Олений рев | Печать |

Бильфельд И.

 

Олений рев
Олений рев

 

(Отрывок)


...В один прекрасный день, в сентябре, зашел ко мне короткий мой знакомый и товарищ по охоте инженер-поручик Адамович и объявил, что дело о запружении рукава реки Терека в имении Тарумовке кончено и что он на днях отправится туда для производства работ. Это известие привело меня в восторг: мы давно уже с нетерпением ожидали утверждения представленного проекта о запружении этого рукава, чтобы ехать в Тарумовку, окрестности которой, как говорится, битком набиты дичью. Тем более обрадовались мы поездке, что в это время начинался олений рев.

Повестка с приглашением на охоту сейчас же была послана двум досужим товарищам, и сделано условие — собираться через день чуть свет ко мне.

Имея обыкновение долго спать, я, однако же, никогда еще не просыпал времени отправления на охоту. Так и в упомянутое утро, назначенное для отъезда, я проснулся до восхода солнца. На дворе все было еще серо. Легкий туман только что начинал редеть, опускаясь и обещая прекрасный светлый день.

Вдруг раздались пронзительные звуки охотничьей трубы, и огромная меховая шапка показалась у окна. Выведенный таким образом из мира фантазии, я встал. Адский шум, в передней известии меня о прибытии Султанова, одного из наших охотников.

Первым предметом, попавшимся мне на глаза, когда я отворил дверь, была огромная сума из оленьей шкуры и покоившееся на ней длинное двуствольное ружье. Эти охотничьи атрибуты медленно подвигались на меня, почти совершенно скрывая за собой фигуру Султанова, который в одной руке держал арапник, в другой кривую и блестящую от частого употребления трубу. Восемь гончих собак, попарно сосворенные, с воем и с лаем рвались за ним в комнату и чуть меня не опрокинули.

— Перестань, ради бога, терзать мне уши! — закричал я ему.

Султанов, размахивая и хлопая арапником над собаками, неистовым голосом закричал на них:

— Ах, вы, варвары!.. Ррракалии!.. Вот я вас!

Собаки немного притихли.

— Здравствуй! — продолжал он тем же голосом, обращаясь ко мне с гримасой. — Экая соня, право! Солнце встает, а он еще нежится. Я вот два часа как на ногах!

— Что же ты делал в это время?

— Что делал? То, о чем ты никогда не позаботишься: собак накормил! — возразил он. — Им ведь придется пробежать тридцать пять верст — не шутка!

— А Проверку зачем же берешь с собой, у нее нога еще не зажила.

— Как же! Стану я на это смотреть! Черт ее побери — побежит!

Я начал одеваться. Султанов между тем вытащил большой ветхий кожаный кисет из кармана своей охотничьей куртки, сшитой из желтого верблюжьего сукна, осторожно открыл его, достал маленький чубучок с черной от долгой службы стамбулкой и начал набивать ее, прикрикивая по временам на собак, которые метались и шныряли по комнатам. Закурив трубку, он присел к окну и задумался, жмурясь и отдуваясь, когда едкая струя дыма из носогрейки касалась его глаз.

Солнце только что начинало подыматься. Первые лучи его, падая в окно, ярко осветили кряжистую фигуру Султанова, мужчины лет под сорок, высокого роста и богатырского сложения. Широкое угловатое лицо его загорело от солнца и походило цветом, как он сам выражался, на голенище старого сапога. Щетинистые волосы торчали над узким лбом, изрытым крупными морщинами. Нависшие густые брови и обкусанные рыжие усы придавали его лицу выражение мрачное и отчаянное. Ко всему этому прибавьте еще, что правому уху его не доставало бренной плоти на столько, на сколько могла оторвать ее чеченская пуля, и вы получите полный, хотя не совсем привлекательный портрет Султанова. Голос его соответствовал фигуре: от природы громкий и грубый он походил на звуки, выходящие из разбитого барабана. Султанов любил придавать ему какую-то особенно неприятную интонацию; так иногда, впрочем, это случалось только в его веселом расположении духа или когда он передразнивал сказанную кем-нибудь на его счет остроту, он заставлял свое горло издавать небывалые хрипы и храпы или говорил в нос; причем всегда до того коверкал уже и так на гримасу похожее лицо свое, что не было возможности смотреть на него без смеху.

— Да что это Барашкин не идет! — заговорил Султанов и высунул голову в окно. — Ну что это за охотник? Сальная тряпица, а не охотник! — произнес он с недовольным видом, тыкая грязным указательным пальцем в окно. За этим он поймал Проворку за больную ногу и, нагнувшись, со вниманием начал рассматривать рану, отгоняя другой рукой собак, к нему ласкающихся.

— Черт ее знает! Вчера я залил рану горячим салом: не заживает, да и на! — Султанов поплевал на рану, как будто ожидая от этого пользы. — Иван Иваныч! А, Иван Иваныч! — начал он снова...

— Ну, что еще?

— Надо Проворку взять в повозку. Как ты думаешь?

— По-моему, лучше оставить ее дома: рану только больше растравишь.

Султанов нерешительно и нежно посмотрел на Проворку, видимо колеблясь; но, сжалившись, наконец кликнул моего слугу и велел отвести ее к себе домой.

Наконец, приехали Барашкин и Адамович и были как следует встречены самыми отборными ругательствами собственного изобретения Султанова.

Скоро мы все уселись в повозку и выехали за заставу, сопровождаемые веселым лаем собак и взбешенные Султановым, который не мог себе отказать в удовольствии до тех пор мучить нас своей трубой, пока хватило у него духу.


Шагов за двести за заставой начинаются виноградные сады, тянущиеся в этом месте по обеим сторонам дороги версты на три. Низкая живая изгородь терновника, кое-где заменяемая плетнями или частоколом, и узкие полузасыпанные канавы плохо охраняют эти сады от набегов диких свиней, нередко покушающихся ворваться в них для удовлетворения своего аппетита виноградом и, к прискорбию садовладельцев, успевающих в этом очень часто. Высокие по большей части уже высохшие ивы и тополи, посаженные вдоль канав с целью защитить дорогу от солнечных лучей, худо выполняют свое назначение и кажутся годными только лишь для приюта галок, ворон и скворцов, в огромных садах привлекаемых сюда зрелым виноградом. С этого высокого пристанища ежедневно рассыпаются они по лозам и садятся даже, к немалому негодованию садовладельцев, на расставленные повсюду пугала, не обращая никакого внимания на трещотки, на крики и на выстрелы, раздающиеся со всех сторон.

Золотистые солнечные лучи играли на светло-зеленых покрытых росой листках терновника; дикий виноград со своими влажными синими плодами, хмель и другие ползучие растения, как сеть, его опутывающие, резко отделялись от него своими красками. Высокие камышинки нагибались над оградой и протягивали свои длинные, засохшие и покоробленные от солнца листья, как бы силясь достать до воды в канаве; блестящие капли росы, как слезы, падали с них в воду.

Было время виноградной резки, и потому повсюду слышались веселые песни и смех казачек, приходящих на это время из соседних станиц на заработку. С иной арбы слышались гортанные звуки заунывной татарской песни, и выглядывали украдкой из-за высоких плетенков, которыми арбы со всех сторон забраны, любопытные черные глаза девушки, пробуженной нашим колокольчиком.

Вся эта жизнь, все эти разнородные голоса, сливающиеся в один гул, исчезли, когда мы выехали из садов и очутились на необозримой, скучной степи. Все стихло. Иногда только запоздалый грач, каркая, несся над нами к садам, чтобы также ошибиться в своем расчете, как уже ошиблись и другие лакомные хищники. Там одинокая сизая ворона качалась на одиноко стоящем кустике, а тут вереница дроф, высоко подымая головы над засохшей травой, бежала при нашем приближении, тяжело и лениво махая пестрыми крыльями. Вот и все!

Больно смотреть на эту суровую, мертвую пустыню, в которую превратилась степь из ландшафта, полного жизни, красоты и поэзии. Трава, прежде такая свежая и бархатная, теперь склонилась под жгучими лучами южного летнего солнца и пожелтела. Цветы, придававшие степи вид огромного прекрасного ковра, умерли, и уныло торчат их, черные стебли, готовые от всякого к ним прикосновения, даже от каждого дуновения ветра, превратиться в прах. Вода в поймах, еще недавно окаймленная широкой гирляндой цветов, отражавшая, как зеркало, небосклон и малейшее проходящее по нему облачко, уже исчезла, испарившись от зноя, а вместе с ней исчезли и все пернатые, ее мутившие. Теперь на ее месте только засохший ил покрывает хрупким, серым слоем растрескавшуюся землю. Ласточки, бабочки и мириады блестящих мошек, наполнявшие прозрачный и ароматный воздух, сменились длинноногими комарами, ни на минуту не дающими вам покоя. Они одни нарушают своим докучливым писком мертвую тишину степи.

Утомленный однообразием глаз напрасно ищет предмета, на котором можно было бы ему остановиться. Ничего нет, кроме причудливых форм отдаленных гор, замыкающих эту громадную пустыню и неясно отделяющихся от горизонта. От степи как будто веет холодом, как будто могильным запахом. Безотчетно грустно становится на сердце.

Так было, по крайней мере, с нами.

Но вот степь, казенный сад, с его красивой тенистой аллеей, кривое озеро остались за нами, и густой высокий камыш потянулся по обеим сторонам дороги. Пушистые верхушки его тихо бьются друг о дружку, покачиваемые легким ветерком. Иногда бродящий по дороге красивый фазан, издали завидя нас, бежит, припрыгивая, к камышу, высоко подняв свой длинный, прямой хвост. Но он бежит не с тем, чтобы тотчас же скрыться в чащу, нет, он очень любопытен и потому несколько раз выбегает из нее на дорогу и принимается нас рассматривать то левым, то правым глазом, поворачивая голову то на ту, то на другую сторону, и только при совершенном нашем приближении, как бы опомнясь, поспешно начинает пробираться в камыши. В таких случаях ямщик останавливает лошадей, кто-нибудь из нас вылезает из повозки, и бедный фазан поплачивается жизнью за свое любопытство.


Наконец, доехали. Собаки с жадностью бросились в воду, потому что солнце уже начало припекать. С противоположной стороны реки несколько человек отчалили от берега, и большая лодка перевезла нас на другую сторону Терека. Ямщик воротился в деревню.

На самом берегу реки, очень крутом в этом месте, стояли пять или шесть шалашей, наскоро выстроенных из хвороста и камыша тарумовскими крестьянами, присланными сюда для работы. В нескольких маленьких котлах, повешенных над огнем на кривых сучьях, варился завтрак; шагах в двадцати за шалашами начиналась сильная чаща, перемешанная с камышом. (Лесов в окрестностях Кизляра нет ближе как верст за шестьдесят, но есть довольно значительные пространства, покрытые кустарниками, которые и называются чащею.)

Весело принялись мы устраивать свое маленькое хозяйство. На стене поместились сумы, патронташи и прочие охотничьи приборы; даже маленькое зеркало получило себе место, хотя Султанов и уверял, что это бесполезная вещь. В углу, где предложено было устроить ему постель, он повесил свою трубу, радуясь заранее мысли потерзать наш слух на следующее утро по обыкновенному способу будить нас.

Мы отдохнули немного и, осведомившись о лучшем месте для охоты на фазанов, отправились по чаще, вдоль маленького рукава реки, который предположено было запрудить. Через час извилистая тропинка вывела нас на большую поляну, поросшую бурьяном и высокой травой, которые в свою очередь были опутаны и переплетены ползучими растениями, дикими виноградниками и ягодниками, в особенности ежевикой. Отдельные группы редкого камыша свободно позволяли обозревать местность. Кое-где виднелись посевы, а также и арбузные бахчи, которые можно было узнать по множеству подсолнечников и больших желтых желобов кукурузы. Здесь и там были разбросаны высокие скирды давно уже скошенного и пожелтевшего сена. Версты за три от нас высокий камыш плотной стеной окружил поляну.

Такая местность — любимое пребывание фазанов. Поутру они выходят и вылетают из камыша и рассыпаются по поляне; петухи в это время громко перекликаются. Если роса очень сильна, фазан отыскивает тропинку и, прогуливаясь по ней, утоляет свой голод ягодами и семенами. Если нет тропинок, он садится на скирд или куст и ждет, пока роса испарится. Но охотнее всего он проводит это время на песке; он бороздит его клювом, выроет ямку и, приседая в ней, подбрасывает себе песок под крылья, расправляет их, бьет имя по песку и часто перекликается с соседями. С наступлением жары он опять отправляется в камыш. Если очень далеко отошел от него, то с криком подымается и садится в самую его чащу.

Мы разделились и пошли в разные стороны. Я направился к реке, надеясь там больше найти фазанов, потому что было довольно жарко, и не ошибся. Собака моя, пробежав шагов двести, присела, почуя след фазана, и, не сделав стойки, осторожно, но свободно пошла по нему — верный знак, что фазан побежал. Прошедши несколько времени в прямом направлении, собака остановилась, понюхала в обе стороны, тихо повернула в правую и через несколько шагов остановилась, вперив глаза в куст, окруженный реденьким камышом.

— Вперед! — сказал я тихим голосом собаке.

Она подняла лапу, но не двигалась с места и только по второму приказанию сделала шага два. Тогда в кусте зашелестело — и красивый старый петух вылетел, производя сильный шум своими крыльями и с громким криком «тррдок, тррдок...» Я взял его на цель и спустил курок. Когда выстрел раздался, оторванные дробью перья веером окружили фазана, и он упал. Собака тотчас бросилась к нему и подала его. Это необходимо, особенно в чаще, потому что раненный в крыло фазан бежит безостановочно, пока хватает сил, и собака с трудом ловит его. Если не позволять ей этого, пока ружье не заряжено, как это можно делать на охоте за тетеревами, то собака по большей части уже не находит фазана.

Охота шла очень удачно. Частые выстрелы моих товарищей доказывали, что и они не скучают. Иногда кто-нибудь из нас, пропуделяв фазана и видя, что он летит к другому охотнику, кричал:

— Смотри! — и тот посылал ему в свою очередь заряд, часто также бесполезно.

Если это случалось с Султановым, то он всегда плевал птице вслед и с проклятиями принимался заряжать ружье. Зато после каждого удачного выстрела он, как бы в награду самому себе, вытаскивал кисет и заветную трубочку, тщательно закуривал ее и засовывал чубук в правый угол рта. Это делалось из предосторожности, как он говаривал, чтобы трубка не мешала ему стрелять. «Как? — спросите вы, — да так-то именно она и должна была ему мешать!» Это же самое говаривали и мы Султанову нередко, но он был упрямый человек и постоянно на наши представления отвечал нам:

— Уж это я один знаю — лучше других, — что мне мешает и что мне ловко или неловко.

Обвешанные фазанами, мы, наконец, отправились назад, рассказывая друг другу, как это водится, подробности по случаю какого-нибудь странным образом убитого фазана. Всех лучше передавал такие подробности Барашкин. Он говорил отрывисто, но жесты его и выражение лица придавали столько живости его рассказам, что вы как будто бы в самом деле видели его в тот момент, о котором он говорил.

— Вот, — начал он свой рассказ, — иду, а Оскар как угорелый мечется. Черт его знает, никак не приучишь его тише искать, вечно скачет!

— Еще молодой, — прервал его Султанов.

— Ну нет, не оттого! А оттого, что порода такая: пойнтер всегда галопом ищет.

— С чего ты взял это? — возразил Султанов.

— Как с чего? Это известное дело.

— А! А помнишь пойнтера, которого я у Епишки в Старогладовке достал — Трезора? Ну, что?

— Ну, что? — повторил Барашкин. — Так Трезор не вскачь искал?

— Нет, не вскачь! — с горячностью ответил Султанов. — Как сделает стойку, хоть ложись и три трубки выкуривай, с места не сдвинется.

Мы все расхохотались. Султанов сгоряча и не заметил, что перепрыгнул с одного вопроса на другой.

— Да вот еще пойнтер у меня был...

— Оставь, пожалуйста, свои доказательства, дай договорить Барашкину, — прервал его Адамович.

— Эх вы, охотники! — сказал Султанов, выколачивая трубку об приклад ружья. — Стоит с вами говорить!..


Уже смеркалось совершенно, когда мы подошли к нашему лагерю. Издали свет от разведенных близ него огней пронизывал чащу. Поблизости шалашей все было ярко освещено. Вода искрилась. По реке расстилался густой белый дым, мешаясь с серым туманом.

Мы расположились на покой. Подали калмыцкий чай. (Так называемый калмыцкий чай привозится из Китая сжатый, в твердых досках. Чай этот варится в котле очень крепко и долго, потом отвар процеживают и прибавляют к нему соль, молоко, немного тертого мускатного ореха и коровье масло, вместо которого ногайцы употребляют бараний жир.) Я между тем вынул стволы из приклада моего ружья, вставил винтовочные и зарядил их остроконечными пулями, ибо мы предполагала отправиться на лодке по Тереку. Позвали Степана, одного из крестьян, присланных из Тарумовки для работы, — старого опытного охотника. Это был мужчина лет сорока, высокий и худой, но жилистый; длинное рябое лицо его выражало энергию и самоуверенность. Он не советовал нам ехать в эту ночь, уверяя, что не будет луны, потому что много туч набежало.

— Уж к оленю подкрасться нельзя, потому тихо очень! — сказал он. — Разве на кабана наткнемся, альни на стадо! — Он разумел под этим свинью с поросятами.

Но мы и слышать не хотели. Степан отправился приготовить лодку. Мы запаслись закуской да бурдюком вина, и, отдохнувши часа два, сели в лодку, и поплыли вверх, против течения.

Лодка была длинная — четырехвесельная; веслами управляли двое крестьян. Кормщиком был серьезный и неразговорчивый Степан. Посреди лодки с обеих сторон на устроенных весьма удобно лавочках сели мы.

Ночь была темная. Луна хотя и взошла, однако же ее скрывали густые облака, покрывавшие горизонт. Совершенная тишина царствовала в воздухе: ни малейший ветерок не рябил гладкую поверхность заснувшей реки, быстро и молча катившей свои воды к морю, кое-где только слышался легкий плеск у крутого берега, от отделившегося и упавшего в воду комка земли. Иногда утка пролетала над нами, и мы слышали тихий, но резкий свист ее крыльев. Порой сом всплывал на поверхность воды, высовывал на мгновенье свою безобразную голову и, хлестнув по струям хвостом, опускался в глубину. Опять все тихо. Вдруг раздается глухой, протяжный рев и долго не проходит, как будто застывая в безмолвии ночи: это олень бродит далеко-далеко от нас в непроницаемой темноте и зовет свою самку. Сердце встрепенется от этого звука у охотника, перед глазами его ясно рисуется гордый рогаль, тихо пробирающийся по камышу. Лодка между тем незаметно скользила, подвигаемая осторожными ударами весел; высокая неподвижная фигура Степана неясно обрисовывалась на горизонте; белое и длинное весло его двигалось неслышно взад и вперед и только изредка переносилось с одной стороны лодки на другую.

Стало свежо и сыро; мы плотнее закутались в плащи. Дремота начинала одолевать нас, но слух оставался по-прежнему чутким: шевелился ли кто-нибудь из товарищей, гребцы ли сдержанным шепотом перекидывались речью — глаза тотчас же открывались, как будто сами собой.

С час времени мы плыли таким образом, как вдруг были выведены из полусонного состояния новым сильным ревом. Олень стоял на этот раз шагов за сто от нас, на самом берегу. Еще минута — и он тяжко бухнулся в воду.

— Гребите, ребята! — шепнул Степан, и длиннее весло его с силой погрузилось в воду, направляя лодку к правому берегу, куда должен был выйти олень.

Гребцы налегли на весла, и лодка наша полетела, а мы, схватив ружья, вперили глаза в темь, стараясь разглядеть что-нибудь. Но как ни старались гребцы, как неутомимо ни управляли тяжелыми веслами жилистые руки Степана, мы не поспели. Шагах в двадцати от нас олень с шумом выпрыгнул на берег, так что отбросанные его копытами куски земли попадали в воду и брызги полетели. И долго еще прислушивались мы к треску камыша, ломающегося под ногами скачущего животного...

 

Олений рев
Олений рев