В теплых краях | Печать |

АРХАНГЕЛЬСКИЙ Владимир Васильевич

 

 

 Иттолмаз

Молодой туркмен резким движением раскрывает ружье и в черные отверстия стволов вкладывает по патрону. Еще одно движение — ружье закрывается и подносится к плечу.

— Дай! — командует стрелок и с волнением ждет, когда в пятнадцати метрах от него быстрой птицей взлетит черная тарелочка.

Как и птица на охоте, тарелочка ведет себя независимо от воли охотника. Туго натянутая пружина пошлет ее со скоростью двадцать пять метров в секунду. А ты стой, жди, рассчитывая движения, и посылай заряд, чтобы тарелочка разлетелась на мелкие осколки от меткого выстрела.

— Волнуйся поменьше и не забывай правил, — тихо говорит Трофим Савельевич (Старый охотник и ружейный мастер, проживший в Туркмении свыше сорока лет, с ним я неоднократно ездил на охоту. — Автор.), и в эту секунду тарелочка с легким свистом взлетает справа от стрелка.

Как и на охоте, по ней можно выстрелить дуплетом, если первый заряд не достиг цели, но Иттолмаз разбивает ее с первого выстрела, и только черные ее осколки рассыпаются по сухой песчаной площадке.

— Хорошо, — одобрительно говорит Трофим Савельевич,— вот мы и прошли курс науки. Видишь, что значит упорство и воля. Давай еще раз!

Снова команда стрелка — «дай», снова выстрел, как резкий удар хлыста, и затем сухой треск разламывающейся тарелочки.

Метко поражены девять тарелочек, и только десятая осталась цела. После дуплета она пролетела еще несколько метров по косогору, за которым вдали виден утопающий в зелени Ашхабад.

— Ну и пусть себе катится. С таким счетом, как у тебя, можно выходить на любую охоту, — говорит Трофим Савельевич молодому охотнику, сдавшему трудный экзамен на стенде.

— Заново научился стрелять человек, — обратился ко мне старик. — Шутка ли потерять охотнику правый глаз.

Иттолмаз повернулся в мою сторону, и только теперь я увидел неживое мерцание стекла в правой глазнице, и веселый, искрящийся радостью левый глаз, черный и блестящий, как маслина.

...Месяц тому назад молодой туркмен перешагнул через порог дома Трофима Савельевича, снял белую папаху и сказал:

— Салам!

Не поднимая головы, старик ответил:

— Салам! Отур, елдаш! (Садись, товарищ!) Я сейчас, — сказал он, продолжая возиться с каким-то сложным прибором.

Туркмен огляделся, поставил у двери ружье и подошел к старику:

— Как живешь, бабай?

«Какой знакомый голос», — подумал старик, вскидывая очки на лоб и поднимая глаза.

— А! Иттолмаз! Вернулся? Садись, рассказывай, — засуетился он, усаживая гостя.

— Рассказывать много можно, но я к тебе по делу.

— Что случилось?

— Не знаю, что и делать. Хочу продать ружьё, бабай. Без пользы мне оно, не гожусь я в стрелки.

Трофим Савельевич с удивлением посмотрел на молодого туркмена. Перед войной они не раз встречались в горах, вместе выслеживали горных козлов и баранов, и не было во всей округе более зоркого охотника, чем чабан из Нохура Иттолмаз Игдыров. Неутомимым следопытом и лучшим стрелком в районе считался он по праву.

— Как так не годишься? — спросил Трофим Савельевич. — В своем ли ты уме, парень? Да разве можно бросать ружье с таким талантом?

— Верно. А ты погляди на меня получше. Не видишь разве? Потерял я на войне правый глаз, а с одним левым — не могу я владеть ружьем, как прежде.

Старик пристально вгляделся в лицо Иттолмаза.

Наступило тягостное молчание. Трофим Савельевич вспомнил аул Нохур, молодого, счастливого чабана и тяжело вздохнул.

— Да, слов нет, тяжело тебе. Но ты не отчаивайся, что-нибудь придумаем. И тяжелей твоего приходилось людям, да нашли они свое место в жизни. Ты по-прежнему с отарой?

— С отарой. И учиться меня посылают в город, да не хочу уходить от стада. Горный я человек, бабай...

Иттолмаз и Трофим Савельевич пили чай в тенистом садике перед домом и вспоминали о своих встречах перед войной.

— Помнишь, Иттолмаз, ты все спрашивал — кучно ли бьет мое ружье? А я отвечал: не знаю, сынок. Что мне надо? Мне надо, чтоб оно на шестьдесят шагов посылало всего лишь две дробинки в спичечную коробку. А ты не мог понять, хорошо это или плохо?

— Помню, помню. А ты не забыл, как однажды стрельнул в кабана под Нохуром? Неудачно это было. Добежал он до твоей засидки и придавил тебя своей тяжестью. Знаю, смелый ты старик, а все же испугался. Мы пришли на твой крик и вытащили тебя из ямы.

— Да разве можно забыть такое? — улыбнулся Трофим Савельевич. — Скажи, какая оплошность получилась, а ведь я хорошо знал правило: не бей кабана в упор на близкой дистанции, не стреляй, если он выше тебя в горах, иначе не миновать беды!

За разговором Трофим Савельевич украдкой посматривал на Иттолмаза и напряженно думал: как помочь ему, как вернуть радость такому молодому человеку? Как поддержать друга в беде?

Вдруг лицо старика оживилось, заиграли морщинки у добрых глаз.

— Павла из Мары знаешь?

— Знаю.

— С одной рукой человек, а кто скажет, что он не умеет владеть ружьем? Кто может больше него взять уток на Мургабе? И все это — воля, характер, любовь к жизни. И, в сущности, что такое один глаз, когда другой, как алмаз, — уже шутил старый охотник.

Он знал, что надо говорить, что нужно делать. Он видел, что Иттолмаз прислушивается к его словам, верит ему.

— Ты ружье оставь у меня, а недели через две понаведайся. И поверь мне, — старик протянул Иттолмазу руку, — через месяц ты снова будешь первым стрелком в своем районе.

Две недели старый оружейный мастер Трофим Савельевич Бабута трудился по вечерам над ружьем Иттолмаза.

Наскоро пообедав, старый человек садился за работу. Поздней ночью можно было видеть склоненного над столом рыжеусого старика в очках. И с каждым ударом его молоточка приближался тот день, когда он сможет порадовать молодого друга, искалеченного войной.

А когда Иттолмаз снова приехал в город, он не узнал своего ружья: ложа приобрела какую-то причудливую форму, словно ее надломили в шейке и сильно загнули влево.

— Ну-ка, попробуй, — лукаво сказал Трофим Савельевич, протягивая ружье Иттолмазу.

Иттолмаз привычным движением вскинул ружье к правому плечу и с удивлением заметил, что мушка стала прямо против левого глаза.

— Понимаешь, в чем дело? — говорил старик, расправляя рыжие усы. — Я тебе такую ложу устроил, что правый глаз и не нужен. Ружье ставь по привычке к правому плечу, а мушка все равно будет перед левым глазом. Это называется отводная ложа. Из хорошего ореха я ее смастерил, лучше твоей старой.

Иттолмаз словно переродился. Его лицо залилось счастливым румянцем.

— Ой, якши, ой, якши (хорошо, хорошо), — бормотал он, вскидывая ружье и прицеливаясь. Он был теперь прежним, жизнерадостным Иттолмазом, которому нужен простор горных долин, ночевка у костра, опасная тропа над стремниной.

— Ну и обрадовал ты меня, бабай, как отец родной, — кричал он, обнимая старика. — Старый ты шайтан, честное слово, в душу мне глянуть сумел!

А старый «шайтан» еле вырвался из его могучих объятий и свалился на стул.

— Зачем теперь ружье продавать? — не унимался Иттолмаз.

— Да и я так думаю. Продать ружье — штука не хитрая. Ты лучше гостей к себе жди...

Спустя неделю, мы сидели у костра: Трофим Савельевич, я и старый чабан Реджеб.

Над костром шумел большой чугунный чайник. С гор тянуло свежим ветром, и худенький Реджеб, зябко кутаясь в ватный халат, все чаще и чаще подбрасывал дрожащими руками ветки в костер. Искры с треском взлетали вверх, золотые языки пламени начинали плясать на ближайшей скале, и тогда таяли и вовсе пропадали звезды, щедрой рукой рассыпанные по небосклону.

Трофим Савельевич курил по обыкновению большую цигарку и сортировал патроны. Привычным жестом мастерового он то опускал очки на переносицу, то поднимал их к козырьку ветхой, потрепанной кепки:

— Старость не радость, и с очками плохо, и без очков никуда, — бурчал он про себя. — И куда же это Иттолмаз запропал?

— Утром вернется. Он и сегодня ходил до самого вечера, неудача у него вышла, — сказал Реджеб.

— Прозевал или промахнулся? — позевывая спросил Трофим Савельевич.

— Волновался он с утра. Да и как быть спокойным? Первый раз вышел в горы с ружьем, а может, не хотел передо мной осрамиться. Такой уж у него характер.

— Да ты не тяни, что вышло-то? — спросил Трофим Савельевич.

— Вышла, говорю, неудача. Встретил он козла недалеко от стойбища. Выстрелил в него и горько закручинился, потому что козел побежал от него. Загрустил Иттолмаз, но не хотел верить, что промахнулся и с печальной думой пошел по следу. Шел долго, почти из сил выбился, а все-таки настиг козла: был он ранен в пах.

Реджеб подбросил дров в костер и прислушался к ночным шорохам в горах.

— Да, слышу после обеда второй выстрел. Сам знаешь, время для охоты неурочное. Это Иттолмаз пристрелил козла. А как взял козла на руки, до того обрадовался, что чуть не обнял его. Вот как бывает...

Утром мы проснулись от громкого эха в горах.

— Это верный выстрел, — сказал Реджеб, вглядываясь в освещенные солнцем вершины гор. — Вот сейчас Иттолмаз берет зверя и скоро придет к нам.

Старый чабан потянулся в карман за пузырьком с зеленым табаком, но услыхал шорох, быстро встал, приложил руку ко лбу и улыбнулся.

По узкой тропе, причудливо извивавшейся среди скал, к стойбищу шел Иттолмаз с тяжелой ношей на плечах.

Шел он быстро и пел песню. И этой радостной песне подпевал журчащий ручей, словно и ему было приятно слышать голос счастливого человека.

— Спасибо тебе, Трофим, — сказал старый Реджеб. — Конечно, пойдет теперь дело у нашего мальчика.

— Еще как пойдет, — улыбнулся Трофим Савельевич, поглаживая рыжие усы.

 

На звериной тропе

В юрте, что встретилась нам по пути, утомившихся охотников тепло приветствовал заведующий молочной фермой колхоза Султан-Ага, строгий, бородатый старец, сухой и жилистый, как столетний саксаул.

Я впервые входил в это жилище скотоводов, которым приходится кочевать по горам и долинам в поисках корма для овец и верблюдов, и с интересом осматривался по сторонам.

Внутри юрты лежала на земле большая пушистая кошма. На ней сидел, ел, пил и спал Султан-Ага со своей молодежной бригадой.

У входной двери были сложены на полу бурдюки, словно тушки с лоснящейся кожей. В них хранилось и квасилось овечье и верблюжье молоко.

Рядом с бурдюками помещалась по местному характерней и слишком пестрая кухонная утварь: длинный ряд цветастых чайников, ярко разрисованные пиалы разной величины, большой чугунный котел для плова и высокий чугунный чайник.

У противоположной стены лежала куча разноцветных одеял, а над ними висели ножи, кинжалы и старенькое ружье — хырлы, — целый небольшой арсенал туркменских охотников и следопытов.

А рядом с оружием виднелись маленькие портреты двух Героев Советского Союза: Курбана Дудры — прославленного на войне туркмена, и Александра Матросова — славного сына русского народа.

В далекой, глухой юрте, на самой южной окраине великой страны, у границы молчаливых и страшных Каракумов, эти портреты, любовно вырезанные из газеты военных лет, были ярким символом нерушимой дружбы народов СССР.

— Ты встречал их на войне? — спросил Султан-Ага, видя, что я пристально вглядываюсь в знакомые лица героев.

— Нет, я был в другом месте, а война была очень большая, Султан-Ага.

— Я солдатам на фронт подарки посылал, сар-су называется, никогда не пробовал?

— Нет, не пробовал.

— Угощу сейчас, будешь знать.

Султан-Ага принес в большой пиале какие-то кристаллические кусочки, похожие на фруктовый сахар, цвета кофе с молоком.

Это оказались молочные отжимы, образовавшиеся при производстве брынзы. Долгим кипячением они были доведены до такого твердого состояния. В них содержалась молочная кислота в какой-то пропорции с солью и сахаром. На вкус они были сладкими и в то же время солоновато-кислыми.

Мы пили чай с сар-су и на все лады хвалили Султана-Ага за искусство варить такой своеобразный сахар.

А когда кончилось очень долгое чаепитие, обставленное в Туркмении приятной торжественностью, было решено, что с нами в качестве проводника пойдет тринадцатилетний Мями — шустрый, стройный, черноглазый мальчик, который хорошо знает лазы диких свиней.

— Султан-Ага — большой человек, — рассказывал Мями по дороге. — И каракуль у нас идет высшего сорта, и шерсти в прошлом году мы настригли сверх плана столько, что хватит на роту солдат, пусть они ходят после победы в новых шинелях.

Правда, сначала Мями был огорчен, что ему приходится нести лопату вместо хырлы, на которое он посматривал с завистью.

Но мы приняли Мями как равного, показали ему свои ружья, а Трофим Савельевич, угадав переживания мальчика, пообещал дать ему выстрелить из своего ружья. К Мями вернулось веселое расположение духа.

Он не шел, а перебегал от одного охотника к другому, с каждым беседовал немного, а затем прилепился к Трофиму Савельевичу и всю дорогу задавал ему вопросы.

— Держись возле меня, — сказал Трофим Савельевич, которому полюбился этот жадный до охоты мальчик. — Те — глазастые, — кивнул он в нашу сторону, — а у меня глаза слабые, зато у тебя острые, как у совы, вот и хорошо у нас получится.

— Это верно. А выстрелить обязательно дашь?

— Вот пристал. Дам, конечно, сдержу свое слово.

Так мы и шли, постепенно удаляясь от юрты, пока перед нами не выросла стена желтых камышей с узкой тропинкой. Тут Мями остановился, принял озабоченный вид и молча указал на землю лопатой.

Словно лихой тракторист прошелся поперек нашей тропки, перепахал кое-как землю и скрылся.

От изрытой тропы тянулся к болоту ясно отпечатанный тяжелый след огромного зверя: он, видимо, всю долгую ночь рылся среди кореньев верблюжьей колючки, ковыля, шиповника и тростника.

Обойти болото, чтобы узнать, где кончается звериная тропа, нам не удалось, но, разгоряченные свежим следом зверя, мы быстро зашагали вперед в том особом сосредоточенном молчании, которое красноречивее слов.

Снова и снова стали попадаться места жировок зверя. А как только на пути нам лег широкий арык, за которым виднелась узкая, длинная полоса, сплошь изрытая свиньями, Мями сел на землю и тихо сказал:

— Дальше идти не будем. Впереди большое болото, вся охота тут...

Мы решили остаться здесь до утра или до первого выстрела по кабану — и только по кабану, покурили в последний раз, чтобы не пугать чуткого зверя, и разошлись в разные стороны.

Неповторимо очарование той минуты, когда ты ждешь зверя и как бы сливаешься в одно целое со своим ружьем. Где-то хрустит камыш, что-то шевелится в сухой траве. Тихие, загадочные звуки беспокоят твой слух.

Вечерело. Солнце прямо передо мной медленно погружалось в густые, желтые заросли камыша.

Но не успели спуститься сумерки, как жалобно и противно завыл шакал. Затем весело защебетали пичуги, устраивавшиеся на ночлег, и почти над самыми тростниками просвистела большая стая кряковых. В отблесках зари утки были очень красивы, и я, не отрывая глаз, следил за их полетом.

Потом опять завыл шакал, и снова протянули утки, с удивлением заглядывая в мою засидку. Я сидел в сырой, холодной яме, скрывавшей меня по грудь, и думал: «Вот и кабана не убью, и уток не настреляю. И откуда черт нанес их на мою голову? Впрочем, пусть себе летят, с ними веселей! Ведь очарование охоты вовсе не в том, чтобы настрелять как можно больше дичи. Оно — в волнении, в поисках новых мест, в знакомстве с природой. А убьешь или нет — это уже дело удачи».

Снова заплакал шакал, и вот тогда на фоне жалобного крика трусливого ночного хищника я услышал такое, от чего не могло не забиться охотничье сердце: кто-то очень тяжело завозился в жидкой грязи болота, громко чавкнув, и начал шумно пробираться в камышах. Я крепче сжал ружье, но в камышах зашумело, затрещало и... затихло.

Утки же не унимались: стая за стаей проносились они над камышами, иногда обдавая меня легким ветром. Весело покрякивая, они перегоняли друг друга, сбивались в кучи и вытягивались в нитку, затем разворачивались по кругу и где-то неподалеку плюхались в болото. Радостным криком птиц приветствовалась на болоте каждая новая стая: жизнь там била ключом.

И вдруг еще сильнее забилось мое сердце: в левом углу полянки мелькнуло, как тень, что-то черное и круглое и моментально скрылось в чаще. Я быстро сунул стволы сквозь камышовую ограду, закрывавшую мою яму в том направлении, где мне показалось что-то черное и круглое, и замер в ожидании.

На земле было томительно тихо. Зато в воздухе одно зрелище сменялось другим: беспрерывно летали утки, тихо, плавно, почти невесомо протянула над камышами белая цапля, и, сложив крылья, бесшумно опустилась в болото; где-то закурлыкали журавли. Я поглядел в их сторону и по старой, детской привычке захотел спросить их: «Куда летите вы, длинноногие серые странники?».

Долго я смотрел в небо, но не увидел их. А потом нехотя взглянул на полянку и оторопел: повернувшись ко мне правым боком, шагах в двадцати стоял огромный вепрь с оттопыренным ухом, длинным кривым клыком, стоял и настороженно слушал, силясь поднять к небу остроносую, мохнатую морду.

Я потянул ружье, чтобы переместить его в тростниковом частоколе и хорошо прицелиться. Руки дрожали, я слишком торопился и грубо задел тростинку: она ужасающе громко скрипнула и зазвенела, как гитарная струна. Зверь подпрыгнул на месте, негромко хрюкнул и в три прыжка скрылся в камышах.

«Эх, ты — Фома-Ерема! — подумал я, раздосадованный и огорченный. — Забрался невесть куда, полгода мечтал о такой вот встрече с вепрем и так позорно проворонил зверя...»

Но велика сила случая на охоте.

На полянку выбежал шакал, воровато оглянулся и, не заметив меня, горько и жалобно заскулил, задрав морду.

И этот крик был как бы сигналом для кабана. Вслед за шакалом он быстро выбежал из зарослей к берегу арыка.

Не закрывая левого глаза, я выстрелил в него, целясь под правую лопатку. Все кругом истошно заохало, засвистало и отозвалось громким эхо в камышах. Но, видимо, слышнее всего был победный клич охотника:

— Готов!

Послышался топот: товарищи по охоте спешили поздравить меня с хорошим полем...

 

Пестрая игла

Мы возвращались верхом из поездки в пустыню. Там был заложен первый в Туркмении опытный участок ячменя. Не верилось, что хлеб может уродиться без воды на выжженной солнцем земле. Но смелые люди и здесь победили природу.

Путь наш лежал через тугаи на берегу Мургаба. Об этих лесных зарослях у меня уже сложилось впечатление. Вдоль реки они тянутся узкой, непроходимой полосой, и все, что любит укрытие и пугливо бежит от человека, ютится в этих пойменных лесах пустыни.

Директор совхоза Петр Пименович Антонов придержал коня, как только мы въехали в лес, и сказал:

— Ночью здесь фазаны садятся на насест, как куры, и при луне их можно стрелять на деревьях.

Вечером я ушел на Мургаб. Рано утром я сделал себе маленький шалашик и решил просидеть в нем до поздней ночи, наблюдая за жизнью фазанов. А ружья не взял, думал — не вытерплю и все испорчу. А когда мне придется еще побывать в Туркмении и снова увидеть картину, какую нарисовал мне директор совхоза!

Я прошел мимо аула, где было шумно и весело. Урожай удался на славу, и на широком колхозном току день за днем вырастали пушистые, белые горы хлопка. К утру они исчезали, потому что всю ночь напролет белое золото грузилось на машины и мощным потоком уходило на хлопковые заводы в город.

На краю аула я нашел на бахче небольшой поздний арбуз. Сверху он был нагрет солнцем, а внутри, под его пятнистой рубашкой, хранилась прохладная вкусная влага...

В шалашике было уютно. Я уселся на мягкий ковер из листьев и начал резать арбуз, бросая корки на полянку.

Хороши октябрьские вечера на Мургабе: и светло, и тихо, как в августовские ночи под Москвой. Река струится спокойно и величаво. Над затихшей долиной ложится тонкая пелена тумана, а если дунет легкий ветерок, то туман исчезнет бесследно, и на высокой ветке послышится нежный шелест одинокого листа.

Багровое солнце скатилось за песчаный холм, над самой водой стремглав промчались две утки, и вдруг зацокал в зарослях хлопотливый фазан. Я притаился и начал наблюдать.

Невдалеке от шалаша пробежали два золотых петушка, подняв вверх хвосты-метелки. Петушки долго играли на полянке, подпрыгивали на коротких толстых ногах, словно ловили жуков или бабочек, изредка взлетали над землей, громко кричали и хлопали крыльями.

Затем прилетели и тяжело опустились в траву три коричневых курочки. Они покопались немного в пыли под кустом, поквохтали и тоже забегали по полянке, видно волнуясь, что их застанет ночь до того, как они устроятся на ночлег.

Спустились сумерки, птицы притихли и пестрой группой расположились у большого куста. Но сидели они недолго. Один петух вдруг вскочил на ноги, пробежался по поляне, подскочил над землей в рост человека, очень громко закричал и полетел на ветку большого дерева. Там он долго топтался на месте и, наконец, замер, а куры и петушок продолжали сидеть на земле, тихо переговариваясь.

В это время из-за бугра вылезла яркая, почти полная луна. Прошло несколько минут, и сидящий на дереве петушок попал в самый круг луны. На золотом ее фоне был ясно виден его темный профиль. Петух сидел на коротких лапках, согнув полукругом нарядный хвост, и дремал, слегка наклонив голову.

Лунный свет залил всю полянку, на которой сидели птицы. Только тогда петух встрепенулся и тихо крикнул, как во сне. В ответ ему раздался с земли громкий треск крыльев, и скоро на дереве сидели все пять фазанов. Так в снежную зиму садятся у нас на голую березу черные тетерева.

Фазаны заснули, но сон их продолжался лишь несколько минут. Затем все птицы, как по команде, закивали головами, запрыгали по веткам, и сейчас же за деревьями послышался какой-то странный, пугающий шум: будто тащили ежа по шуршащей листве или дергали в густых кустах большую, колючую ветку.

Опустив головы, птицы беспокойно потоптались на ветках, но не взлетели. Значит, в гости к нам шел зверь, а не человек.

Немного спустя кусты раздвинулись, и в углу полянки показался высокий, взъерошенный ком, похожий на большой клубок сухой травы перекати-поле, что мчится по знойной пустыне от дуновения ветра.

Ком этот был обвешан какими-то погремушками, лихо щелкал костяшками и изредка хрюкал, как поросенок.

Охотнику и с ружьем иногда бывает страшно, а уж без ружья и подавно. Ночь, глухой, незнакомый лес, жалкий шалашик из ветвей гребенщика, а из кустов вылезает неведомый зверь, да еще гремит доспехами! В такую минуту чего не передумаешь: то ли спичку зажечь, то ли крикнуть на всю долину, то ли свистнуть, как соловей-разбойник? А затем интерес к зверю возьмет свое, поборет едва возникшее волнение, и ты спокойно наблюдаешь за поведением незнакомого животного.

Зверь тем временем выполз на залитую лунным светом лужайку, спокойно подошел к арбузной корке, сел на задние лапы, а передними поднес лакомый кусочек ко рту и зачавкал. Теперь он походил на огромную белку. Он съел одну корочку и потянулся за другой. При свете луны заблестели на его спине длинные иглы: так вот кто пожаловал к нам! Колючая, жесткая грива, торчащая во все стороны, подымалась и опускалась, когда он грыз арбузную корку.

О ружье я уже не думал. Зачем убивать без пользы ночного трусливого зверя пустыни? Но как бы взять живым этого толстяка?

Вот бы обрадовались мои друзья в зоопарке!

Но никакой снасти у меня не было.

Прежде чем вылезть из шалаша, я вспомнил, что в гербе какого-то феодала был помещен такой вот иглошерстый толстяк с громким девизом: «Вблизи и издалека я мечу свои стрелы».

Значит, верили люди, что этот зверь может бросать в врага свои длинные, острые иглы. И они, как дротик или стрела, могли сразить врага наповал.

Что ж! Пусть в меня полетят его стрелы этого мешковатого чудака.

Боясь задеть за ветку в шалаше, я осторожно снял куртку, стремительно выскочил на поляну и набросил куртку на зверя.

Страшный переполох поднялся в ночном лесу! Птицы заохали, зацокали, забили крыльями по ветвям и скрылись в чаще. Зверь сбросил куртку, сердито топнул задними лапами, ощетинился, как куст шиповника, лязгнул толстым хвостом, как звенящей цепью, перевернулся через голову, и ускакал! И долго было слышно, как в густых кустах звенят и его иглы.

Я поднял пиджак и нашел в нем длинную, красивую стрелу. При свете спички были видны ее белое «снование, как в перышке у гуся, и буровато-черный острый кончик с поперечными темными кольцами.

Игла была больше двух четвертей длины и в кармане не умещалась. Как богатый трофей я понес ее в руках...

— Видите, как интересно быть следопытом в наших джунглях, — сказал Петр Пименович. — Вот вам и вставочка для пера. Глядишь, когда-нибудь и напишите ею рассказ о первой встрече с дикобразом...

Я так и сделал.