Кизлярские сады | Печать |

Толстой H. H.

 

Кизлярские сады
Кизлярские сады


Вниз по Тереку, ниже Кизляра, лежат несколько русских помещичьих деревень, окруженных степью, камышом, озерами и болотами. Летом, когда Терек от таяния снегов в горах разольется, вода бежит по всем канавам, ерикам, протокам — вообще по всем низким местам, в степь, наполняет озера, камыши. Эта последние делаются решительно непроходимыми. Зато какое раздолье для всякой дичи! Выводки всех возможных пород диких уток спокойно плавают между камышами, под предводительством матерых уток и красивых селезней. На каждой травке, на каждом островке, на берегу каждой канавки неподвижно сидят целые стаи белых колпиков или черных бакланов и караваек, между, тем как цапли и огромные белые чепурьи важно расхаживают по воде, а резвые кулики самых разнообразных пород, начиная с крошечного песочника до долгоносого штигля, с красивого кроншнепа до уродливого кривоноса, с робкого бекаса до забияки турухтана, проворно бегают по берегу или со свистом перелетают с одного места на другое. На озерах стадами сидят молодые серые лебеди, только что выбравшиеся на просторное озеро из густых камышей. Яркий солнечный свет, голубое небо, прозрачная вода и свежий ветерок, изредка пробегающий по озеру, — все это дико и ново для них. Они теснятся в кучи и робко озираются, между тем как старые лебеди, белые, как снег, попарно и важно плавают по середине озера, вытянув шею и тихо поворачивая голову то вправо, то влево, как будто любуются своим молодым поколением.

В высоких местах, в кустах, громко перекликаются фазаны, в болоте ревет выпь, а в самой чаще камышей целый день гогочут невидимые стада казарок и гусей. В это время дикие гуси линяют и держатся в самых крепких местах, только по ночам выплывая на озера и разливы. Но с приближением осени птицы эти делаются деятельнее, предприимчивее. Молодые гуси уже совсем оперились, старые вылиняли. Огромная стая их с криком с утра до вечера носится над камышами, пробуя свои силы и приготовляясь к дальнейшему путешествию. День кончается, и гуси далеко улетают в степи, где и пасутся всю ночь, лишь к утру возвращаясь в свои родные камыши...

Но вот приближается и настоящая осень. Вода начинает сбывать. Уже в степи, где были озера, блестят на солнце одни белые солончаки. Зайцы перекочевывают из степи в высохшие болота; стаи волков и чекалок появляются в камышах; лисицы начинают рыскать по гривам и островам; все чаще и чаще раздается по ночам громкий и отрывистый рев: это началась оленья руйка: рогатые скликают самок и вызывают на бой соперников. В камышах показываются ласточки, которые то быстро летают над водой, то смирно сидят на кучах сухого переломленного камыша и дожидаются только попутного ветра, чтоб улететь. Уже каждую ночь высоко в небе тянутся длинные вереницы журавлей: перелет начался. Не находя прежних привольных разливов, первыми улетают гуси; за ними тянутся казарки, потом лебеди, утки. Зато со всех сторон из степи слетаются на низ бесчисленные табуны дудаков и стрепетов. Снегу здесь почти не бывает, а птицы эти пасутся в степи всю зиму. Целый день над камышами летают крикливые стаи уток, отыскивающих воды... Вот, сделав несколько кругов в воздухе, они с шумом опускаются на озеро или проток, где вода не замерзла и где уже плавают целые стаи птиц всех возможных пород, оставшихся здесь на зимовку. Гуси по-прежнему ночью летают кормиться в степь, а днем держатся в камышах. В этих ежедневных перелетах установлен у них особенный порядок. Всегда в одну пору — около полуночи, когда вся стая, рассыпавшись по степи, спокойно пасется, — часовой между гусями поднимает крик: собираются все гуси и, погоготав несколько времени на месте, вдруг поднимаются, летят к камышам и опускаются где-нибудь на поляне так тихо, что разве чуткий лебедь, спокойно спящий на ближайшем озере, проснется и окликнет своих новых соседей громким и протяжным криком...

Далеко по камышам раздается этот заунывный звук, тихо умирающий в невозмутимой тишине ночи... Или дикий козел, изумленный и испуганный шелестом крыльев гусей, отрывисто зявкнет, сделает несколько скачков, остановится, тревожно озирается и потом снова, опустив голову, начинает щипать сухую траву; да иногда лиса, услыхав, как опускался табун гусей на поляну, тихо приляжет на брюхо и, пролежав несколько времени, осторожно поползет камышом к лакомой добыче. Но редко удается ей застать врасплох не менее осторожных птиц. Молодые гуси засыпают беспечно, опускаясь на брюхо, но старые остаются на одной ноге и спят чутко, завернув под крыло голову. Едва заметят они опасность или просто услышат малейший шорох, как подымают голову, вытягивают шею и боязливо оглядываются кругом. Крадется ли камышами лиса, рыщет ли голодный волк или запоздалая чекалка спешит присоединиться к своей стае, которая уже давно и плачет, и воет, и смеется в самой чаще камыша, или тяжелый кабан ломает камыш, пробираясь к своей котлубани, — старые гуси подымают крик, вся стая просыпается и вторит им, заглушая своим криком все другие звуки ночи. Таким образом, обманутая в своих надеждах, лиса бежит искать счастья в ином месте...

И так в продолжение всей ночи один звук сменяется другим: то кричат гуси, то, чуя добычу, воют волки, то высоко в небе раздается резкий, будто металлический, звук кобчика, с криком летящего бог знает откуда и бог знает куда... Перед рассветом фазаны начинают громко перекликаться и, стряхнув с своих красивых перьев ночной иней, выбегают на тропинки. Выгнув шею и хвост, бегают они проворно взад и вперед, встречаясь то с зайцем, который идет с жировки на свое логовище в степь, то с оленем, важной поступью возвращающимся в камыши...

Весной озера и протоки снова наполняются водой, снова прилетает птица с моря, но уже не держится стаями, а порознь или попарно скрывается в камышах. Самки садятся на яйца, и только самцы плавают на озерах. Свиньи уже опоросились и выходят со своими детенышами на поляны, покрытые свежей травой, олень сбросил рога и бродит по камышам, отыскивая воды и прохлады. Солнце уже печет, миллионы комаров носятся в воздухе...

В эту самую пору мне случилось быть на охоте в деревне Тарумовке. Я давно слыхал, что тарумовекие крестьяне охотятся за кабанами с одними собаками, простыми дворняжками, которых ловят в Кизляре, около рыбных рядов, где собаки эти без хозяев, никому не принадлежащие, почти дикие, скитаются целыми стаями. Мне давно хотелось видеть этот оригинальный род охоты, и, наконец, я собрался в Тарумовку.

Дорога в эту деревню идет через сады... Представьте себе пространство земли верст в тридцать длиной и верст на десять или больше в ширину, все покрытое виноградником. Сады эти отделены один от другого или прямыми дорожками, или аллеями прекраснейших фруктовых деревьев всех возможных пород, или канавами, по которым бежит из Терека вода, потом разливающаяся хейванами по виноградникам (хейванами называются канавки, которыми проводят воду из главных канав в виноградники). В каждом саду, под тенью огромного фруктового дерева, стоит или хорошенький домик с красной или зеленой тесовой крышей, с красивым балкончиком, или длинная белая сакля с плоской земляной крышей. Кое-где между садами — пустыри, заброшенные сады, тутовые рощи или кустарники. В этих-то местах и даже в самых садах, между таркал, водится пропасть дичи: зайцы, чекалки, лисицы, дикие козы, куропатки, фазаны — в несметном числе. Есть даже кабаны; иногда заходят и олени.

Смело можно сказать, что едва ли есть уголок в свете, где бы можно было пользоваться такими удобствами на охоте, как в кизлярских садах осенью, во время уборки винограда. Вы или идете по прекрасной, чисто выметенной и усыпанной песком дорожке, или стоите в тени огромных фруктовых деревьев. Превосходные спелые плоды: груши, персики, абрикосы, бергамоты, сливы — качаются на ветках, и вам стоит только протянуть руку, чтоб сорвать их. Кругом вас — справа, слева — целое море винограда, — и ничего больше, кроме винограда. Зелени не видать. Редко где-нибудь по высокой торкалине вьется лоза, на которой осталось несколько листов яркого, кровавого цвета, остальные листы, запыленные, почерневшие, съежившиеся от солнца, прячутся между черными и темно-синими гроздьями, только кое-где прозрачными. Янтарные кисти белого и розового винограда нарушают это однообразие.

Местами чернеется уже убранный сад. Серые торкалы грустно стоят длинными рядами; кое-где забытая кисть валяется на земле или длинная плеть тихо качается при малейшем дуновении ветерка, между тем как осеннее солнце так и печет, на небе ни одного облачка, воздух прозрачен до такой степени, что вы, кажется, видите, как разливаются по нем, волнообразные лучи света. Если смотреть вдаль по хейвану или дорожке, то все предметы словно покрыты какой-то прозрачной, дрожащей паутиной. Вам не хочется оставить тени дерева, под которым вы остановились; вы лениво прислушиваетесь к голосу собак, которые где-нибудь по пустырю гоняют лису или чекалку, то приближаясь, то удаляясь от вас.

Беспрестанно самые разнообразные звуки заглушают их голоса: то скрип арбы, нагруженной виноградом и тихо подвигающейся по дорожке; то однообразная песнь ногайца, который где-нибудь на заводе стоит в каюке, держится обеими руками за перекладину и лениво топчет мешки с виноградом голыми ногами, по колено выпачканными в красную, как кровь, черпу; то повелительный голос тамады, который по-армянски или по-татарски отдает приказания своим разноплеменным работникам; то веселый женский смех или звонкое, несколько визгливое, пение казачек, которые режут виноград в ближайшем саду. Они беспрестанно оставляют работу, чтобы перешептаться между собой, пока, наконец, одна ив них не решится задрать вас. Обыкновенно это бывает лет тридцати бой-баба, в одной рубашке, резко обрисовывающей ее формы, в платке, который совершенно закрывает ее голову и нижнюю часть лица, показывая только одни глаза, большей частью очень смелые и не лишенные выражения. «Що тут стоишь? Аль работать хочешь? На, я те мой резец дам... Куцый ты бес этакий, скобленное мурло!» И звонкий смех только вторит этой остроумной шутке... Между тем где-нибудь вдали раздались выстрел, крик: «Го-го! Дошел!..» — собаки смолкли или зверь прокрался хейванами, и собаки или сбились, или загнались из слуха вон...

Вы устали. Но перед вами стоит красивый домик, со светленьким мезонином, с балконом и навесом под крылечком. Направо от дома — длинный сарай, под прохладной тенью которого лежат два ряда бочек. Плоская крыша его вся покрыта виноградом, который вялится на солнце. Налево — водоподъемная машина. Длинные и тонкие коромысла скрипят, тихо покачиваясь в воздухе. Галки с криком сбивают одна другую с оконечностей их. По двору шумно расхаживают белые голуби; здесь же, на дворе, огромное тутовое или ореховое дерево раскинуло свою широкую тень. Хозяин встречает вас радушно. Вы садитесь отдыхать в прохладной комнате: перед вами бутылка доброго старого вина или чашка маджары, свежий овечий сыр, превосходные фрукты, сочный арбуз или душистая дыня... Между тем собаки отдохнули и опять уже гоняют. Вы выходите, делаете несколько шагов — и снова на охоте; поохотясь, отправляетесь в другой сад, где встречают вас точно так же...

Во время уборки винограда в каждом саду вы непременно застанете хозяина. Все кизлярские обыкновенно перебираются в сады. Вообще они очень гостеприимны, но в эту пору, окруженные изобилием плодов земных, когда урожай винограда обещает хорошие барыши, с особенным радушием принимают каждого.

...Один мой приятель, хороший знакомый по охоте, несколько лет жил в кизлярских садах то у одного, то у другого хозяина. С раннего утра до позднего вечера раздавался в садах голос его Проверки (чудесной выжловки, черной с красными подпалинами, длинной, волнистой шерстью, с толстым косматым правилом), слышались целый день рог и порсканье Мамонова...

Странный человек был этот Мамонов. Он, кажется, родился охотником. По крайней мере, я не могу представить его себе иначе, как окруженного собаками, с ружьем и рогом, в каком-нибудь диковинном охотничьем костюме — ергаке или изодранной черкеске, которая не надета на нем, а словно распялена, как на вешалке, на его широких и угловатых плечах.

В молодости Мамонов служил в России юнкером, потом за какую-то шалость был разжалован в унтер-офицеры и перешел на Кавказ, где лет одиннадцать прослужил в нижнем чине. Несмотря на то, что Мамонов был действительно очень храбр и к тому ж очень добрый человек, несмотря на несколько ран, полученные им, он ничего не выслужил и вышел в отставку тем же, чем был, т. е. из «дворян». Зато он приобрел репутацию отчаянного храбреца, что на Кавказе не весьма легко, и превосходного охотника. «Сам Мамон сказал это», — говорили охотники между собой, и это часто решало споры. Страсть Мамонова к охоте с летами приняла неимоверные размеры: он решительно жил для одной охоты, для нее рисковал жизнью, портил свою службу, ссорился с начальниками. В полку его любили и солдаты и начальники, но и те и другие смотрели на него, правда, как на человека действительно храброго, зато самого безалаберного и бесполезного для службы. Одним словом, он от всех рук отбился, даже у татар, которые боялись его и звали шайтан-агач (лесной черт). Мамонов ходил со своими собаками по самым опасным местам один, несколько раз встречался с горцами и постоянно счастливо отделывался от них.

Никто, даже, кажется, и сам Мамонов, не знал, в какой роте числится он. Родные тоже отказались от него. Но во всем этом он утешал себя охотой. Когда бывало Мамонов выйдет на двор с ружьем в руке, протрубит позыв, закричит своим густым басом: «Сюда! Сюда, собачонки, сюда!» — и целая стая собак всех возможных пород и возрастов с радостным визгом окружит его, в такие минуты он бывал удивителен. Стрелял Мамонов очень порядочно, но не превосходно; зато охоту, и в особенности охоту с гончими, он понимал в совершенстве. Никто лучше его не умел выкармливать щенка, укладывать гончих, дрессировать легавых собак. Где доставал Мамонов собак, чем содержал их, это всегда оставалось тайной для меня, но он постоянно имел их пять-шесть и столько же щенков, и все они были в превосходном теле. Менять, дарить, продавать, вообще цыганить собаками составляло страсть Мамонова. Разумеется, украсть собаку, тем более у не охотника, почитал он делом совершенно позволительным. Зато приятеля, то есть хорошего охотника, он сам готов был снабдить собаками. С не охотником или дурным, охотником быть приятелем он не мог: таких людей Мамонов презирал в душе своей, даже, кажется, глядел на них с каким-то сожалением, как на париев. В поле был он довольно несносный охотник-спорщик и хвастун, вообще принадлежал к числу таких охотников, каких, к сожалению, встречал я очень много. Мамонов воображал, что хороший охотник в поле непременно должен кричать и спорить. Без этого охота ему была не в охоту. Спорить и рассуждать о ней готов он был с каждым: это составляло для него высшее наслаждение. Вообще бесцеремонность переходила у Мамонова в грубость, но, в сущности, он отличался добротой: заветного ничего не имел, исключая разве одной или двух собак, с которыми не расставался ни днем, ни ночью, с которыми ел, пил и спал вместе и которых не отдал бы и отцу родному. Действительно, это были превосходные собаки. Услужливость Мамонова доходила иногда до навязчивости. Сидишь бывало в своей комнате, вдруг отворяется дверь — является Мамонов, за ним вся его стая.

— Я знаю, вам давно хотелось пуделя, — вот вам пудель... Какова собачка? А? — и, расставив свои огромные ноги, растопырив длиннейшие руки, согнув немного спину, он глядит вам в лицо и показывает обеими руками на косматую и грязную собаку с глупейшими глазами: — А, каков? А? — продолжает Мамонов. — На корабле привезен... в Англии сто рублей заплачен... Возьмите, дарю вам... Я знаю, вам давно хотелось пуделя...

— Да, помилуй, Мамонов! Я терпеть не могу пуделей! С чего ты взял, что я желал иметь пуделя!

— Ну и не нужно... Не отдам вам пуделя... не дам, не дам... не дам, и не просите! — и, вставив в один угол своего огромного рта, который при этом весь искривляется, тоненький деревянный чубучок с медной трубкой, Мамонов оборачивается к вам вполоборота, смотрит на вас через плечо с язвительной улыбкой и продолжает: — Отвезу его к барону М., он мне даст за него такого выжлеца, что чудо!

— А барону пудель нужен столько же, как и мне.

— Да ведь барон не охотник, откуда же возьмет он тебе выжлеца?

— Барон-то не охотник! Да у него дядя в Орловской губернии: барон оттуда выпишет для меня выжлеца глебовской породы, от Потешая и Заливы... дочери мясоедовской Заливы и прочее, и прочее, и прочее, — и пошел рассказывать родословную своего будущего выжлеца.

Вот к этому-то чудаку и заехал я по дороге в Тарумовку. Он жил в саду у Ас. Я нашел Мамонова по брюхо в воде: он с Магометом — ногайцем-работником, ловит рыбу в озере, образованном разливом Терека в нескольких стах шагах от этого сада. Не знаю, по каким правам Мамонов присвоил себе озеро, только он никому не позволял ловить в нем рыбу, а ловил лишь сам, ел, солил, дарил всем знакомым, кормил ею ногайца своего и даже собак...

— А! Николай Николаич! Вот славно! Спасибо, что заехали... А вот я покажу вам, какие у меня сазаны.

И Мамонов отправляется в садок, погружает в воду свои огромные руки с засученными рукавами по самые плечи, долго копается в садке и, наконец, вытаскивает огромную щуку:

— А, это не сазан, — замечает он, — я угощу вас сазаном.

Мамонов бросает щуку в воду. Брызги летят ему в лицо, но он продолжает искать сазана, снова выпрямляется и вытаскивает, но опять не сазана, а сома. Сом вырывается и уходит в озеро.

— Ан, ушла! — кричит мой приятель. — Лови! Лови!..

Но ногаец, который остался среди озера один с концом бредня в руках, смотрит очень хладнокровно на бегство сома. Наконец, я увел Мамонова от озера домой.

— Чего хотите: чаю, водки, вина, арбуза, сазана, дыни?

Но вот он успокоился и начинает говорить об охоте. Через несколько минут у нас уж и спор завязался, и вот по какому случаю. Несмотря на все удобства охоты в кизлярских садах, а может быть, и по причине этих самых удобств я не люблю ее. Когда я хожу по этим фруктовым аллеям, по этим чистым и правильным дорожкам, смотрю на эти хорошенькие домики, мне все кажется, что я не охочусь, а просто гуляю. То ли дело лес! Стоишь на дорожке. Ничего не шелохнется. Разве кое-где свистят синички или высоко в небе плавает орел, изредка посвистывая, или сойка с шумом перелетит с дерева на дерево... И опять все тихо. Но вот отозвалась собака, другая — и пошла потеха... А тут, в садах, стоишь на дорожке да прислушиваешься к собакам, а подле тебя поют бабы или какая-нибудь жучка, усевшись против тебя на крыше, лает с остервенением так, что ждешь, скоро ли она, проклятая, охрипнет или лопнет. Наконец, собаки гонят прямо на тебя... ждешь: вот-вот выскочит... Глядишь, русак повернул, пролез где-нибудь через забор и очутился на дворе. Навстречу ему бросилась целая стая дворовых собак, сбила гончих — и русак ушел. Ищи его!.. Кроме того, в садах не может быть хорошего гона: по дорожкам везде сбой, пыль, так что не успевают толкнуть русака, как он уже на дорожке. Лиса и чекалка еще держатся несколько времени, лазят где-нибудь по чаще, зато если прорвутся или пойдут ползать по хейванам, из сада в сад, то уведут собак бог знает куда.

Мамонов знал это очень хорошо, но все-таки спорил до слез, что его Проворка никогда не собьется и станет гонять по садам с утра до вечера.

— Вот останьтесь: сами увидите. Завтра пойдем на охоту... сейчас пойдем...

— Нет, я еду немедля.

— Ну, поезжайте себе смотреть, как мужики дворняжками свиней травят; а я уж не поеду с вами, ни за что на свете не поеду. Чтобы моих собак там перерубили кабаны?.. Ни за что!..

— Да я и не зову тебя, я и собак своих не взял.

— Ну уж нет и не зовите: не поеду, да и кончено!..

Так мы расстались с Мамоновым. Я обещал ему поохотиться с ним на обратном пути дня два в садах и отправился. К вечеру я был в Тарумовке.

 

Кизлярские сады
Кизлярские сады