Пантовка | Печать |

Горбунов Б.

 


(Пантовка — охота на изюбря-самца — крупного забайкальского оленя, имеющего весной на голове «панты» — молодые, еще не окостенелые, мягкие рога — предмет усиленного промысла. Пантовка разрешается один месяц в году: с 1 по 30 июня. Позднее июня панты не годны. Лицензии на отстрел «пантачей» выдаются первоклассным охотникам, которые, найдя в тайге пантача, должны без ошибки определить, достаточно ли зрелы его панты. — Прим. автора.)

 

I

Полуденный жар свалил.

— Пора! Охота ждет! Пойдем, охотник, чего время терять. Пока дойдем да след найдем, в самый раз и получится.

Это говорит мой проводник и товарищ по охоте — Мокей Парфенович Потин, семидесятилетний забайкальский промысловый охотник, «знаток тайги», бородач с зоркими глазами и чутким слухом, жадный до всякой лесной охоты, немногословный, как все сибирские охотники. Он здоров, бодр, жилист, ходит легко, хотя вдвое старше меня.

У нас есть специальное разрешение госохотинспекции — лицензии на отстрел двух изюбрей-пантачей. Неподалеку от станции Петровск-Забайкальск, на разъезде, где скорые поезда совсем не останавливаются, у Мокея имеется рубленная из столетних лиственниц изба.

Сделав пешком восемнадцатикилометровый «бросок» с разъезда в глубь тайги, в широкую лесистую падь, мы пообедали, отдохнули часок возле лубяного охотничьего балаганчика на берегу шумящего таежного ручья и идем дальше.

До места охоты осталось километра три: перейти болотистый, с редкими елями распадок — и начнутся «изюбрины места». Мы обстоятельно обсуждаем, где поохотиться сегодня вечером, и решаем идти в тайгу, на марь, стеречь пантачей в сумерки на пастьбе в кустарниках.

— Чисть котелок! — говорит Мокей.

— Зачем?

— Ночью мясо варить будешь!

Мокей поднимается, затаптывает в костре каждую искорку.

Тихо переходим кочковатый, заросший мелким ивняком и редкими елями распадок. Ветви лозняка лезут в лицо. Впереди шагает Мокей в ичигах и беличьей безрукавке, широкий, бородатый, волосы в скобку, с курковым зауэром в руках; за ним иду я, с охотничьим карабином.

— А если с медведем столкнемся? Тут вон какая чаща, — говорю я.

Мокей приостанавливается:

— Вот это и хорошо! Справимся.

Поднялись на отлогую марь, вошли в густой хвойный лес.

Вот она, лиственничная забайкальская тайга! Местами редко, местами густо стоят, уходя вершинами в небо, неоглядные и неохватные даурские красавицы лиственницы столетнего и более возраста, прямые и пышные, с нежной зеленью. Реденько вкраплены кряжистые суковатые сосны, с желтыми вершинами, с заслезенными липкою смолкою стволами и с ровно торчащею игольчатой хвоей. Изредка среди лиственниц красуются сумрачные чудища тайги — матерые кедры, несокрушимо крепкие на вид, величавые осанкой, с густыми раскидистыми кронами, с сизыми кистями игл. Местами высятся островерхие конусы сибирских елей с раскинувшимися во все стороны цепкими лапами — сучьями, густо ощетиненными короткой колючей хвоей, концы их никнут чуть не до земли. Между деревьев, под кронами, кустится роскошный зеленый подлесок таежных кустарников с густою листвой, тугой и частый, весь в звериных тропах и пролазах. В воздухе разлит легкий, бодрящий смолистый аромат, идущий от сосен и лиственниц. Деревья и подлесок заслоняют горизонт. Внизу зеленый мох густым изумрудным ковром заткал землю, он мягко стелется и кудрявится по влажным местам — от него зеленоватый тон приняла вся тайга. На мху рассыпано много опавшей лиственничной шишки.

Малохоженая, извилистая таежная тропочка, еле приметная на мху, вся в корневищах и яминах, идет-ведет глухой тенистой чащей сквозь подлесок, петляет между вековыми лиственницами и соснами, обходит поваленные ветром обомшелые, трухлявые стволы таежных великанов, проходит мелкой лиственничной порослью, выходит на зеленые травянистые полянки, поднимается на заросшие лиственным кустарником пригорки, сворачивает в извивы пади с мелким березняком, спускается в сырые, сплошь покрытые мокрым мхом низинки, пересекает низкие, по пояс, заросли стеблей голубицы. В мягком влажном мху тонут ноги.

Эти места сотни раз исхожены Мокеем. Он идет осторожно, — ветка под ногой не хрустнет, — иногда останавливается, беспокойно прислушивается изощренным ухом к тайге, смотрит зорко по сторонам, полной грудью вдыхая чистый таежный воздух.

Мокей неожиданно махнул мне рукой и заскочил за дерево. Я замер. Впереди по тропе, задевая за сучья, движется что-то большое...

 — Сохатые, сохатые! Здесь сохатиное место, — шепчет Мокей, — тут болото недалеко, там всегда двух-трех сохатых встретишь. А здесь они пасутся.

Выходим на тропу. Видны следы спугнутых лосей.

Мокей на слух разбирается во всякого рода таежных шумах, так как в тайге каждый зверь и птица шумят на свой лад. Вот впереди, в мохнатых сучьях старой ели, раздался легкий шорох, качнулась ветка, мелькнул черновато-пепельный зверек.

— Белка, тварь таежная, прячется, — улыбаясь одними глазами, шепчет Мокей.

— Это знаменитая забайкальская чернохвостка, — говорю я.

— Знаю, знаю. Пострелял я ее на своем веку достаточно. К зиме она будет вся «бусая», голубая да пышная. Мех ее — вот добро! Иной год ее здесь такая тьма, — кедр привлекает.

— Прррр, — неожиданно раздается слева дребезжащий шум быстрых крыльев, и на сучок лиственницы в полдерева садится серая птица.

— Рябчик, — приостанавливаясь, шепотом говорит Мокей, — сейчас июнь, — они еще малы, в полптицы, только летать научились. К сентябрю поматереют. До чего же хороша птица!

Порою тайга кажется безжизненной: ни зверей, ни птиц. Проходим длинную широкую долину без подлеска. Видимость вперед метров на двести.

— Тсс, — шепчет предостерегающе Мокей и грозит пальцем, чтобы я не шевелился.

— Что там?

— Медведь на мари! Чистая беда! Изюбри уйдут, ой уйдут. Пропала охота!

Он чешет затылок, стараясь сообразить, что делает здесь медведь, и заявляет:

— А может, будет «ходовая ночь»... Сюда гляди, — тычет он пальцем в сторону.

У громадной мохнатой лиственницы ворочает колоды бурый медведь. Он нас не видит.

— Сейчас его стрелять ни к чему, — шепчет Мокей и легонько свистит.

Мишка, увидев нас, как ужаленный, во все лопатки кинулся наутек.

Справа изогнутая гряда лесистых сопок подковой обошла широкую и длинную падь, всю заросшую лиственницами и подлеском, — в ней держатся изюбри. Мы у входа в эту падь — подкову.

— Эту падь я сызмальства знаю, очень глухая, зверя в ней — изюбрей, сохатых, косуль — не перечтешь, — шепчет Мокей.

Раз десять сходит Мокей с тропы, осматривая внимательно мох возле звериных пролазов в подлеске, и возвращается обратно со словами:

— Следа нет.

Живые серые глаза его озабоченно бегают по сторонам.

 Вот отлогий склон сопки, с редким лиственничным лесом и частым густым лиственным подлеском, вот полянки, по склону с густой нетоптанной травой, мелкими таловыми кустиками на каждом шагу.

Мокей наклоняется к земле:

— Изюбрь прошел! След, — он быстро приседает на корточки, чтобы лучше разглядеть.

На влажном мху ясно видны свежие вмятины — отпечатки круглых и широких раздвоенных тупых копыт изюбря с недоступом, то есть копыта задних ног не доступают несколько сантиметров в следы передних ног.

Рассмотрев внимательно след, свежесть примятой копытами травы, измерив расстояние между следами задних и передних ног зверя, Мокей решил, что это прошел рано утром молодой бык-пантач.

Двигаемся по следу.

У широкого куста Мокей находит массу отпечатанных следов и кучи свежего изюбринного помета.

— Пасся изюбр, бык не старше четырех лет, — заключает Мокей.

С этого места решаем разъединиться. Мокей коротко объяснил, как и до каких пор идти мне по следу, на что обращать внимание, где и как ждать изюбря, как тихо нужно лежать.

— Изюбрь даст о себе знать шумом веток, потом осторожно выглянет в пролаз в подлеске. Смотри в оба, не пропусти этот момент. Они ходят еле слышно — берегут свои неокрепшие рога. Смотри острее, разглядывай, чтобы на голове у зверя были панты: четыре отростка на каждом роге — это самые лучшие. Все под «его» шум делай — и целься, и стреляй. Да смотри, когда будешь стрелять, чтобы возле изюбря колод не было, а то он рухнет на колоду после выстрела и панты сломает — тогда пропало дело: будут панты — брак, четвертый сорт.

Мокей вынул из заплечной котомки поршни, плетенные из черного конского волоса, набил их еловой хвоей и надел на ноги поверх ичигов, прихлестнув у щиколоток волосяной же веревочкой.

— Чтоб мои следы духа человеческого не давали, — поясняет он. — Знаешь, что? Иди по следу, а я пойду еще следы искать в другом месте. Ну, желаю удачи! — он круто сошел с тропы влево, нагнулся пониже, юркнул в подлесок и скрылся.

 

II

Иду один, осторожно и медленно. Тропа проглядывается вперед шагов на тридцать. Место глухое, нехоженое. Справа внизу глубокая лесистая падь, мелкая кустарниковая поросль, журчащий ручей. Слева — отлогий подъем на сопку, разреженный крупный лес, непролазный зеленый кустарник. Любимые изюбрями места — лучшего пастбища «с защитой» и придумать нельзя.

 Учитываю еле заметную тягу воздуха, снимаю с плеч рюкзак и ложусь на мох под столетнюю лиственницу — в засаду. Затаив дыхание, разглядываю гущину тайги, оставаясь незаметным.

Сквозь вершины виднеется голубое летнее небо, резкие контуры сопок, ощеренные лесом, мохнато маячат вдали. Не утихая, надоедно постукивают пестренькие дятлы — «таежные плотники», изредка слышны истошные выкрики соек и кедровок — в вершинах их не видно.

Вечереет. Солнце стоит низко. Густо-розовый свет лежит на небе, на вершинах лиственниц, сосен и кедров. Вот солнце ушло за крутые сопки, спустились светлые сумерки, чуть розоватые от заката. В тайге под деревьями потемнело. Сойки, кедровки, дятлы умолкли. Марь погрузилась в тишину. Потянуло резкой свежестью из пади и затхлостью от колод. Громче и отчетливее слышны таежные звуки и шорохи.

Где-то в лесу, на склоне противоположной сопки, зычно, как из пустой бочки, загоготал, заухал и заплакал навзрыд, наводя уныние, мрачный хозяин таежных ночей, длинноухий ухач-филин. Потом он умолк, — наступила страшная таежная тишина. Изюбрям пора выйти пастись на марь. Теперь все внимание вперед на тропу, на заросли кустарника. Отсюда надо ждать зверя.

Впереди, сверкнув беловатым пятном зада, перескочила тропу пугливая тонконогая косуля. Справа, на тон стороне ручья, во все козлиное горло, надрывно, с хрипотцой, прокричал «вечернюю зорю» тайге гуран. Крик гурана считается таежными охотниками хорошим признаком: он предвещает «ходовую ночь» на зверя.

Сумерки сгущаются. Деревья почти черные. Червячки — светлячки в гнилушках у колод — засветились роями голубых огоньков. Синеет небо, золотятся первые звезды. Тропу еле заметно. Глаз различает темные стволы и кроны деревьев, купы застывших в тишине кустарников.

И вдруг послышался подозрительный шорох... опасливо оглядываюсь, напрягаю зрение и холодею: по тропе в темноте осторожно пробирается большой темный волк, не сводящий светящихся глаз с моей фигуры.

Заслышав, что я шевельнулся, волк звонко щелкнул зубами, оскалился, издал сердитое рычание и с вздыбленными на загривке волосами отскочил назад по тропе.

Волк мешает. Он может испортить мне охоту на изюбря. Как быть? Стрелять нельзя, — выдашь себя, звуком выстрела отпугнешь изюбрей. Но волка надо отогнать. Я встаю в рост, беру в руку охотничий нож и смело иду на волка. Волк, злобно огрызаясь, испуганно шарахается с тропы в чащу, но вскоре опять появляется из-за дерева — глаза его сверкают. Я делаю резкое угрожающее движение рукой. Волк, лязгнув зубами, исчезает в чаще и больше не появляется.

Тишина, жуткая, нервная. Гулко тикают часы в кармане. Из таежной чащобы слышится тихий шелест густой листвы, шум срываемых веток, неторопливые шаги... Снова тихо. Потом шорох и шелест доносятся слева, с той стороны, где кустарник особенно высок и густ.

И вот два курчавые куста тихо раздвигаются и меж ними осторожно просовывается красивая голова с рогами, освещенная недавно поднявшейся луной. Это изюбрь — краса забайкальской тайги. Зверь раздувает ноздри, подозрительно обнюхивает ветки, сучья, всматривается в каждый кустик, двигает ушами. Он долго стоит и, наконец, вытянув шею, выскальзывает из чащи весь, еще раз внимательно оглядывается и, не приметив ничего подозрительного, шагает вперед, шуршит ветками, на ходу пощипывает листья.

Боюсь шевельнуться, чтоб не испугать зверя. Стрелять не тороплюсь, чтобы не сделать промаха и не убить изюбрицу вместо «пантача». Изюбрь стоит в тридцати шагах и, задрав кверху голову, объедает веточки — жует. Слышен хруст. Ест медленно, с выбором. Различаю голову с пантами на длинной пушистой шее, хотя отростков сосчитать нельзя. Какие уж тут отростки! Запрокинув голову с пантами на спину, зверь, стараясь не задевать за сучья, подходит ближе, ближе... До него уже только двадцать шагов. Целюсь в шею под голову — туловища в чаще не вижу.

Мгновение — и струя огня прорезывает густые сумерки. Изюбрь валится на землю, приминая кустарник.

 

III

Впотьмах заготовляю дрова, раскладываю костер по напутствию Мокея: на склоне сопки, выше места, где лежит убитый изюбрь. Сухая болонь елового сухостоя, густо дымя, трещит и щелкает в огне, разбрасывая искры и угли. Метров на сто слышно вокруг. Это мне и надо, чтобы меня нашел Мокей.

Вековые деревья и полянка озарились светом. Передо мной неподвижно лежит на правом боку возмужалый красно-рыжий красавец.

Смотрю и щупаю панты: чудесная вещь! Красно-золотистые, хрящеватые, туго налитые кровью и мускусом, покрытые бархатной кожицей с короткими волосками, с мягкими округлыми концами отростков.

— Бум-м, — доносится из-за сопки глуховатый звук ружейного выстрела. Догадываюсь по направлению — стрелял Мокей.

Костер пылает. Столб синего дыма с искрами идет к небу. Полянка хорошо освещена. Черные тени деревьев прыгают. С неба льется мутно-серебристый свет луны.

Мокея долго-долго нет.

Наконец, заполночь сзади слышится треск сучьев, торопливое дыхание, шаги человека и виден свет. Из-за деревьев выходит Мокей с факелом из бересты на палке, в мокрых ичигах.

— Где ты, охотник?

 — А! Наконец-то! Я тут.

— Иду к тебе на огонек. Ну, как... наохотился? Ба! И ты убил изюбря? Откуда стрелял? Из-под лиственницы? Славная листвянка! Ей сотый год. Расти еще, милая, сто лет!

Он бросает факел в костер.

— Что задержался, Мокей Парфеныч?  Как охотился?

— Нашел полянку с свежими следами — место кормежки, все высмотрел, лег в засаду, убил. Я зря не хожу и порох зря не жгу, — ответил он, приставляя к колоде ружье и снимая с плеч панты, перетянутые мягкой белой тряпкой.

— Далеко?

— Не будет и километра. Зверь непуганый, под выстрел вышел скоро, едва свечерело, и полежать не дал. Двух пантачей забраковал: один слишком стар, панты на восемь отростков и перезрели; другой молод — двояк, какие у него панты! Третий вышел — панты зрелые, в четыре отростка — самый раз. Близко напустил на себя, прицелился, как бахну круглой пулей — наповал и замертво. С одного выстрела взял. Развел костры. Панты отсек, шкуру содрал. Мясо разрубил, в яму сложил — пусть лежит. Возьму коня — вывезу. Руки в ручейке помыл, а ужинать и ночевать к тебе пришел.

Мокей, довольный, трет руки, ласково оглаживает бороду. Он весел, говорлив, чувствует неоценимую силу своей охотничьей опытности и радуется, что еще умеет добывать панты...

Я рассказываю ему случай про волка, которого прогнал с тропы.

— Хо-хо! — выслушав меня, смеется он, потешаясь надо мною. — Веселая ночушка! Чай, поди, струхнул малость, охотник? А? Страшновато одному-то было? Признайся! — допытывается Мокей, заглядывая мне в глаза. Потом вразумительно поясняет: — Жутковато одному, а без привычки и прямо страшно. Тайга глухая, темно, а тут еще волчишко пришел «зоревать» на тропу. Он на косуль охотиться шел, а ты с тропы не уходишь. Понимаешь? Волки на косуль охотятся сумерками — сумерничают... Веселого мало. Доведись и до меня такой случай, я не испугаюсь, но жутко будет. Тайга-матушка не добрый дом...

Мокей обходит убитого мною изюбря, щупает раздувшийся бок, хлопает по гладкой задней ляжке, окидывает оценивающим взглядом.

— Хорош изюбрь! Трехлеток. Сыт телом и с отличными пантами. Панты в соку! Вполне зрелые. Первый сорт!

Мокей достает из котомки маленький стальной топорик и отсекает панты.

В полумраке, при двух кострах, сдираем с изюбря шкуру, потрошим, разрубаем на шесть частей мясо и прячем в вырытую до вечной мерзлоты неглубокую яму в пади, на еловые лапки.

Ужинаем на мху, возле горящего костра. Едим приятное легко варящееся изюбровое мясо, пьем чай, отдыхаем.

 Черной и зловещей кажется молчаливая тайга. До разъезда далековато — километров двадцать пять по таежным тропам.

Июньские ночи — «зоревые», заря с зарей почти сходятся. Скоро рассвет. Но спать не хочется, — впечатления вечера гонят сон. Чтобы скоротать время, Мокей в третий раз греет чай. Он лежит на мху у костра, лицом вниз. В тайге, со стороны ручья, раздается треск сухих сучьев и тяжелое сопение. Чуткий Мокей поднимает голову, всматривается в таежную ночь и, видимо, что-то почуяв ухом, протягивает руку к ружью. Следуя его примеру, я беру в руки карабин.

— Медведь! — шепчет Мокей скороговоркой. — Ну-ка дров в костер подбрось.

Я бросаю охапку сухостоя. Огонь ярко разгорается. Шорох удаляется и умолкает.

— Ушел, ушел... Что-о? Солена Алёна? — посмеиваясь над медведем, кричит в темь Мокей.

Костер, ярко пылавший во мраке, затухает.

 

IV

Еще не каркнул ворон, а Мокей уже на ногах.

— Вставай, охотник! Живенько надо, по холодку. Путь долог.

Пойдем другой дорогой, через хребет.

В вершинах лиственниц чуть-чуть светлеет. Свет нарастает. Звезды гаснут. Вот-вот взойдет над сопками солнце.

Собираемся и отправляемся в обратный путь. Бережно несем дивные лобовые панты и по куску мяса.

К полудню приходим на разъезд.

— Вот мы и дома! — говорит Мокей, входя в открытую калитку во двор.

Под навесом у забора, гремя цепочками, радостно бросаются с лаем и визгом две рослые, остромордые и остроухие лайки. Резвый, черный с белым брюхом, кобель рычит от удовольствия, увидев хозяина, виляет хвостом и, стараясь оторвать цепь, «виражирует» на задних лапах. Возле дымчатой «мышастой» сучки с тонкими ногами, с блестящими умными глазами, бегают четыре упитанных серых щенка, с острыми ушками, и тоже взвизгивают. Поймав на лету по изрядному куску изюбрового мяса — таежного гостинца, брошенного им Мокеем, лайки успокаиваются и начинают стоя есть.

На крыльцо дома поспешно выходит жена Мокея — Агафья Алексеевна, старуха лет шестидесяти, тоже еще бодрая и крепкая.

— Пантачники с пантами пришли! А я и не вижу! Добро пожаловать! Обедать будете или чай пить?

— Ставь самовар, — приказывает Мокей.

Агафья Алексевна быстро уходит в кухню.

 Мокей осторожненько принимает у меня из рук панты, снимает с меня карабин, рюкзак, бинокль.

Панты Мокей вешает на чердаке, на вбитый клин, а сам принимается обтирать и чистить свое ружье. В горнице пахнет пороховой гарью. Вычищенное ружье он вешает на стену, в «комплект», в котором теперь красуются три ружья, вернее три поколения ружей: кремневый, «большедырый» дробовик, шомпольная двустволка «Тулка» шестнадцатого калибра и двуствольный курковый «Зауэр».

Агафья Алексеевна ставит на стол пыхающий паром самовар, молоко, сметану и целую пирамиду румяных пирожков с мясом и луком, с творогом, с грибами и отдельно с калиной.

Мы с удовольствием садимся за самовар.


На другой день рано, до солнца, отправляемся с тремя вьючными лошадьми в тайгу за мясом. Удивительно: несмотря на то, что в пади бродят волки и медведи, мясо в обоих ямах ни один зверь не тронул. Мокей так объясняет это:

— Зверь не переносит запаха человека, а наш запах еще не выветрился. Да и еловый лапник перебивает запах, идущий от мяса, — зверь его и не чует...

В тот же день вечером Мокей сдал панты специальному приемщику, а мясо двух изюбрей — в хозяйственную организацию по договору.