. Которого тебе Игната?

Голос из сеней. Игната Савельича, ловчего.

Новый голос. Нетути. Не приходил. Ищи у стаи либо у котла.

2-й голос из темноты. Куда это? Видно, на проверку?

1-й голос из темноты. Известно, в проверку... В Зарамное, глядишь...

2-й голос из темноты. Нетто там подвыты?

Новый голос. А то как же! Завтра в Зарамном, а к ночи чтоб поспеть в Телюхи, ловчий сам сказывал.

Вбегает казачок:

— Охотники! Бурого белоглазого сделайте под ловчего. Скорей! (Делает козла и убегает).

Голос с полатей. Сбегай, Фомка, скажи выжлятникам.

Голос Фомки из темноты. А сам-то что? Вишь, засел в каменны палаты!

Голоса. Ха, ха, ха!

Вновь вошедший охотник, развешивая кафтан. А у нас вот тут шатры шелковые. Что ж, ребята, полно скалиться, пора ужинать.

А тем временем ловчий стоит у притолоки в красной избе и, прихлебывая из блюдечка чаек, «докладывает» барину, что завтра «беспременно следует брать Зарамное, чтоб к вечеру поспеть в Телюхи на поверку...»

Сидят борзятники вокруг стола с ложками, пришел ловчий в избу, переобулся, сменил мокрый кафтан, второчил про запас чуйку, сел на бурого белоглазого и поехал со двора. На шестой версте свернул он с большой дороги на проселок, перешиб поле, подъехал к острову и начал подвывать, но отголосу не слыхать: опоздал ловчий к месту — волки на добыче! «А как снесла их нелегкая совсем»! — думает огорченный охотник и выбирает местечко повыше да посуше, садится наземь, надевает чумбур на руку, накрылся чуйкой, раскурил с грехом пополам свою носогрейку, курит и слушает, как дождик пополам с крупой барабанит по кожаному потнику и седельной подушке. Дождавшись рассвета, он сел на коня и отъехал дальше от острова, на темя бугра, откуда видно вдаль. А вот направо полем старик тащит на спине овцу, вот и матка; за нею четверо молодых протянулись в ниточку и идут след в след; с другого конца бегут на рысях два переярка — и все, один к одному, спустились к болоту и пошли на логово. «Ладно», — думает ловчий, а самого бьет лихорадка, только не настоящая, а охотничья...

...К двум часам за полдень болото очищено, гончие вызваны, ловчий переобулся, то есть вылил из обоих сапогов воду и надел их на ноги без воды, взмостился на коня и повел стаю за двадцать верст в Телюхи. Тут по-прежнему борзятники сели ужинать, ловчий поехал «поверять гнездо»...

Каких сортов и видов ревматизмов не призапасит себе на старость этот «охотник — не работник», этот бездельный человек в жизни; в которой из костей его не окажется зуда и ломоты, тогда, как, поконча с делом, подслепый, оглохший, забытый и брошенный, пойдет перепалзывать с лавки на печку. Эх, сказалось бы, да ...пора в Чурюково.

 

V

Что-то вроде проклятия. Мордва русская и французская. Ливрейный картуз и двойник его сиятельства. Два новых штриха по Владимирцу и Бацову. Чурюково. Отзыв волков. Ловчий и стая. Травля. Пирог. Глухонемой.


На другой день мы торопились расстаться как можно ранее со скверными двориками, где каждый из нас, начиная от человека до последней собаки, претерпел, в полном смысле слова, те неудобства, какими по примерной гадости, тесноте и вони могут наделить путника (и вдобавок не даром) эти тамбовские караван-сараи... Извините за отступление: право, и теперь меня разбирает зло при одном воспоминании об этом и ему подобных ночлегах, в которых, нельзя не прибавить, многие сочинители-патриоты находят столько поэзии и аромата, как будто, помимо этой копоти и вони, нет на Руси предмета для их хвалебных гимнов. Господи! Да когда же проглянут и принюхаются к настоящему делу эти восторженные певуны, когда, подобно шляпкам и кринолинам, войдут у нас в моду и человеческие пристанища!

Верстах в пятнадцати мы догнали обоз и охоту, пересели на заранее оседланных лошадей и, присоединив к себе борзятников обеих охот, тронулись до места. Любо было глядеть на эту длинную нить всадников, бодрых, развязных, веселых, с бравою посадкой, на одноместных крепких и красивых лошадях. Может быть, мне бы и не пришло на мысль говорить об этом, если б справедливость моего впечатления не подтверждалась свидетельством совершенно посторонним.

По путикам следовало проезжать помещичье село; охотники съехались и грянули песню; широкая улица вела селом к барской усадьбе, мимо сада которой лежал наш путь. Народ повалил к нам навстречу: мужики с цепами и метлами в руках бежали словно на пожар; мальчики и девочки орали во всю глотку; им вторили дворовые собаки, трусливо выставляя морды из-под ворот; куры взлетали, кудахтали и выкрикивали свою куриную тревогу; впереди нас, подняв хвост, металась по улице испуганная телушка и ревела неистово; из сеней выскакивали на улицу черные, словно из трубы, закоптелые бабы и гамели к соседкам:

— Акулькя! Акулькя, глядь-кио-о-о? Ина какой, о-о! Мотька, не дури, съисть...

Но Мотька все-таки горланил как-то не по-человечьи и доискивался в навозе щепку, чтоб метнуть ею в борзых.

1-й охотник. Вот она, мордва-то семиглазая... Кирюха, глядь-ка, вон выскочила, еще потемней!

Кирюха (к бабе потемнее). Ты, красотка, из которого села?

Баба осклабилась и закрыла рот рукавом.

3-й охотник (проезжая). Вот они каковы нонешние!

4-й охотник. Хуже давешних.

5-й охотник. Ха, ха, ха! Новые — псовые, бурдастым сродни...

Задние. Не замай, умоется... А то приснится.

Последний. Эх, матка! Рыло-то прибери в чулан! К празднику годится...

Баба. Ишь ты...Мотька, не дури!

У решетки палисадника появилось несколько дам и барышень, все они, как было заметно, жадно рассматривали и любовались нашим поездом; одна из них, самая живая и восторженная, говорила без умолка:

— Voila chasseurs! Ah, quels chevaux. Regarde, Alexandrine, quelle charkeaut птичка! Настоящая!..

И барышня протягивала ручку, чтоб приласкать Савельеву Красотку.

— Это, видно, охотница, — сказал Владимирец.

— То есть до собак? — прибавил Алеев.

Пояснения не последовало. На балконе появился, должно быть, папаша этой охотницы; в этом явлении, конечно, важность не велика, но велико и важно то, как лоснилось и отдувалось у этого папаши брюшко, солидное, хорошее, настоящее брюшко, как мягкий, нежный подбородок папаши лежал в виде подковы на вздутой манишке, словно невареная колбаса; важнее же всего — как держал этот папаша салфетку в правой руке и как щурил он один глаз, зорко, устойчиво оглядывая всех нас остальным.

— Ну этот что, Виссарион Николаевич? — спросил граф у Владимирца.

Тот измерил расстояние, на котором был от папаши, отскакал саженей на пятьдесят вперед, повернул лошадь и поехал к нам шагом. В минуту этот способнейший копировщик отдул брюшко, прищурил левый глаз и так держал арапник в руке, что мы сразу признали в нем папашу с салфеткою и разразились общим смехом; Владимирец все-таки ехал и молчал, но лицо его как нельзя яснее договаривало: дескать, дурачье! Куда вас нелегкая несет? Нельзя ли этак... Вот, холодная индейка... Биток заказал, а пока подадут — грибки, вот селедка, рекомендую, сливки настоящие... Для возбуждения... — и Владимирец зачмокал, простонал и посмотрел на нас с упреком, с сожалением: дескать, эх, пустой народ! Не знают, что нужно человеку!

Выехав из села, мы отпустили обоз и гончих вперед, а борзятники пошли в заезд и начали заравниваться. Вскоре все охотники вытянулись в прямую нить, версты на две расстоянием, и принялись охлопывать межи и кустики — то там, то сям поднимали зайца, но свежие собаки не давали хода бедняку и мигом его залавливали; редкий русак пересчитывал две-три своры — и все-таки попадал в торока. Бацов, я и Владимирец ехали втроем, сзади, без собак, и любовались изменчивым видом этой живой, постоянно движущейся картины. Отъехав версты за четыре от села, мы увидели шибко скакавшего вслед за ними вершника; на голове у него было что-то в роде шара, по сторонам плескались два зеленые, крыла. Вблизи оказалось, что это мчался к нам лакей в зеленой ливрее, а на голове у него торчал круглый плисовый, набитый пухом картуз, с желтым позументом на околыше. Не долго думая, посланец принял Владимирца за графа и со всеми онерами объяснил его сиятельству цель своей скачки.

— Прекрасно! А как зовут твоего барина? — спросил наш шутник, преобразуясь в минуту и тоном чисто атукаевским, что, конечно, было понятно только нам.

— Павел Павлович Здобнов и супруги их Катерины Антоновны-с, они-с оченно желают полюбопытничать на вашу охоту, а больше того, ваше сиятельство, барышни желают — Катерина Павловна, Александра Павловна, Ненила Павловна, Антонина Павловна, Агафоклея Павловна, Пелопея Павловна, Федосья Павловна, Палаг...

— Прекрасно, прекрасно, мой милый... Очень довольно... нынче, довольно! Завтра, если барину угодно взглянуть... очень рад, скажи... я беру волков в Чурюкове... Ну, кланяйся, мой милый!..

— Слушаю-с!

— Да... вот что! Картузы эти у вас дома шьют?

— Никак нет-с. Заказные. Это ливрейные-с.

— Чудесно, удивительно! Ну... кланяйся... очень рад, скажи...

И самозванец наш очень вежливо пригласил нас продолжать путь.

Вслед за тем пошло у него представление в лицах семейной сцены, как Ненила, Антонина, Пелопея и прочие Павловны упрашивают своего папашу послать гонца, как папаша велит этому гонцу надеть ливрею, пуховый картуз и прочее.

— Вот оно! Наконец, — произнес как-то торжественно Бацов, ударив меня крепко по плечу, и поехал молча.

Это «оно» было не что иное, как Чурюково, но оно было еще на десять верст расстоянием от нас. Перед нами, вдали, направо, начала темнеть гряда леса; от лесу, налево, становилось заметным село, а от него, полудугой хлестнула тонкая полоса — и только. Я ехал и изредка поглядывал в эту даль, но больше смотрел на Бацова. Из веселого, рассеянного он превратился в человека, озабоченного одною неотвязной мыслью — нетрудно мне было угадать эту мысль. Я знал коротко Бацова-охотника: он был близок к Чурюкову!

Люблю я Луку Лукича; он весь наружу, не любит рисоваться; да, к таким незатейливым и честным натурам не липнет никакая подмалевка. Весь он как-то собрался и выразился в этом одном заветном для него слове — «пустяки». Говоря о скверном, подлом поступке соседа, к слову «пустяки» он не прибавит ни одной буквы: чужую и свою беду, неудачу и прочее он клеймит одним словом — «пустяки»; богатство у него и бедность, горе и радость — все пустяки! Гляди вскользь на Бацова, иной подумает, что этот человек настолько прост, сух и легок, что из него не выжмешь ничего другого, как те же пустяки, но, кто вгляделся попристальнее в эту своеобычную, бесхитростную натуру, тот помыслит о нем иначе. Поконча со службой, Лука Лукич принялся за устройство дел семейных: присватался к его сестре жених, был он человек достойный да «недостаточный». «Пустяки, — сказал Бацов, — седьмой части мало!» — и отхватил пол-имения собственного и отдал за сестрой в приданое, на остальной половине содержит себя и покоит старуху мать. «Чудак! С чем же ты останешься?» — говорят доброжелатели. «Пустяки», — говорит Бацов. «По крайности приезжай на выборы: мы тебя вкатаем в исправники — заживешь, поправишься...» «Пустяки, господа, вы этим меня не потчивайте», — говорит Бацов и едет на «узерку».

А вот и Чурюково! Подъехав ближе, я начал внимательно рассматривать эту обетованную землю.

Громадное село потянулось по крутобережью и ушло вглубь, откуда виднеются только главы двух церквей да шпили колоколен. Лес, что казался издали смежным, отошел теперь далеко от села на край горизонта. Перепруженная плотинами река образовала огромное озеро; налево оно узким клином вошло в непродерную кущу чапыжника и камышей, между которыми густою дубравою стоят гигантские дубы и ольхи, и все это узкой полосой потянулось налево вдаль, вон из глаз. По ту сторону над кущей этой тянется крутым гребнем глубокое поле; по сю сторону от озера, до нас, простлалась во всю длину местности широкая луговина, по ней бродил скот, лошади и паслось стадами, бесчисленное множество гусей. Нечего сказать, приволье!

В виду Чурюкова охотники перестали хлопать и начали съезжаться к дороге, у всех висело в тороках по нескольку зайцев.

С помощью проводника, встретившего нас у одной из плотин, мы очутились в Чурюкове и пошли путать, я бы сказал, из улицы в улицу, если б только можно было назвать улицей эту нить узких, перепутанных с примерной бестолочью, виляющих туда и сюда возможностей на проезд, огороженных вместо всякого заборника и плетня безобразною настилкой из перегнившей соломы.

Четыре двора были заняты для нашего временного пребывания в Чурюкове. В трех избах были очищены квартиры для нас, из четвертой доносилась к нам мелкая дробь от поварских ножей. Помещение это после гнусного ночлега в двориках казалось нам очень сносным; люди, прибывшие раньше нас с обозом, успели кое-что подмыть, подскресть, кое-где подсыпать песочку, завесить коврами и прочее. Четыре избы эти стояли одна к другой так, как будто между ними произошла недавно ссора — драки быть не могло, потому что их разделяла неправильная лужайка, обрамленная той же соломенной загородкой; эта площадка служила с пользой для нашего обоза и экипажей. Вскоре на ней образовалось что-то в роде ярмарки: зеваки обоего пола и всех возрастов набежали отовсюду и запрудили ее со всех концов.

Общая трапеза наша происходила в квартире Стерлядкина, как ближайшей к поварам; к чаю все собрались у Алексея Николаевича. Общий разговор как-то не склеивался, все говорили отрывками о том, о сем, и каждый заканчивал постороннюю материю неизменным вопросом: «Что-то будет завтра?» «Найдем ли зверя? — прибавлял другой тут же, не надеясь услышать ни от кого ответа на первый вопрос. Все знали, что для решения этой загадки был между ними только один человек — ловчий Феопен. Надежды было, конечно, много: волки подвыты, огляжены, сосчитали, мы шли наверняка; но ведь могло же случиться, что какой-нибудь мужичонка, рассердясь за украденную у него овцу, «стронул гнездо» или матка увела гнездо на добычу и, обыскав место, перекочевала в крепь и держит там выводок, а гнездовики перележивают в старом месте набродом. Мало ли каких диковинок не случается в таком сложном и хитром деле!

— А что Феопена ты поил чаем? — спросил Алеев у своего камердинера Петрушки, высокого, худощавого и статного малого, который, к слову сказать, был страстный охотник и считался первым борзятником.

— Как же-с, он напился давно.

— Как бы кликнуть? Вот от него узнаем скорее, господа! Коли не заартачится! — прибавил потом Алеев.

— Ну, Феопен Иваныч, теперь держись! Теперь от тебя зависит вся наша потеха! — заговорили почти все мы враз к вошедшему.

Перешагнув порог, Феопен Иваныч изволил поклониться всей честной компании, оглянув нас по-своему, и стал у двери.

— Ну что, об гнезде слух как? — начал Алеев.

— Хто ш их знает!.. Как скажешь тут? Мужичонков опрашивал которых, говорят — молодых видают.

— Ну, коли молодых видают, так и гнездовики тут! — подхватил граф.

— А как знать... Вашему сиятельству известно, чай, как верить мужику! У него что зарубил, потом и тешет, а там, поди, снуй основу... — Феопен остановился, подумал и прибавил: — Вот проверим... Без зверя не быть — где-нибудь да найдутся.

Как много в этих простых, отрывочных, как будто нехотя сказанных словах заключалось и твердой уверенности в себе, и необыкновенного знания своего дела; у всех посыпались сразу доводы, предположения, заключения и прочее. Молчал только один Алеев — он знал своего ловчего и потому не стал больше разговаривать о возможности дела, а заговорил о самом деле.

— Как думаешь, тенетчики нам будут нужны?

— М-м... Оно не мешает крыл десяток перекинуть, там вот, извольте припомнить, у хмелины, в дубках, повыше пчельника, где матерой у нас пролез, место не без опаски... Неравно, опять сунется. Ружейников поставить тоже не мешает: убить хоть не убьет, да все повынудит.

— Так ты распорядись. Вели Качнову, Дмитрию. Пускай еще кого-нибудь захватят с ружьем. Да чтоб колья подготовляли.

— Слушаю. Скажу.

— А если вместо тенет поставить своры две надежных? — спросил граф.

— Помилуйте, ваше сиятельство, как можно! Да тут какую свору ни дай — ототрется! Место короткое, дубы в охват, ржавцы, перелои, крепь, река. Собаку потерять недолго! Чуть какая озарилась — тут и протянет лапки... Вот спросите у барина, как Дорогой у них в дубках волка залавливал: разъехался, пришелся в дуб — только одново дохнул. А собака-то была какая! В свете первая! Ни разу не видал я, чтоб он силился либо што... Как зазрел, голову кверху — и пошел козырем отсчитывать! Нет, таких собак у нас не осталось!

К этому панегирику о Дорогом Феопен Иванович нежданно-непрошено приплел еще случая два-три, доказавшие, как опасно травить «в дубках да пеньках», и, угостивши нас этими побасенками, ловко избежал даже намека о том, что будет завтра, изволил очень вежливо раскланяться и объявил, что ему пора на «отзыв».

— Ну, Феопен Иванович, — сказал я, не выдержав и уступая сильному желанию сблизиться и изучить, насколько удастся, эту крутую, замкнутую натуру, — как хочешь, а меня возьми с собой на поверку! Я охотник внове — авось, с твоей легкой руки, начну помаленьку понимать дело.

— Как вам будет угодно. Только вашей милости неравно скучновато покажется. Пора теперь глухая... Зверь попримолк...

— Уж это не твоя забота. Скучно будет мне, а не тебе. Ты только возьми меня с собой.

— Что ж, поедемте. Только вот насчет спокойствия вам, как: может, придется остаться до утра?

— Да уж об этом не хлопочи.

— Так извольте собираться. Время нисколько...

Феопен вышел.

— Ну что, господа, поняли вы, что он тут баил? — спросил Алеев Стерлядкина и графа.

Те посмотрели на него вопросительно.

— А я вам скажу, что это значит.

— Что же такое?

— А то, что волки у него за пазухой. Вот увидите: завтра мы наверное с полем. Я спокоен.

В девять часов я ехал о бок с Феопеном Ивановичем на отзыв.

Выехав из села, мы пустились по левой, то есть по нагорной, стороне пруда к чаще. То спускаясь в изложины, то поднимаясь вверх, мы подвигались вперед молча. В воздухе была тишина невыразимая: ни звука, ни шелеста; на небе недвижимо стояли тонкие облака, сквозь них чуть-чуть мерцал какой-то чахлый отблеск света, полный месяц, просекая тухманную оболочку, расплылся по небу широким белым пятном. Спутник мой сидел в седле, словно деревянный, только по воротнику фризового балахона, торчавшему высокой рамкой на затылке, было заметно движение его головы. Оставив пруд за собой, мы отъехали еще версты две полем и, приняв круто налево, остановились у самой окраины.

Не меньше, я думаю, часу торчали мы тут, как две статуи; не зная расположения Феопена Ивановича, я решился молчать и терпеливо ждать от него речи. Раза два луна показывалась на чистоту в полном блеске и минут на пять ярко освещала окрестность: у ног наших, в страшной глубине, тянулась широкая низина; по ней, разбившись на множество рукавов, лениво сочилась река, образовавшая дальше Чурюковское озеро. Между этими рыскавшими туда и сюда водными нитями в неправильных формах стлались камышовые плавуны, ржавцы, приболотни, затканные сплошным чапыжником, направо чернела лесная куща.

— Вот вам и скучновато тут, — начал вполголоса Феопен.

— Напротив, я рад... Вот только ничего не слышно... — проговорил я, обрадованный случаю выйти на миг из апатии...

— Сыты, пострел их возьми, либо, чего доброго, в рыску... А гнездо тут.

— Где? — спросил я стремительно.

— Вон тут, вот, как кнутом хлестнуть — к той стороне, вот, за широким камышом, на плавуне, в чапыжнике.

— Как же ты узнал, где гнездо?

— Как не узнать! Нахаживали не в таких крепях, это что: только летом мокренько, а зимой хоть в бабки играй... Беляку простора мало.

Снова молчание.

Наконец, далеко, на другой стороне болота, в поле, где-то к Чурюкову, взвыли два голоса.

— Это какие? — спросил я шепотом.

— А так, шатуны, от гнезда переярки, вот побродят округ села — гуська где сцапают либо к падали пробираются.

Вскоре от того места, где было гнездо, послышалась мерная стопа по болоту, и три волка вышли саженях в тридцати от нас, поднялись на бугор и сели; один из них взвыл толстым голосом, подошел к березе, поднял заднюю ногу, поскреб лапами землю, и все трое пошли полем.

— Вот эти за делом идут, — проговорил им вслед Феопен.

— Какие же это?

— Старик с переярками, на добычу вышли. А вот и она осаживает молодых, чтоб не шлялись зря, — прибавил мой опытный истолкователь, вслушиваясь в шлепотню и грызню в болоте, и вслед за тем завыл сам резко.

Около десятка различных голосов отозвалось разом в болоте, и тут же пошло новое плесканье и перегрызка; отслушавши и сочтя голоса, мы тронулись с места, спустились с крути и, проехав версты полторы луговиною по край леса и болота, очутились у какой-то пустой мазанки.

— А который-то теперь час? — спросил Феопен таким тоном, по которому можно было заключить, что вопроситель находится в добром расположении духа.

Для того чтоб различить стрелки, надо было зажечь спичку, и я кстати закурил сигару.

— Ого! Мы долгонько простояли там: уже первого четверть.

С этих слов зашла у нас длинная и плодовитая беседа, но, увы, все мои дипломатические тонкости, все подходы разлетались в прах и лопались, как мыльные пузыри о каменную стену, именно на том месте, где, как казалось, нужно было мне сделать только один шаг, чтоб переступить из области догадок в область чистого сознания. Одно, что только мог я на этот раз уловить внутри этого замкнутого человека, это вечное недовольство настоящим, неудовлетворенная жажда к совершенствованию, постоянное стремление достигнуть крайнего предела, именно: доведя стаю до такой удивительной стойки, на какую, может быть, способна только одна легавая собака, я уверен, что он был бы не прочь доучить и гончую до искусства носить и подавать поноску, если б это не было уже безумием с его стороны и не служила к тому явным препятствием грубая и дикая натура гончей собаки. Но в тех местах, где я с особенным искусством затрагивал в нем общечеловеческую и самую звучную струну, то есть самолюбие артиста, он был глух, беспробуден. Если я, тут же спохватившись, говорил: «Нет, Феопен Иваныч, я ведь говорю тебе это к тому, что я слышал о твоей езде уже давно — и в Питере и в Москве, от всех охотников», — ответом мне было:

— Да што, какая езда... то ж бывает иной... — и снова молчание.

— Опять-таки, — прибавил я, — стая у тебя, все говорят, удивительная!

— Да што стая... ничего, пищат... — и опять молчок.

Тут я забегал уже в тыл и для вернейшего успеха переменял оружие.

— Вот, пожалуй, — говорил я, — как бы нам и с хорошей охотой не обмишулиться, как Жигуновы охлопают наши места, — и прочее.

— Да што, ничево... они себе... И только.

— А как придется на пустодол? В места обобранные?

— Да што, найдется и про нас... без зверя не быть... — и опять мы молчим.

В одном только месте он поскользнулся, и то на короткую дистанцию, он был речистее, именно когда я коснулся обязанности ловчего вообще и указал на несколько человек, плохо знавших свое дело.

— Конечно, иной не за свое дело берется; а иной, пожалуй, и рад бы, да сметки нет, а позаняться не от кого...

— Нет, уж этого мастерства, мне кажется, наукой не добудешь, — возразил я.

— Да, оно и с мастерами, тоже, всякое случается. Наше дело тож бывает задачливо... Конечно, насадить на гнездо не штука, да, поди вот, тут ведешь к месту, душа в тебе перемирает, не знаешь, ногой которой ступить, а тут какой с нагулу, отметный — пырь тебе в собак. Как удержать? Не на вожжах!.. Помкнули, зарвались, а там, глядишь, гнездо, сажен за тридцать, в сборе, на лежке, и расплылось, словно масло по каше... тогда, поди, накликай, снуй по заплеткам! Нет хуже того дела... наказание... хоть изорвись — ничего не поделаешь! Извольте сами знать, каково бывает — как матка из-под молодых примет на себя стаю да волочает ее на хвосту... кажется бы, так вот в землю живой ушел!

И с легкой руки Феопен Иванович изволил понюхать табаку и удостоил меня дальнейшей беседы; рассказал мне несколько редких случаев, но везде и во всем, где только участвовал он лично, собственную персону отодвигал на второй план, ставил в темноту, говорил о ней вскользь, мимоходом:

— Вот, извольте видеть, кинули мы гончих... Вот они, по нечаянности, и натекли... Вот они и вывели как раз на то место, словно кто им шепнул... — и прочее. Одначе пора! — заключил он, вставая с места.

Мы сели на коней, поднялись на крутизну и пустились полем к прежнему месту. Заря разгоралась; легкий восточный ветерок полыхал порывами; небо очистилось: все предвещало ведренный день. Едва приостановились мы, и я успел лишь взглянуть на часы, как спутник мой прошептал: «Трогайтесь!» — и поехал медленно вперед; следуя за ним, я раскидывал глаза по сторонам, наконец, оглянувшись круто назад, приостановил лошадь: сзади нас, саженях в сорока, матерой волк нес на спине огромную белую дворовую собаку с оторванной передней ногой; следом за ним шли переярки с полными черевами. «Не стойте!» — прибавил мне Феопен. Когда волки спустились в болото, он поворотил лошадь назад и рысью подъехал к прежнему месту: по движению камыша и всплескам было ясно видно, что волки шли на логово.

— А вот и она, — сказал Феопен, указывая вдаль, на ту сторону.

С непривычки я едва мог отличить, версты за две, на той стороне, как волчица и следом за ней гуськом, растянувшись в ниточку, штук восемь молодых волков спускались с бугра в болото. На обратном пути мы еще перевидели трех переярков, тащивших по гусю.

— А откуда старик добыл такого здоровенного пса? — спросил я.

— Захватил на падали, — отвечал мой опытный наставник.

Когда мы подъехали к квартире, там уже все было в полном и суетливом движении. Бацов, Алеев, Стерлядкин и граф встретили нас на площадке и допытывались, что и как. Я считал себя не вправе говорить; Феопен же изволил промолвить только: «Ничево-с... надо ехать...» — и пошел пояснять Качнову, где и как перекидывать тенета. Через десять минут две тройки с тенетами, кольями и ружейниками тронулись на рысях. Охотники ушли одеваться. Мы с Феопеном Ивановичем были приглашены пить чай. Все собрались у графа.

Минута ожидания чуть ли не радужнее, чуть ли не слаще минуты самого исполнения. Все были то в тревожном раздумье, то, вдруг оживясь, болтали какой-то вздор. Бацов, которому я не мог сообщить тайком всего, что видел и знал, суетился, бледнел, колотил меня поминутно по плечу, заглядывая таинственно мне в глаза, и десять раз выбегал прощаться с Караем, которого не мог еще взять с собой по случаю хромоты. Между тем Феопен Иванович, прихлебывая с блюдечка, приговаривал:

— Графских, которых по выбору, перетростить с нашими; свор двенадцать мне нужны, в бугры.

— Кого же ты думаешь взять туда?

— Первым делом старика Андрея поставить: у него свора мертвая и привалена; к нему придать охотников попылчей, поглазастей, вот хоть нашего Николая да Егорку графского; затем Петра Григорича с двумя, а верхи займет Василий с двумя; в заезд пустить Афанасьеву свору.

— Ну, Афанасья мне бы хотелось поставить в заезде у себя, — возразил Алексей Николаевич.

— Вам бы все к себе! Там перетроститесь... у вас в заезде станет Никита-повар. Чего лучше? Собаками не возьмет, сам доправит, а тут неравно материки прорвутся... с кем орудовать, всего четыре своры!

— Ну, ну, ладно! Распорядись там. Прикажи всем, как знаешь, — перебил Алеев.

Феопен ушел.

Ой-ой. Штой-то бу-у-дит?

Май-го ба-а-тюшку кладут с матушкой

Во ма-гилку.

И Владимирец, сидя на лавке, опустил руки и заголосил по-бабьему.

Все захохотали.

Допив свой стакан, я очутился на крылечке. На безоблачном небе солнце горело полным блеском. Охотники выводили на площадку оседланных лошадей; обе охоты разоделись в парадные костюмы: графские были в зеленых кафтанах, расшитых серебряным галуном, и в малиновых шароварах с широким лампасом; алеевские — в новых черкасках с яркой оторочкой, поясами, патронами, блестящими рогами; все это сходилось и составляло группу, от которой трудно было оторвать глаза; но лица у всех были светлее и торжественнее самого наряда. Вокруг этих молодцов прыгали и гремели ошейниками сворные собаки. Шутка за шуткой, острота за остротой перелетали из конца в конец, и все это повершалось общим смехом.

А вот скрипнули ворота, выехал выжлятник Пашка черкесом, за ним появился Сергей, в такой же папахе, и следом Феопен, окруженный своими выжлятами, вывел в поводу солового; тот же помятый картуз на Феопене Ивановиче, тот же фризовый бурый балахон до пят... Опять появилось это живое изображение пленного турка между блестящими казаками и черкесами...

— Разве ты не всю стаю берешь? — спросил Алеев, глядя на малочисленность гончих.

— Да, што!.. На кой их?.. Будет и этих!.. — и Феопен Иванович полез ногой в стремя.

— Сергей, ты пойдешь правой стороной, с борзятниками, а ты, Пашутка, со мной, — прибавил он и подсвистнул собак.

Сергей остался; Пашка поехал с ловчим.

— Ну, Феопен Иванович наш сомкнул Бушуя с Крутишкой, а Громилу с Бандоркой — быть работе! — сказал борзятник Николай, следя за стаей.

— Работа — не работа, а осмелься-ка он не поставить волчка к моим собачкам, — самого приму в торока! — прибавил Никита.

Общий смех.

Голос из толпы. А кстати, он же ноне и глядит по-волчиному.

Борзятник Василий (Никите). Ты, пожалуй, чего доброго, от тебя станется... Вишь, у тебя на шее только что ободья гнуть. Как под ним лошадь устаивает!

Никита. Какую невидаль изволили сморозить, Василий Евдокимович. А мы вчера еще знали, что я один полегче вас шестерых.

Новый смех.

Конюхи подвели к крылечку наших лошадей. Все вышли садиться.

— Кто идет направо? — спросил Алеев.

— Мы,— отвечали несколько голосов.

— Сколько вас?

— Одиннадцать свор.

— Ну, отделяйтесь!

Охотники разделились на две половины: одна ушла направо, другая примкнула к нам.

К девяти часам были у острова. Борзятники начали занимать места; Бацов, я и Владимирец отправились смотреть, как Феопен заводит стаю.

На лужайке, вдавшейся клином в болотную чащугу, сидели в тесном кружке разомкнутые гончие, тут же были две оседланные лошади, Пашка и Феопен; ловчий наш лежал на лугу, опершись на локоть, в каком-то полудремотном состоянии, и держал в руке березовую тавлинку; подле него были брошены рог, охотничий нож и длинный шест. Налево протекал один из рукавов реки; за ним — зыбкая трясина, а дальше — камыш.

— Что? Еще не утыкались? — спросил нас Феопен.

— Нет еще, — отвечали мы. — Крайние на местах, а те еще расстанавливаются.

— Пашуха, глянь, как там у них.

Пашка вскочил на лошадь и помчался. Вскоре он прискакал назад и донес своему дядюшке, что своры обеих половин на местах. В то же мгновение долетел до нас короткий звук рожка. Гончие встрепенулись и подняли уши.

— Ну, кличут на ердань! — проговорил наш ловчий, вставая с места, и, скинувши балахон, передал его Пашке вторачивать. Оставшись в одной куртке и длинных сапогах, он принялся перевязывать голенища веревочками.

— Табачок-то прибрать поближе к носу; неравно — не отсырел бы, — прибавил он, конча перевязку, и, отсыпав из тавлинки в бумажку, положил ее в картуз.

— Пашутка, ты до помычки останься тут, нос к полю, береги лево да осторожней сбивай — не оттопал бы какого... Счастливо оставаться, — прибавил он нам, вскидывая рога за плечи, и с пятиаршинным шестом в руке отправился прямо в реку. Очутившись по грудь в воде, он крякнул и подсвистнул к себе стаю; собаки затопали на берегу и, подбуженные Пашкой, с писком и визгом начали прыгать в холодную воду и поплыли вслед за своим пестуном.

Так учинилась первая переправа. Очутившись на берегу, Феопен принял направо трясиною; собаки молча пошли по пятам его гуськом, одна за другой, и скрылись вместе с ним в камыше.

— А для чего он потащил с собой этот шест? — спросил я у Пашки.

— Как же, сударь, без него нельзя! В плавунах по нем грудью перепалзывает; а иной случится в продушину попасть, — с головой всосет! А как шест под мышкой, ну, и не даст потонуть человеку: на него опрется и вылезет...

— Вот она, охота пуще неволи! — заключил Владимирец.

Мы поехали к месту на полных рысях; охотники, стоя саженях во ста друг от друга, окаймили остров длинной цепью и были все на виду; перед нами лежала такая ровная и чистая луговина, что на ней можно было свободно счесть даже гусиные перышки. Я стал возле Атукаева; налево от него был Ларка-стремянный, направо стоял Алеев, имея с правой руки стремянного Ваську, с его лихой сворой. Странно мне было видеть первый раз, что из шести своих собак Алеев не имел ни одной на своре: все они разместились и лежали вокруг его лошади. У Васьки знаменитый его Чернопегий лежал тоже на свободе, у остальных охотников собаки все до одной были на сворах. Бацов, как недействующий, стал около Алеева; Владимирец отъехал далеко к другим охотникам.

Долго, однакож, простояли мы после этого, ожидая, что вот-вот начнется гоньба. Я зажег и искурил до половины толстую сигару, но в острове все-таки было тихо, как в могиле, только одни синицы перепархивали вдоль опушки. Стало скучно.

— Что ж это? — спросил я, потеряв терпение.

— А то же, — отвечал граф, — что это заводит стаю Феопен, а не кто-нибудь другой! Вот, слушай и замечай, если у него хоть одна пойдет в добор: этот черт сядет со всеми прямо на матку!.. Чу!

С этим словом я дрогнул в седле.

В острове в один миг, как будто упавшая в пропасть, взревела стая. Но что это были за звуки! Это был не взбрех, не лай, не рев — это прорвалась какая-то пучина, полилась одна непрерывная плакучая нота, слитая из двадцати голосов: она выражала что-то близкое к мольбе о пощаде, в ней слышался какой-то предсмертный крик тварей, гаснущих, истаивающих в невыносимых муках. Кто не слыхал гоньбы братовской стаи, тот может вообразить только одно: как должна кричать собака, когда из нее медленно тянут жилы или сдирают с живой кожу...

Загудел рог с двумя перебоями; сигнал этот сказал нам: «Я стал на гнездо!» — и вслед за тем голос этого колдуна повершил всю стаю:

— Слу-у-ша-ай! Вались к нему! Эх, дети мои!.. О-го-го-го!

Сам сатана, вселясь в плоть и кровь человека, не зальется и не крикнет таким голосом! Нет, буква мертва и не певуча для выражения этих, не для нее изготовленных, песен...

«Так-то они пищат! Так вот он, тот ловчий!» — думал я и чувствовал, что меня треплет лихорадка.

— Слышал? — спросил меня Атукаев.

— Да... — протянул я, недоумевая, что сказать.

— Взгляни на Луку,— прибавил граф.

Я посмотрел на Бацова: стоя сзади Алексея Николаевича, он утирал платком глаза.

— У-а! Вались к нему! У! — раздалось снова в болоте, и стая залилась еще зарче, пошла в разнобой: несколько голосов повели в нашу сторону.

Прямо на нас выкатил переярок.

— Стой, стой! — тихо приговаривал граф, силясь удержать свору.

Увидя зверя, собаки рвались, становились на дыбы... Наконец, выждав волка на себя, граф отдал свору и начал травить; в то же время раздался голос Алеева:

— Назад! Лихач! Победим! Назад!

Но он опоздал: возревшись в волка, пять собак Алеева снеслись и накрыли его вместе с графскими собаками. Алексей Николаевич остался с одним Поражаем. Это обстоятельство породило случай, редкий в охоте.

Вслед за переярком две гончие вывели из острова огромного волка прямо на Алеева; из всех собак один только Поражай возрелся в зверя и, выждав его на себя, храбро понесся к нему навстречу: они схватились, поднялись на дыбы, сцепились зев в зев, расперлись и стали как вкопанные — ни волк, ни собака не трогались с места и не разнимали пасти. Следовало подать скорую помощь Поражаю, но взять ее было неоткуда: остальные собаки Алеева жадно теребили нашего волка и не внимали никаким призывам; Васька накрыл своей сворой прибылого волка и тоже не видел происходившего; кричал и суетился один только Бацов, но ему не удалось промолвить порядком и десяти слов, как Алеев заскакал зверя и пошел к нему сразу, вынимая кинжал. Один миг — и кинжал этот вошел по ручку волку в пах, Поражай переместился в горло, и матерой волк в наших глазах был принят из-под одной собаки.

Управившись с делом, охотники подали один за другим три сигнала ловчему, что «зверь принят». Минут десять после того борзятники из различных пунктов извещали в рога о том же, и Феопен начал вызывать гончих из острова. На нашей стороне приняли восьмерых, на правой стороне затравили волчицу с тремя молодыми и двух переярков. Наконец подали позыв: «Охотникам на съезд!» Я и Бацов поехали взглянуть на Феопена. Пашка носился по лугу и сбивал тех гончих, которые успели прорваться из острова. Рог ловчего гудел уже близ опушки. Когда мы уже подъехали к тенетам, Феопен только что вылез из трущобы и, стоя на лугу, гудел в рог без умолка; подле него собралась уже небольшая кучка собак; остальные одна за другой валились с различных сторон: одни ложились тотчас, свертывались в колечко и, вздрагивая, грели бока на солнышке; другие катались и вытирались о траву.

На Феопена страшно было смотреть: как видно, ему не один раз пришлось окунуться с головой, потому что на этой голове не было ни одного сухого волоса, и сверх того за правым ухом и на виске лежала лепешка болотной тины в виде пластыря; у ног его валялись мокрый картуз и бумажка с раствором табаку, в роде кофейной гущи.

— Ну, Феопен Иванович, — начал я, — мы присланы благодарить тебя от всего общества, а наше спасибо прими особняком.

Но моих слов едва дошла и половина до Феопеновых ушей, потому что Бацов, вскоча с лошади, принялся обнимать его и приговаривать:

— Феопенушка, голубчик, ты промок, простудишься!.. Возьми вот попридень с меня сухую чуйку! — и прочее.

Поддаваясь нехотя этим нежностям, голубчик наш, как видно, был не совсем в голубином расположении духа.

— Нашто?... И так жарко... —  проговорил он сухо и снова загудел в рог. — Вот Сорока, Помыкай не подваливаются. Уж такие собаки лядащие!.. Что рот-то разинул? Сымай тенета! Аль ночевать тут собрались?

Эти последние слова относились к двум мужикам-тенетчикам, которые, с дубинками в руках, молча глазели на нас с каким-то смущенным видом.

— А что? Разве они тут дали зевка? — спросил Бацов.

— Как же! Двух прозевали. Выкатились из тенет.

— Що ж, Хвепен Иваныч! Нешто мы тут причиною!.. Только что греха на душу накладать... как ено было, так ено и есть... тебе говорят: я к ему с тяпинкой, только, быво, вот бы... а ион и тае...

— Гу! Запало распустил! Таго, тае! Сымай тенета, говорят!.. Галманы!

Сорока и Помыкай подвалились; вслед за ними и Пашка привел солового, с фризовой хламидой в тороках.

Прежде всего Феопен Иванович взялся за тавлинку и, после доброй понюшки, глянул веселее и спросил нас, на кого вышел материк.

Мы не замедлили рассказать со всеми подробностями, что Алексей Николаевич принял его из-под одного Поражая.

— Собака-то помягче тех... Ну да ладно! — заключил Феопен и с помощью Пашки принялся выкручивать воду из своей одежды.

На обратном пути предстало нам зрелище, совершенно новое, неожиданное и вместе с тем неприятно подействовавшее на моего спутника.

— Посмотри, верно, этот вчерашний пузан притащился сюда, и, кажется, со всем выводком! Вот досада! — произнес Бацов, показывая на стоявшую вдали линейку, запряженную шестериком, с форейтором. Тут же пестрела коллекция шляпок и зонтиков.

— Верно, так. Что же! Я очень рад поглазеть на этот выводок... может быть, тут найдутся и хортые, и бурдастые, и всякие, — отвечал я, чтоб поддразнить Бацова. — Притом же, знаешь, новые знакомства с прекрасным полом всегда к чему-нибудь да поведут...

— Пустяки! Терпеть не могу этой пеньковой гвардии!.. И к чему прилезли? Что с ними делать?

И Бацов начал горячиться, прибирать и причитывать, не зная сам, на что решиться: ехать ли ему вперед или вернуться снова к Феопену и отправиться с ним домой?

Тем временем я успел счесть шляпки и зонтики, окружавшие то место, где лежали затравленные нами волки, и насмотрелся вдоволь, как пузан, разглагольствуя и пожимая руки у Стерлядкина, Алеева и графа, при каждом поклоне непременно откидывал одну ногу назад.

— Вот, рекомендую, это наши товарищи, — сказал Алеев, когда мы, сдавши лошадей своих охотникам, подошли к обществу.

После обычных приветствий с папашей разговор наш с барышнями начался, как подобало, сожалением с их стороны о том, что они не видали самой травли, а с нашей — уверением, что помянутая «травля» имела бы для нас самих двойной интерес в присутствии таких (Э! Уж была, не была! Видно, пошло на правду...) вовсе не прелестных, а так себе, чуть-чуть сносных свидетельниц.

— Это папа виноват, — прибавила одна из восьми Павловен. — Мы говорили, что надо ехать раньше.

— Ах, матушка, да как же! Как это ты так говоришь? — возразил папа, расставляя руки, голосом, которому, черт ее знает откуда, подыгрывала сопелка.

— Ты говоришь вот: папа!.. Нельзя же матушка, сырой тащить из печки!.. Сама знаешь, я тоже встал с семи часов, да как же тут... А вот что, — прибавил он, обратись уже к нам, — я рассчитывал, что застанем охоту. Ну, время, знаете, тово... извините, я думаю, что и теперь уже есть часов одиннадцать!

— Да, уже четверть двенадцатого, — отвечал Алексей Николаевич, посмотрев на часы. — Следовательно, надо закусить... По правам охоты... граф, господа, извините, тут лишнего ничего не будет, одно лишь скажу: мы съедим по кусочку пирога... это кушанье по сезону. Вот у меня мастерицы брать грибки... сейчас вот...

Очевидно, что целью всех или некоторых Павловен было любопытство. Может быть, они желали иметь понятие о том, как травят волков, может быть... ну, да на свете все может быть... но очевиднее всего, что целью их папаши был пирог; он, то есть, папаша, не удостоил даже взгляда ни людей, ни волков, на которых засматривались все Павловны. Получа согласие наше насчет уничтожения пирога, особа его с необыкновенной легкостью и проворством кинулась на опустошение длинного и емкого ящика линейки, оттуда, как из рога изобилия, глядели и горлышки бутылок, и баночки с маринованными грибами, и с огурчиками в уксусе, и опять-таки пикули и цыплята с сухарной посыпкой, и множество всего такого, что про всяк час и пригодно и потребно человеку... и наконец, с помощью носителя ливрейного картуза и собственноручной поддержкой, вынутая бережно на длинном противне и освобожденная из-под листов сахарной бумаги, девственно, стыдливо, румяно глянула на всех нас кулебяка, или пирог, как хотите назовите, но дело в том, что Павел Павлович сам поставил его на ковер, разостланный на лугу, — и чего тут не поставилось и не положилось вокруг соблазнительного пирога!

— Вот кому бы армию-то угощать! — шепнул мне Атукаев.

— Не худо, если бы к этому затеял он и пляску, — прибавил я.

— Только не под гребешок, — заключил граф.

Наконец мы приступили к доброму делу: кто на дрогах, кто на лугу, кто где как попало. Для дам наших подостлали снятые с дрог подушки, и пошли пир пировать.

— А где же наш Виссарион Николаевич? — спросил, спохватившись, Алеев.

Словно по щучьему велению, Владимирец явился среди луга и ехал к нам. После травли он вздумал объехать охотников и по пути завернул к тенетам взглянуть на Феопена. Наконец он очутился среди нас, но... что это было за творение в подсолнечной. Можно было поручиться, что если бы не знакомый костюм и известная всем способность этого человека к превращениям, мы, не долго думая, приняли бы его за новое, незнакомое нам лицо. Человек этот поистине был неузнаваем: глазами он глядел как-то на манер алебастровых статуй; на ресницах явились у него две слезки; рот нижней губой клюнулся к бороде; лоб преобразовался совсем... выражение лица сделалось как-то тупо, бессмысленно; одним словом, перед нами появилось что-то превращенное в один миг из человека настоящего в существо пошлое, жалкое, униженное до идиотизма.

Мы смотрели, как говорится, разиня рот, и не знали, что подумать об этом новом фокусе-покусе: граф смотрел вопросительно на меня, я переглядывался со Стерлядкиным, Бацов толкал под локоть Алеева.

— Вот еще один из наших, — начал Алеев, чуть дыша. — Это мой добрый приятель, владимирский помещик...

— Очень рад, очень рад, весьма приятно! — перебил толстяк, схватя за руку Владимирца, и откинул ногу по-прежнему.

Тот, не говоря ни слова, выделал ту же штуку ногой.

Не было никаких средств удержаться от смеха: я предвидел, что тут не обойдется без дальнейших шуток, и искал заранее места для спасения.

— Вы, верно, тоже охотник страстный? — начал пузан.

— Ме-ме-э-ме! — проблеял наш шутник и показал себе на уши.

— Ах, какая жалость! — подхватили две Павловны. — Он глухонемой!

— Пирожка, водочки! Вот, рекомендую, с грибами... — говорил между тем папаша, подавая кусок немому. — Антуанет, потчуй, занимай... а вы, господа, сначала прошу... прекрасная мадера! А потом... — и Павел Павлович принялся наполнять рюмки мадерой.

Между тем Антонина Павловна положила немому еще кусок пирога; у Александрины Павловны попросил он сам; глядя на сестер, сердобольная Ненила Павловна прибавила от себя четвертый кусок. Так, собравши полпирога и разложа перед собой на сахарной бумаге, немой командировал сестер за цыплятами; тем же путем очутились возле него банки с пикулями и огурчиками; следом за ними прибывали рюмки за рюмкой с наливками, мадерой, хересом и прочим. Обзаведясь хозяйством, глухонемой рассадил вокруг себя Павловен и начал их угощать. «Ах, какой он милый, внимательный, забавный!» — раздалось со всех сторон. Заслужа такое расположение и доверие во время завтрака, герой наш, угостивши всех досыта, принялся за ворожбу и разгадывание судеб. Для произведения этого фокуса он пользовался безвозбранно ручками и ладонями всех Павловен, но когда он, обратясь к нам, показал на ливрейный картуз и, сделав примерный нарез на ладони, начал вытряхивать и раздувать пух по ветру, для нас, понимавших, о чем идет речь, настала совершенная пытка...

Кстати, Павел Павлович, вообразив, что Владимирец воздает этим должную похвалу тесту в его пироге, не обращая на нас внимания, начал сам раздувать пух и потряхивал головой в знак совершенного согласия.

— Это правда, — прибавил он, — насчет теста могу похвалиться: торт настоящий!

Мы отвечали на это, что глухонемой был вправе заметить это раньше нас, потому что он знает поварское дело превосходно.

— А что, батюшка, — обратился ко мне папаша, — скажите мне, что он с роду такой или...

— Да, — подхватил я, — он глухонемой от рождения; но, несмотря на этот недостаток, он человек с большими талантами; сверх того у него удивительный фокус в глазах.

— Какой же это фокус?

— Да тот, что ему все предметы кажутся вверх ногами.

— Что ж это? Как же это так?

— Очень просто. Вот, например, это дерево, для нас оно вот какое, а для него оно стоит корнем вверх...

— А?.. Так... Антониночка, оправься! Нина, сиди хорошенько! Сашок, не вертись!..

И Павел Павлович тотчас приказал убирать посуду и подавать лошадей.

В это время мимо нас лугом Феопен провел стаю домой, и мы его встретили рукоплесканиями и проводили общим единодушным «браво!».

Тут последовало прощанье с нашим радушным гостем и его веселенькими спутницами; кажется, что они не в праве будут на нас жаловаться, потому что при конце свидания все, чем можно было доказать нашу предупредительность и внимание к ним, с нашей стороны было выполнено в точности; сверх того, когда экипаж тронулся, мы все очутились на лошадях и с конвоем, состоящим человек из десяти тех охотников, у которых не было в тороках зверя, проводили линейку версты за две до поворота.

Возвратись на квартиру, мы начали пировать по-своему: четырнадцать волков были выторочены и лежали рядом напоказ зевакам, которых набралось видимо-невидимо; тут же, пользуясь красным днем, охотники выставили столы на площадку и уселись за сытный обед с преизобильной порцией вина и пива; после обеда составился хор: пляска и песни продлились до полуночи.

На другой день мы выступили в Бокино.

 

VI

Бокино. — Новое знакомство. — Неудачное поле. — Полштоф в опасности. — Садка. — Травля встречных. — Отъезд.


В два часа за полдень увидали мы Бокино. Посворно, как и вчера, охотники равнялись полями, но зайцев находили мало, что доказывало близость и обилие красного зверя. От Бокина до Чурюкова всего-то двадцать верст дорогою, а прямиком, полями, и того ближе. Острова почти смежны, следовательно, волки, рыская постоянно вокруг своих гнезд, выживают русака.

Оставив в левой руке большую дорогу, мы по отлогому скату поля подъезжали к месту: налево, на самой крути бугра, стоял большой барский дом с колоннами и красивым палисадом; направо от него тянулось по бугру село с церковью; низина вся была заткана сплошным камышом и чапыжником, между которыми местами поблескивала довольно широкая река. По краям болота, в полуверсте друг от друга, стояли крестьянские пчельники. В этом-то болоте, которое протянулось на несколько десятков верст и огибало несколько сел и деревень, расселенных по обеим его сторонам, исстари, заведомо, «зазнать», плодится во многих местах зверь выводками. Обапольные мужики знают своего зверя и не строгивают гнезд, потому что и волки вблизи своих сел не щадят скотины.

Борзятники стянулись на луг и поехали на квартиру; мы спустились ко второму пчельнику, вблизи которого, по словам Феопена, было гнездо.

У камышовой изгородки пчельника невзрачный, остарковатый мужичонка с редкою русою бородкой клином, стоя на одном колене, тесал что-то на обрубке колоды. Мы подъехали к нему и начали расспрашивать о волках.

— Как же, есть, милостивцы, есть звери... Это мои собачки, батюшка, — прибавил он как-то умиленно, голосом мягким и вкрадчивым, каким обыкновенно владеют проходимцы и святоши. — А вы, сударики, охотнички?

— Да, мы охотники.

— То-то вот даве от господ был приказ; оповещали береговых по пчельникам, чтоб осторожней с зверем быть и охотников не допущать, а докладывать их милости, на случай какие наедут.

Мы значительно переглянулись.

— Разве господа твои здесь? Ведь барин ваш умер. Кто же тут теперь? — спросил Алеев.

— А молодые-то, детки, батюшка? Вот по лету наехали к нам, из полку прибыли. Теперь вот старшой-то, Иван Петрович, заместо батюшки-покойника вотчиной править взялся, а меньшой, Петр Петрович, охоч больно до лошадок, так за заводом приглядывает.

Я видел, что это известие произвело на моих спутников впечатление нерадостное.

— Что ж твои господа сами, что ли, хотят охотиться? — спросил граф.

— А господь ведает, сударики! Сами, что ли... Приказ есть, чтоб охотников не допущать, а там что у них на уме — неизвестно. Вот было недели две назад, приезжал сюда Жигунов с охотою, господ с ним таково много, досылали тож и к нашим, да нет, должно быть, запрет не снят. Так и отъехали. А то еще по лету был тутотка человек издалеча, две ночи ночевал у меня на пчельнике. Уж и мудрен же этот человек! И по имени как-то не так, чтоб знакомите было.

— Не Феопеном ли звать?

— Так-то, так, милостивец, он самый!.. Уж этот насчет звериных делов такой дотошник, что и не привидано!

— А что?

— Да так-то, батюшка! Я диву дался, глядя на него. Как передневал он тутотка да обшарил, почитай, всю округу, и говорит мне: «У тебя, — говорит, — дядя, в гнезде зверя мало». — «Как мало? — говорю. — Да тут их видимо-невидимо!» — «Нет, — говорит, — всего-то, со стариками, голов десяток, больше не будет: вот считай сам!» — говорит... и пошел он, милостивец ты мой, за энто плесо и ну гудеть по-звериному, на разные голоса, а они, зверье-то, сударь ты мой, и вышли все вот к пчельнику, прямо ко мне, вот сюда, игрище затеяли... И заподлинно всего-то-на-все девятеро с молодыми, опосля того видывал сколько раз — больше того нету...

— Ну, а теперь выводок тут? — спросил Бацов.

— Как же! Тутотка! Да они, наши-то, спокойны, пообрусели и к народу приобыкли. Вот старик всем стал знакомит: выйдет иной серед дня и ляжет где на меже — поглядывает, как мужички пашут. Года с два назад завелся было у нас на селе мужичок-охотник, не то, чтобы заправский какой, а так. Добыл он где-то капкан и ну ставить! Вот он, волчок-то, и попади в капкам передней лапой, да неловко задело, отгрызся... а ногу повредил, вестимо: пальцы отшибло. Так и теперь бродит, с кулдышкой...

Мы больше не стали слушать словоохотливого пчелинца и отправились на квартиру.

— Однако ж скверно, если эти господа Петровичи заартачатся и не пустят нас в остров! — сказал граф.

— Это ничего не значит, — отвечал Алеев. — Дурного в этом я вижу лишь то, что мы должны будем откочевать отсюда верст на десять вверх и лишимся на время удобной стоянки, зато будем иметь больше зверя.

Бокино — торговое село, стоящее при одном из тех бойких трактов, которые в зимнюю пору являют собою что-то вроде чистилища для господ проезжающих; тут такие ночлеги и ухабы, для которых надо иметь в запасе и чугунную голову, и стальные бока. Часть села, примыкающая к большой дороге, состоит, из постоялых дворов различной формы и величины. Два из них, лучшие на вид, были заняты нами. Помещение, определенное для нас, состояло из двух очень просторных и очень грязных покоев, где каждая половая доска исполняла роль фортепианного клавиша. Натешившись вдоволь над этою клавиатурой, мы уселись за трапезу, и Алеев велел кликнуть Афанасия.

— Ступай, — сказал он вошедшему, — на барский двор, узнай, к кому из господ следует тебе явиться для переговоров? Кланяйся и проси позволения метать завтра гончих. Ну, ты уж знаешь, как там поступить.

— Слушаю-с!

— Надо сказать, — прибавил Алеев по уходе посланного, — я как-то невольно узаконил за Афанасием право подобных переговоров; его красноречие при убеждениях до того фигурно и не понятно, что всякий с ним соглашается поневоле.

Неизвестно, как вел себя Афанасий на деле, но лишь мы встали из-за стола, как он явился с известием, что сам барин Иван Петрович изъявил желание познакомиться с нами и прибудет для того вскоре.

И точно, через полчаса времени у окон нашей квартиры появился статный бегун в пролетке, и вслед за тем вошел к нам плотный, высокого роста мужчина, в теплом сюртуке с бобром: это был еще очень молодой человек, с лицом, цветущим здоровьем и отмеченным добрым, спокойным выражением; лучше же всего в нем было то, что ни в словах, ни в приемах его не было и тени этого фразерства и вычурности, которыми редкий из нас не пробавляется в минуту первого знакомства.

В короткий срок познакомясь со всеми, Иван Петрович объяснил Алееву, что, наслышавшись о достоинстве его охоты и зная, что ловчий его по лету подыскивал здесь зверя, они с братом всеми мерами старались сберечь выводки для нас и не допускали других охотников. Вслед за тем он пригласил нас переселиться в дом на все время нашего здесь пребывания. Нельзя было и думать об отказе с нашей стороны, потому что приглашение это было выражено с таким радушием, ласкою и готовностью доставить нам угодное, что мы, не возражая ни одним словом, тотчас же собрались и отправились всем обществом к дому. Навстречу к нам вышел меньшой брат Ивана Петровича, Петр Петрович. Это был моложе его несколькими годами, ниже ростом, тонок и строен; судя по щеголеватости одежды и некоторой изысканности в приемах, он, как казалось, был не прочь от разыгрывания светского и тонного молодого человека, но, видя нашу совершенную простоту и бесцеремонное обхождение, тотчас изменил себя и с свойственной ему живостью и энергией доискивался и предупреждал желание каждого из нас и не уступал в радушии своему брату. Так составилось это неожиданное нами знакомство; оно было причиною того, что вместо одних суток мы пробыли в Бокине пять и долго и часто после этого вспоминали о встрече с добрыми и приятными людьми.

К девяти часам люди принесли необходимые для нас вещи, и мы разместились очень удобно, где кому пришло по нраву; дом состоял из множества больших комнат, отделанных со вкусом и удобно расположенных. В гостиной и соседней с нею комнате висело много замечательных картин; между ними были Рюисдаль и Боппа, а также копии и оригиналы известных русских художников. Отец наших радушных хозяев был страстный любитель живописи, а небольшая галерейка, им собранная, доказывала, что он вместе с тем был и знаток этого дела. Чай пить мы сошлись в просторном кабинете Ивана Петровича. С этого времени неистощимый наш Владимирец вступил в свою колею: открытие сезона началось у него повествованием о том, как русский мужик продавал немцу козу; далее пошла в ход история о вчерашнем пузане, репетиция раздувания пуха из ливрейного картуза и прочее. Репертуар нашего краснобая был обилен, блестящ и разнообразен: после какого-нибудь анекдота тотчас шло у него представление в лицах какого-нибудь из общезнакомых или присутствующих: малейший оттенок характера в каждом из нас был уловлен и передаваем с изумительным искусством. Дошел, наконец, черед и до Ивана Петровича, как тот приглашал нас к себе, и как Петр Петрович встретил и приветствовал общество посреди двора. Оба брата катались по дивану, хохоча страшно и прихватывая бока ладонями. В два часа за полночь, с коликой в боках, улеглись мы, наконец, в постели.

На другой день мы всем обществом выехали в поле. Своры стояли уже по местам; графский ловчий держал сомкнутую стаю вблизи пчельника. Новые знакомцы наши внимательно осматривали все и нетерпеливо ждали начала общей потехи, но тенетники замедляли дело: едва достало крыльев, чтоб забрать расстояние саженей в шестьсот длиннику; наконец, после долгого ожидания, ловчий со стаей тронулся в остров, и — увы! — все наши хлопоты и грозные приготовления послужили ни к чему: волки, подбуженные с утра неосторожным говором тенетчиков, снялись с логова и бродили по острову, предчувствуя грозу; ловчий не успел пройти и десяти саженей, как собаки, почуяв свежие следы, пошли в добор, и вся стая помкнула вразнобой. При первой помычке волки ватагой бросились в реку и скрылись мимо тенет.

Нам тотчас подали сигнал с нагорной стороны, что «зверь прорвался», и крайние охотники той и другой половины проворно тронулись с мест и пустились на полных рысях вдоль острова: Иван Петрович, Бацов и я поскакали к тенетам узнать, что и как происходило в самом острове. Спешившись, мы подошли топкою луговиной к левому крылу тенет и были зрителями следующего казуса.

Петрунчик (к слову сказать), получивший с помощью бдительного над ним надзора «надлежащий человеческий вид», — этот хитрый и замысловатый Петрунчик, во избежание докучного над собой досмотра, вздумал отправиться к тенетам в качестве охотника, на самом же деле значилось, что этот величайший трус и вовсе не охотник залез в болото с целью праздновать там первые минуты своей свободы, для чего, обеспечив себя полуштофом пенника, расположился, для большей безопасности, у крайнего крыла тенет, но едва удалось ему пропустить один глоток, как стая помкнула, и молодой волк, отбившись от гнезда, побежал второпях краем болота прямо на владетеля полуштофа. Взглянувши на волка, Петрунчик, с милой своей посудиной, шмыгнул от тенет и прилип к березе; волк между тем с разлета ударил в тенета, сорвал два крыла с кольев, заклубился в них и, делая отчаянные прыжки, поволок тенета к той же березе, зацепив концом за корень и, описавши тура четыре вокруг дерева, туго прикрутил к нему Петрунчика, а сам, окутанный тройными складками тенет, растянулся у ног его и щелкал зубами. Прижимая полштоф к груди, Петрунчик кричал неистово и взывал к нам о спасении. Нас одолевал смех.

— Пустяки, брат, ты вот его посудиной по голове, он и уймется! — приговаривал Бацов.

— Голубчик, Бацочка! А-ай!.. Конец мой пришел! — кричал тот.

Волк от этого крика ворочался пуще и грыз тенета.

— Пустяки, брат, ты вот лучше перед последним концом выпей, а он вот тобою закусит, — прибавил Лука Лукич.

Наконец, наскучив этим криком, Бацов подал в рог «на драку», и два охотника мигом явились на позов, сострунили волка и распутали Петрунчика. По общему решению, полуштоф поступил во владение избавителей.

Очутившись на свободе, Петрунчик усердно просил нас не сказывать графу об этом соблазнительном происшествии, но шила в мешке, как известно, не утаишь; охотники не замедлили передать этот случай к общему сведению, и таким путем весть о нем достигла до ушей грозного Артамона Никитича и так далее.

Вслед за тем велено было снимать тенета, и мы поехали домой, нисколько не досадуя на эту первую неудачу. Атукаев вздумал было обвинять своего ловчего в оплошности, но мы всеми силами старались доказать ему невозможность успеха в этом заранее испорченном деле.

За обедом Алеев советовал Бацову испытать Карая на волке и в подмогу ему, как новичку, предложил выбрать любую из собак своей своры.

Все в один голос подбивали Бацова взять Чернопегого и после обеда, в награду за неудачное утреннее поле, мы полюбовались на садку. Волка вынесли на луговину перед палисадником. Карай, у которого нога почти зажила, был на своре у Бацова, Васька с Чернопегим стоял в стороне, за народом. Когда расструнили и пустили волка, Карай с маху подлетел, поволок его за гачи и опрокинул его на спину, но дальше, как молодая собака, не давая ему хода, начал, по выражению охотников, «оплясывать зверя». Волк щетинился, ощелкивался, забирал силу и норовил наутек, тогда Васька, по знаку Алексея Николаевича, выехал на чистоту и показал его своей собаке. Чернопегий ринулся, и в одно мгновение волк лежал кверху ногами; Карай с этой помощью впился в зверя, как пиявка, без отрыва; это значило, что из Карая можно было ожидать собаку мертвую, потому что борзые, принимающие зверя в отхват, в настоящей охоте признаются за негодных. Мы поздравили Луку Лукича с открытием нового достоинства в его любимце и отправились в дом, где, как и вчера, заключили наш охотничий день живою дружескою беседой и общим смехом.

Во все время пребывания нашего в Бокине мы взяли два выводка волков и травили их блистательно. Говорить подробно об этой потехе я не намерен, а лучше расскажу моим читателям-охотникам о верном способе травить волков встречных. Это был наш последний подвиг в Бокине, виденный мною первый раз и едва ли знакомый кому-нибудь из псовых охотников.

Волки, распуганные нами в первое утреннее поле, по естественному закону, должны были возвратиться на старое логовище. Дав им сутки-двое обжиться у гнезда, мы старались узнать наверное, в которую сторону гнездовики выходят на добычу. Уследить за этим и высмотреть вход и выход зверя было заботой наших неутомимых ловчих. Все было исполнено ими с тем похвальным усердием, которого можно ожидать лишь от истинных охотников. На пятый, то есть последний, день нашей стоянки в Бокине, часа за два до рассвета люди разбудили нас, и в доме началась суета страшная. Мы выпили по стакану чаю, оделись, не мешкая, раскурили сигары и вышли в переднюю; там встретил нас Феопен, а у крыльца ожидали оседланные лошади и гремели ошейниками сворные собаки. Борзятники обеих охот собрались на лужку, где была садка, и ожидали нашего выхода. В таком составе, предшествуемые Феопеном Ивановичем, мы очутились на лугу против второго пчельника. Отсюда приказано охотникам разделиться на две половины, разъезжаться на дистанцию и стать полудугой, в полбугра, лицом к полю. Мы все отъехали на версту вперед и укрылись в кусте (Кустом охотники называют или небольшой отъемный лесок, стоящий на глади, среди поля, или небольшую лозняковую заросль с кочками, место, удобное для лежки зайцам и для прочего. — Прим. автора.); остался один Бацов и занял место с Васькой близ пчельника. Петр Петрович вызвался быть у нас «сторожевым»; для этого он подвинулся более нежели на версту вперед, и, когда рассвело совершенно, мы увидели его стоящим на гороховом омете. Недолго мы смотрели на этот длинный гребень омета, на котором недвижимо торчал силуэт черного всадника. Вскоре сторожевой наш с гиком, помчался прямо на нас. Перед ним, словно черные клубки, катились по полю девять волков. Вот ближе и ближе, и мы уже начали различать их по возрастам. Матка тянула впереди, за нею мчались семеро волчат, далеко отставая друг от друга; сзади, злобно оглядываясь назад, прыгал старый волчина. Выждав на дистанцию, Алексей Николаевич указал своей своре матку; графские собаки сметались и, возревшись, сели на молодого волчка. Оставя все, Петр Петрович, как видно было, занялся одним стариком, он висел на нем, не жалея лошади, и старался поставить его прямо на куст, но хитрый зверь, видя травлю впереди и такую неотвязную погоню сзади, наддал скачки, покосил и начал забирать влево, но мы успели заскакать наперерез и вместе с Петром Петровичем подали его прямо на Васькину свору. В награду за эту услугу мы были зрителями поистине удивительного приема Чернопегого и тут же признали, что это, по удали, первая собака во всей алеевской охоте. Бацов, глядя, как его Карай тормошил уже заколонного волка, чуть не плясал от радости. Это был тот самый волк с отшибленными пальцами, о котором мы слышали от пчелинца.

Так закончили мы нашу пятидневную потеху в Бокине.

После обеда люди, обоз и экипажи выступили на походном положении в дальнейший путь, мы же не могли не остаться еще на одну ночь под гостеприимным кровом наших радушных хозяев. Правду сказать, нам и самим не хотелось расставаться с ними, а они высказывали невозможность нам сопутствовать.

На другой день, после обильного завтрака, мы простились с искренним сожалением и поспешно вышли и разместились в двух тарантасах, приготовленных для нас с вечера, но кучер, бывший впереди, вместо того, чтоб тронуть с места, полез с козел и начал что-то оправлять у коренной: вскоре оказалось, что это была «штука», придуманная братьями. Иван Петрович, в сером казакине, подпоясанный кушаком и в картузе набекрень, появился на крыльце. Не говоря нам ни слова, он полез на козлы. Следом за ним вышел Петр Петрович с налитыми стаканами шампанского.

— Что это вы делаете? — спросили мы в один голос.

— А ночуем еще ночку вместе, — отвечал добряк, разбирая вожжи и навертывая кнут на руку.

— Вместе, вместе! — крикнули мы разом, приняли чуть ли не по десятому уже стакану в руки, чокнулись и грянули «ура!» Петр Петрович накинул пальто на плечи, вскочил к нам в тарантас, уселся как попало, и мы помчались.

Братья проводили нас с лишком за сорок верст. Ночевали мы вместе в крестьянской избе и на утро простились, тоже со «штукой», но не без грусти.

Медленным и скучным переходом достигли мы, наконец, до Колягиной вершины, то есть до главного пункта, к которому стремились. Тут только началось наше «отъезжее поле», а с ним и ряд тех замечательных случаев и сцен, для которых все сказанное может служить вступлением или приготовлением к настоящему охотничьему делу.


(Окончание в следующей книге)