В гостях у Курбана | Печать |

Владимир Васильевич Архангельский


Перед рассветом надеваю ватник, беру ружье и ухожу за город.

Широкое шоссе, покрытое опавшими листьями, вьется и убегает в темноту.

Слева чернеют горы Копетдага, а над головой мерцают звезды, золотыми брызгами раскинутые по всему небосводу.

Справа журчит арык в бетонных берегах. Он начинается у подножья гор, возле развалин Нессы — мертвой столицы огромного древнего царства — и бежит в Ашхабад, где его ждут пунцовые осенние розы.

Над арыком, в окружении виноградников, спят крепким утренним сном белые домики с плоскими крышами. Это аул Кеши.

Я миную его и по холмистой, голой целине шагаю к знакомому шалашу.

Быстро светает, одна за другой гаснут звезды, петухи и ослы громким криком возвещают начало нового дня.

Вижу сизый дымок костра рядом с дырявым шалашом, еле прикрытым стеблями янтака, хорошо различаю фигуру старого Курбана в серой солдатской шинели и прибавляю шаг.

Выхожу на бахчу, обильно политую водой, иду по чилю, прыгаю через грядки, на которых висят красные гроздья мелких поздних помидоров и кое-где лежат арбузы — белые и толстые, как поросята.

— Салам, Ата! — кричу я, размахивая ружьем.

— Здравствуй, здравствуй! — отвечает старик, поднимаясь и снимая высокую черную папаху. — Скорей иди, новость есть!

Высокий, с мохнатыми бровями, с седой бородой, выбритой у подбородка, Курбан идет навстречу мне.

— Гургун ми, Ата? (Как поживаешь?)

— Спасибо.

— Кейф ми кек ме? (Как здоровье?), — протягиваю я руку старику. Мы давно учим друг друга: он меня по-туркменски, а я его по-русски, но не все у нас получается ладно.

Беседуя, мы пьем чай и встречаем солнце. Оно, как долька апельсина, показывается из-за песков и скоро повисает над безбрежными Кара-Кумами.

— Принес? — спрашивает Курбан.

— Конечно, — отвечаю я и протягиваю ему лист бумаги.

Старик медленно читает стихи туркменского поэта и берет камышовую дудочку-туйдук.

Я гляжу на Курбана и не узнаю его. Лицо старика делается ласковым, вдохновенным.

Тундук оживает, пальцы старого бахши все быстрей и быстрей перебирают клапаны, возникает и становится ясной мелодия.

Раскрасневшийся Курбан отрывает дудочку ото рта и говорит:

— Вот и песня будет. Хорошие стихи стали писать в столице!

Вдруг он вспоминает что-то:

— Дудку взял, про все забыл. Новость есть. Безбельтек прилетел!

— Что за безбельтек?

— По-русски не знаю. Птица такая, вроде курицы, только поменьше, серая с черным, стайками летает и крылышками часто так: хлоп, хлоп. Вкусная очень.

— Серая, крылья черные, хвост белый?

— Вот-вот. Сильно так шумит, когда вылетает. Свистит и иногда хохочет, и так делает: пржи, пржи! Знаешь?

— Пожалуй, знаю.

— А по-русски как?

— Поможешь убить, тогда скажу.

— Какой ты хитрый, однако. Одному трудно, конечно. Сейчас пойдем.

Курбан бережно кладет дудочку, снимает шинель, приносит из шалаша длинное шомпольное ружье.

На охоту он ходит один раз в неделю, обычно со мной, и чаще нагоняет дичь, чем стреляет сам. Но сегодня мне хочется доставить радость старику и я говорю:

— Загонять буду я, а безбельтека убьешь ты.

Курбан долго отказывается, прижимает руки к груди, трясет головой. Но по глазам я вижу, что это только долг вежливости, и потому заявляю решительно:

— Все ясно, Курбан, пошли!

Я тащу старика к широкой поляне между бахчами и пустыней, где спрятались птицы.

Курбан, такой медлительный и чинный у костра, такой строгий, когда охраняет колхозное добро, становится мягким и подвижным.

— Иди вон туда, — тычет он дулом ружья в сторону песчаного холма, — а потом заворачивай прямо на меня. Я тут, в ложбинке, лежать буду.

Сбрасываю ватник, взвожу курки и по большой дуге быстро обхожу полянку. Хорошо вижу горы в розовом свете раннего утра, зеленую равнину, в центре которой стоит шалаш, блестящие от солнца полоски арыков и белые домики аула. На воздух взлетает черная папаха Курбана. Это наш условный сигнал к началу охоты.

Полной грудью вдыхаю бодрый октябрьский воздух и начинаю челноком идти по направлению к старику.

Из-под ног молча взлетают жаворонки. Иногда черной точкой взмывает чеканчик, такой же маленький, как жаворонок, садится на тонкую веточку верблюжьей колючки и звонко тинькает.

Тихо, только шуршит под ногами сухая трава.

Но вот с громким треском — словно высыпали ведро гороха на фанерный лист — снимается стая больших птиц и улетает влево от Курбана.

Запоминаю, где они садятся в заросли бурьяна, и захожу снова. Издали замечаю темную головку сторожевой птицы на черной шейке, перехваченной белым кольцом, и сейчас же слышу, как с характерным «пржи, пржи» стая улетает к старику.

Вот еще секунда, вот еще пять секунд — как долго тянутся они на охоте! — и на фоне гор, в яркой зелени янтака, черным грибом вырастает папаха Курбана.

Согнувшись, еле удерживая тяжелое ружье, он долго целится в стаю. Она в испуге рассыпается веером и поднимается выше и выше.

Клубок белого дыма выбрасывается из ружья, мощный грохот выстрела разрывает тишину осеннего утра.

Две птицы растрепанными комочками падают в траву, другие быстро уносятся вправо от Курбана и ныряют в заросли.

Старик поднимает убитых птиц и, по обычаю туркменских мергенов, надрезает им глотки острым кривым ножом.

Затем он кладет ружье, делает мне знак улечься и отправляется нагонять птиц на меня. Минут через десять они взлетают и садятся невдалеке от моей засидки.

Между мной и птицами опускаются в траву два жаворонка. Я хочу посмотреть, что они делают на земле, чуть приподнимаю голову и на краю овражка вижу большую птицу. Она кажется мне серой и желтой одновременно, в тон пескам. На желтом фоне выделяются красивыми узорами отдельные темные пятна. Крыло черное, с белым кончиком. Грудка оранжевая, с черными волнистыми линиями.

Из-за кочки я гляжу одним глазом и не дышу: ведь так редко удается побыть рядом с такой вольной птицей.

Жаворонки, потревоженные стаей больших птиц, вылетают стрелой и, играючи, проносятся над моей головой. Слышно, как шумит трава под ногами загонщика. Птица съеживается, свертывает головку и прячет ее под крыло.

Я громко вздыхаю, и вся стая, трепеща крыльями в густой траве, вдруг повисает в воздухе.

Вскакиваю, целюсь, стреляю, но ни одна из птиц не падает.

— Почему так плохо стрелял? — кричит Курбан и подбегает ко мне.

Рассказываю, как разглядывал безбельтека-стрепета, как позабыл о выстреле и промахнулся сгоряча.

— Жалеть не будем, — говорю я, — впереди еще большой день. А если и не убьем, беда невелика. Пусть пока живет птица. Глядишь, споет нам по весне песню, как ты спел сегодня.

Вижу, что Курбан понимает меня. Ведь и его охота прельщает не только числом убитой дичи, а той необычайной обстановкой, в которой можно пережить незабываемую минуту страсти.

— Правильно ты сказал, мерген. Спаслась птица — пусть поет свою песню. А с нас пока и этих двух хватит...

Солнце заливает нас светом и теплом.

Хорошо в такой день идти к шалашу, где будет кок-чай у дымящегося костра, приятная беседа со старым бахши за пловом из стрепета и ласковая, веселая песня, исполненная на камышовой дудке.