«Напряжёнка» | Печать |

ВЕРЕЩАГИН Николай Кузьмич


Волею всемирных судеб я оказался живым свидетелем и участником трёх революций и трёх войн на протяжении трёх четвертей XX века. Это было время глубоких нравственных и физических потрясений, выпавших на долю народов России. В этих условиях охота и охотничье оружие оказывались нередко основными факторами выживания не только для малых народностей Сибири, но и для части городского и сельского населения нашей огромной страны.

О собственных переживаниях я коротко уже рассказывал в мемуарных очерках (ж. «Охота и охотничье хозяйство», 1998—2001 гг.). Теперь хочется дополнить сказанное. Зачитываясь в далёком детстве романами и повестями Майн-Рида, Буссенара, Конан-Дойла, Джека Лондона и Жюль Верна, я бесконечно восхищался их героями в части баснословно меткой стрельбы по бегущим и летящим целям, и сам мечтал поставить собственные рекорды. Повзрослев и приобретя охотничий опыт, я оказался обеспечен для служебных и личных охот превосходными гладкоствольными ружьями, перешедшими по наследству от отца и дяди. А вот с нарезными дела не заладились.

В советское время правители смертельно боялись передавать в руки своих граждан дальнобойные нарезные стволы. Правда, в 30-х гг. прошлого века т. е. лет 70 назад нас упорно готовили к войне и пытались наплодить побольше «ворошиловских стрелков». Для этого выпускали и свободно продавали мелкокалиберки ТОЗ-22. Стреляли тогда и в тирах, и в подвалах, на пляжах и в лесу. Патрончиков бокового огня не жалели.

Я, помню, достиг тогда приличных результатов от массивной ТОЗ-9 22 калибра, стреляя влёт по «швыркам» — консервным банкам или обломкам кирпичей: у меня бывало по 20 попаданий подряд. Были достижения и по живым целям. В 30—40 гг. я убил из ТОЗ-9 влёт несколько ворон, бакланов, кряковых уток, гусей, лысух, тетеревов и даже перепелов! Ярко запомнился дуплет из полуавтоматической винтовочки «Спорт-22» по взлетевшей в 30 шагах из травы паре султанских курочек, битых по сердцу. Моё счастье, что я в те годы не зацепил никого из людей, ведь пульки были убойны и рикошетили.

Однако, когда понадобился солидный калибр для казённых охот, стали происходить разные неприятности. Дело в том, что я был беспартийным гражданином, которому «не полагалось» нарезное оружие.

Баловство же с мелкашками было прекращено после Великой отечественной войны, ибо по приказу маршала Г. К. Жукова их отобрали даже у заслуженных генералов, так как было несколько случаев ранений и нечаянных убийств граждан от неосторожной стрельбы. Впрочем, тут нужны предварительные отступления и разъяснения.

* * *

Отечественные и зарубежные учёные нередко задавали мне довольно бестактный вопрос: «Почему вы уцелели в годы красного террора и великих чисток и не были репрессированы тогда или позднее?»

Действительно, как юный представитель ликвидированного в 20-х гг. большевиками класса дворянства и основательно потрёпанной интеллигенции, я имел известный шанс «загреметь» по «первому разряду» или попасть в концлагерь, быть высланным на далёкую периферию с запретом проживать и появляться в столицах союзных республик и «режимных» городах.

На этот вопрос я обычно отвечал, что по-видимому, две группы причин — объективных и субъективных. К первой можно отнести нежелание «органов» втягивать в процесс истребления русского народа большое число молодёжи: новых обучаемых и обученных кадров. Таких по элементарной логике следовало не уничтожать, а голубить, привлекать к властным структурам, приручать и приучать к рабскому труду.

Ко второй группе относятся особенности моего характера: отсутствие карьерных устремлений — к занятию командных постов, получению званий, наград и отсутствие заносчивости, излишней болтливости и, следовательно, поводов к зависти, ненависти со стороны ближних и дальних коллег, способных на попытку лёгкого устранения путём доноса в органы власти.

Вероятно, некоторое значение имела и моя фамилия — её носили очень уж известные, прославленные деды, а также три моих перемещения за время трудового стажа (1929—2000) — Москва—Ленинград—Баку—Ленинград. Это, возможно, затрудняло включение «объекта» в истребительную программу.

Однако, как и большинство россиян, я почти все годы Советской власти чувствовал моральный гнёт: напряжённость, или, как теперь говорят, испытывал стресс.

«НАПРЯЖЁНКА» была ведущим стрессовым фактором. Она зародилась еще в далёкие годы детства — с великих социальных потрясений 1917—19 гг. Тогда родители ходили как пришибленные под угрозой обысков, реквизиций, конфискаций и выселения из родного обиталища — нашей усадьбы Пертовки на берегу Шексны ниже Череповца. Естественно, что их настроение передавалось в разных формах и нам, детям — возможно, в смягчённом виде. В результате нам — трём сестрам и мне — не хотелось играть, гулять, бегать на рыбную ловлю и на купание. Иногда эти жизненные телодвижения нам просто запрещались, вероятно, из боязни каких-либо осложнений с соседями. Запреты тогда были не вполне понятны. По счастью, наше семейство спасало дружелюбное отношение пертовских крестьян к нам, бывшим барам, и их остаточное уважение, несмотря на оголтелую большевистскую агитацию.

С начала 20-х гг. XX века в нашей стране коммуноидные инородцы насаждали большевистский «красный террор». Тогда никто — ни рядовой обыватель, ни народный комиссар (нарком), ни православный христианин, мусульманин, иудей, буддист, язычник не был застрахован от неожиданного и необъяснимого изъятия — ареста органами ЧЕКа — ОГПУ-НКВД. В Москве очередную жертву брали обыкновенно по ночам. Жертвенный час наступал обычно в 4—5 утра, после «часа быка». Обрабатывался, скажем, какой-либо квартал или многоквартирный дом. К нему с «Лубянки» подъезжал «ворон» — окрашенный в чёрный цвет автофургон, и в дверь коммунальной квартиры раздавался настойчивый стук или звонки. Жертву извлекали из постели. Два-три сотрудника в военной форме, в присутствии двух понятых (обычно соседей), производили обыск: забирали ценности, оружие, пишущие машинки, документы, рукописи. Составляли краткий протокол. Жертве предлагали одеваться: брать смену белья, подушку; выводили во двор, заталкивали в фургон и увозили. Мне, студенту, пришлось быть свидетелем-

понятым при таких процедурах. Разбуженным обитателям коммуналок после таких эпизодов оставалось только креститься, принимать валерианку и пытаться уснуть на оставшийся отрезок ночи или обсуждать полушёпотом испытанное пришествие. Жертвы отправлялись в концлагеря — Кемь, Соловки и др. — или просто расстреливались в подвалах политуправлений (в зависимости не только от тяжести улик, но и хода выполнения плана).

Теперь, на последнем жизненном этапе, я понимаю, что всё тогда происходившее в моей юности — Педагогическом техникуме, Зоотехническом институте, а позднее в научных учреждениях СССР — всё это шло в условиях нравственной напряжёнки, часто при неполноценном и неупорядоченном питании, а в 20-х годах — просто в нищете и голодовке. Передышки, чувство некоторого облегчения были непродолжительны. Удовольствие от рыбной ловли, охоты, сбора ягод и грибов появлялось редко, как бы мимоходом. Кроме физического дискомфорта в период обучения существовал и духовный — в результате явного или скрытного недоброжелательства как к потомку бар со стороны некоторых сокурсников. Это ощущалось еще в череповецком педтехникуме, а позднее и в Московском Зоотехническом институте. К счастью, таких недругов было немного. Это были малокультурные люди из рабочей среды, озлобленные на всех и вся под влиянием большевистской пропаганды.

В студенческий период угнетала полная унизительная зависимость от властных структур в смысле удовлетворения элементарных жизненных потребностей: получения сносного жилья, пропитания в столовках «Общепита», проезда в битком набитых трамваях. При стипендии

в 20 рублей приходилось укладываться в 60 копеек в сутки. А один жалкий обедик с постным лапшевым супом и хлебо-мясными биточками стоил 35—40 копеек... О регулярных походах в кино, театры, музеи не приходилось и думать.

При отсутствии каких-либо заработков — в 1920-х годах в стране царила безработица — студентам приходилось туго. Только изредка нам поручали уборку снега на улицах и крышах, подсобные работы на фабриках. Приходилось донашивать отцовские и дядины костюмы, бельё, экономить на бане, стирке, завтраках.

Некоторое послабление от напряжёнки наступало на каникулах весной и летом. В 1920-х годах мы с отцом весьма продуктивно охотились в долине реки Шексны. Уже тогда, с 8—10 лет, я научился стрелять вальдшнепов, уток, тетеревов и белых куропаток, освоил ловлю лещей и щук на премёты и бережники.

В середине 20-х наступила пора показных выборов депутатов в советские органы управления и утверждения граждан в правах голосования. Появились «лишенцы», т. е. граждане «без права голоса». На общем собрании института в марте 1926 г. председатель студпрофкома Яков Рыжов, бородавчатый и угреватый мужичок лет сорока и ростом в 160 см, при приёме студентов в члены профсоюза громогласно заявил: «Верещагин — не крестьянин, а помещик, стало быть, дворянин, поэтому принимать его в профсоюз не след, и голоса ему не давать тоже». Но не помогла Яше общественная активность — большевики кокнули его по окончании института «как воробышка» и как бывшего эсера (член партии социалистов-революционеров). Для меня ослабление напряжёнки последовало за окончанием института в 1929 г. и началом самостоятельной работы в зверосовхозе «Пушкино» и научно-

исследовательской лаборатории в Салтыковке.

Научно-практическая работа — заведование фермой экзотических заморских зверюшек (ондатр и нутрий) мне нравилась — она отвлекала от стрессовых проблем, так же и экспедиции в Среднюю Азию, Сибирь, Казахстан для вольного разведения ценных грызунов в камышах, тростниках и иных болотах страны. Это было нечто новое в зоотехнической и охотоведческой практике, и мои биологические навыки тут чрезвычайно пригодились. В Баку, Ереване и Тбилиси у меня появились друзья — местные охотоведы — в связи с акклиматизацией нутрий.


* * *

Между тем, в 1930-х гг. начались громкие процессы против «врагов народа» и «вредителей». Генеральный прокурор Вышинский обычно требовал им смертных приговоров. Эти процессы затронули не только старые кадры. Во «вредителей» иногда превращались и совсем молодые выпускные специалисты, в том числе и зоотехники, разводившие в совхозах коров, овец, верблюдов, лошадей. Таких, сосланных в глубинку «вредителей», своих бывших коллег и сокурсников, я встречал неожиданно при своих командировках в разных республиках Средней Азии и в Сибири. Эти встречи обостряли стрессы, вызывали глухое беспокойство. Приходилось видеть и товарные поезда с Украины и средней России с тысячами несчастных крестьян, высылаемых в сибирскую тайгу как вредоносных кулаков и середняков — т. е. самую работящую часть сельчан.

Весной 1934 г., отчаявшись от бездомности и езды на электричках, я бросил НИИ пушного хозяйства в Москве и уехал в Ленинград, где рассчитывал раздобыть жильё с помощью живших там сестёр. Друг отца и дяди — профессор Н. А. Смирнов пристроил меня в Питере в промыслово-биологический отдел Арктического института, правда, почти на птичьих правах, внештатно. Было это летом 1934 г., а в декабре, после убийства С. М. Кирова, всё здесь сильно осложнилось. Уцелевшие в Питере «бывшие» и просто интеллигенты под предлогом «чистки контры» высылались на периферию пачками, семействами или просто расстреливались в затылок десятками и сотнями по решению так называемых «троек» в подвале «Большого дома» на Литейном проспекте. Начались  передряги и в Арктическом институте, где директором был Рудольф Самойлович, в связи с охотой на троцкистов. Но меня почему-то не тронули, даже вернули, буквально, «из пасти льва» отцовское Перде, хранившееся у друга, инженера В. Я. Генерозова, но конфискованное при аресте и высылке Владимира Яковлевича в Казань.

По окончании договора с Арктическим институтом я был пока вольным гражданином без штатной работы и постоянной прописки в Ленинграде, экономно проедая по талонам «Совсинторга» мизерные семейные запасы драгметаллов в виде десятка серебряных ложек, ручек ножей и пары золотых отцовских запонок.

По рекомендации московского профессора Б. М. Житкова я списался с Зоологическим сектором Азербайджанского филиала АН СССР и в июне 1935 г. очутился вновь на улицах Баку, сжимая чехол с заветным отцовским Перде. В Азербайджане меня застала Вторая мировая война, и здесь мне было суждено провести 13 лет с периодическими выездами в Москву и Лениград, а также и в разные участки Предкавказья, Закавказья и Средней Азии. С жильём не заладилось и в Баку. На первых порах меня приютил в своей библиотеке профессор В. С. Елпатьевский, заведующий секцией зоологии. Это, понятно, лишало свободы личной жизни, поэтому пришлось снимать жильё на стороне, что до предела осложняло бюджет. Зарплату и. о. доцента университета пришлось отдавать за жилище.

В секции зоологии академического филиала в Баку мне в 1936 г. предложили заняться изучением экологии копытных зверей — их распространением, величиной ресурсов, повадками, охраной. Копытных в Азербайджане было 8 видов: кабан, олень, косуля, муфлон, два козла (дагестанский тур и безоаровый козёл), серна и джейран. Казалось, предстояла увлекательная перспектива круглогодичных поездок по всему Восточному Закавказью. Я был молод, полон сил и готов к подвигам на поле науки. Однако для успеха в такой работе был нужен соответствующий инструмент, т. е. дальнобойная винтовка для добычи материала по диким копытным — черепов, скелетов, для промеров целых туш, отдельных органов, познания содержимого желудков и т. д. Тут-то и вскрылись подводные рифы... Сознавая, что изучать копытных труднее, чем грызунов, профессор Елпатьевский обещал помочь раздобыть оружие, но заявил, что карабин будет выписан на него, так как мне «пока не доверяют», дескать, «ещё подстрелит какого-нибудь начальника». Было видно, что доверие органов ему льстило, тем более, после небольшой отсидки по какому-то пустячному поводу.

Начались хлопоты и, получив разрешение на покупку «ствола», я направился в магазин «Динамо». Там на складе оказалось изрядно американских военных ликвидов ещё от 1-й мировой войны — спортивная обувь, нарезное оружие, шанцевый инструмент. Я выбрал совсем новый 8-миллиметровый охотничий маузер, лёгкую сапёрную лопатку и канадский охотничий нож. Маузер я вскоре пристрелял, но моему профессору дали понять, что передавать винтовку мне он не имеет права. Таскать же его — т. е. профессора — за собою в горы и равнины мне было «не с руки». Поэтому ухлопав несколько дагестанских туров и пару джейранов в присутствии хозяина лицензии, я поневоле переключился на мышиные темы, т. е. стал изучать грызунов.


* * *

«Наша партия родная» между тем не дремала, держала под контролем служебную и личную жизнь своих советских граждан, особенно во время праздников. Тогда опечатывали пишущие машинки, заставляли ходить на октябрьские демонстрации, вызывали по одиночке к соответствующим деятелям в ОГПУ (НКВД). Это было особенно неприятно, так как лишало возможности поохотиться на Дивичинском лимане во время валового пролёта дичи. Некоторым из вызванных предлагали стать «сексотами» (секретными сотрудниками или попросту доносчиками). При отказе у таких упрямцев начиналась «весёлая жизнь» — их постепенно выживали с работы. Меня здесь почему-то не трогали и не предлагали стать сексотом. При вызове ограничились «вентиляцией» моих отношений с директором — профессором Елпатьевским, спросили мнение о нём и директоре нашего Закатальского заповедника Л. Л. Млокосевиче. Произошло это так.

Весной 1937 г. управляющий делами Азербайджанского филиала АН СССР тов.Таги-Заде, пригласив меня к себе, мягко сообщил:

— Николай Кузьмич, Вам надо пойти завтра в НКВД к 12 часам, захватите паспорт и наш пропуск. Там хотят с Вами побеседовать.

«Большой дом» в Баку был в центре города, и я, без хлопот пройдя по документам через дежурную часть, поднялся на третий этаж и разыскал нужную дверь. Там, за совсем пустым лакированным столом сидел брюнетистый человек лет 45—50 с пышной, по-цыгански вихрастой шевелюрой. Поднялся мне навстречу, пожал руку, пригласил сесть, но сам не представился. Одет он был в хаки полувоенного покрова, рубаха навыпуск под ремень, брюки галифе, мягкие кожаные сапоги (явно под «отца народов»). Расхаживая по блестящему паркету (тоже манера генсеков), он попытался придать разговору простоту и непосредственность. Однако осведомился о моём соцпроисхождении и цели приезда в Азербайджан. Очевидно рассчитывал поймать меня на лжи и был разочарован моей гордостью за предков-дворян и за успехи собственных работ по акклиматизации нутрии в Закавказье и особенно в Азербайджане. Затем состоялся более существенный диалог.

— А что Вы скажете о Вашем директоре профессоре Елпатьевском?

— Профессор безусловно очень милый и доброжелательный человек, хороший организатор науки. До приезда в Баку я его не знал, не был знаком.

— Та-ак. Ну, а директор заповедника Млокосевич? Конечно, тоже очень милый и обаятельный человек?

Вопрос звучал явно издевательски, провокационно, но меня не смутил.

— Да, это безусловно тоже симпатяга, хороший биолог-натуралист, охотник, вполне на своем месте.

— Та-ак. Ну, а почему Вы охотились там, в Закаталах, с винтовкой, на которую у Вас не было разрешения?

— Так это же очень просто. Я рассматривал этот карабин как рабочий казённый инструмент, необходимый для добычи крупного зверя. Ведь из гладкостволки или мелкашки в горах тура не убьёшь! Кстати, эту винтовку я сам и выбирал и покупал для института на складе «Динамо».

— Так. Пока мы разговор с Вами на этом закончим. Имейте в виду, что Вы не можете его ни с кем обсуждать, даже говорить о нашей беседе. Можете идти.

— Да, конечно, я ведь понимаю, что наш молчок — это основа вашей работы.

С моим ближайшим коллегой, энтомологом института Алёшей Богачёвым — сыном известного геолога, профессора В. В. Богачёва — органы поступили гораздо более жёстко. Демобилизованному после 4-х лет фронтов Алёше, участнику взятия Берлина, предложили стать сексотом, а когда он отказался, то вскоре был уволен из института и принуждён был скитаться с женой Таней Державиной по зооинститутам других республик, сменив Баку на Киев, Киев на Душанбе, а Душанбе на Краснодар, где и умер в возрасте 65 лет, будучи по природе крепким и выносливым малым. Подозреваю, что Алексей сам спровоцировал вербовку в Баку своей обычной критикой на профессора Елпатьевского.

Интересно, что напряжёнку чувствовали и сами сотрудники органов, даже в верхах иерархической лестницы. Я слышал позднее, в 1950-х гг. от престарелого генерала КГБ «дяди Гриши Ершова», что сам он спокойно уснул (впервые за несколько десятков лет), лишь узнав о кончине генералиссимуса в 1953-ем году.


* * *

Здесь уместно сделать новое отступление, чтобы рассказать об истории нашего семейства и о драматических событиях в первой трети XX века.

После революции 1917 г. наша усадьба Пертовка осталась нетронутой, но постепенно хирела. Отец и мать, кое-как сводя концы с концами, пытались дать образование детям и осваивать отведённый нам скудный надел пашни и луга в две десятины (2,5 га) для получения зерна, корнеплодов и овощей. При двух дойных коровёнках и старом мерине здесь можно было бы прокормиться при наличии силы. Только её не было. Три сестры и я были подростками от 8 до 16 лет, а для пахоты, посева, уборки урожая требовались наёмные люди, расплачиваться с которыми приходилось постепенной продажей имущества, уцелевшей одежды, обуви, ружей. Бабуля — мать отца — получала некоторое время пенсию в память деятельности деда Николая Васильевича даже в советское время, но потом это прекратилось как бы само собой. Основная нагрузка легла на мать и можно только удивляться, как маленькая 50-летняя женщина, по образованию — мастер молочного дела, справлялась с дойкой коров, стиркой белья, выпечкой хлеба и ежедневным прокормом нашего семейства.

Естественно, что мы, дети, как могли помогали с огородом (особенно в поливе овощей), уборке сена, снопов ржи, ячменя, в посадке и копке картофеля, рубке капусты и прочее. Помню, что мне, слабосильному от природы, приходилось довольно тяжко при кошении травы, уборке картошки, перевозках сена и снопов. Гораздо легче и приятнее были охотничьи и рыбацкие предприятия. С отцом — превосходным охотником-стрелком — мы поставляли к нашему столу рыбу и дичь весной и летом, осенью и зимой. Лещи, язи, судаки, жерехи, нельмы; тетерева, глухари, зайцы нередко скрашивали наш скудный рацион. Любили мы все и сборы ягод, грибов. В 1920-х гг. к нам приезжали гости из Петрограда, Череповца, Москвы. В помощники эти горожане не годились, зато создавали серьёзные хлопоты.

В апреле 1926-го скончалась наша любимая 86-летняя бабушка, мать отца — фактически хозяйка имения. Это была тяжёлая утрата, особенно горевал я. Две сестры, по окончании гимназии в Череповце, перебрались в Ленинград устраиваться там на службу. Старшая — Наташа закончила фельдшерские курсы и работала в Череповце. Меня отец отвёз в Москву заниматься зоотехнией.

С 1926 г. родители остались одни в большом барском доме, который было уже трудно обслуживать и особенно отапливать зимой. Дети появлялись там только на каникулах.

Отец скончался в 67 лет от душевных передряг в январе 1932 г., когда я уже работал в Москве в НИИ пушного хозяйства и пантового оленеводства. Весной того же года к вдове приехали дядя — брат отца с женой-вогулкой (коми) по происхождению. Их просто выселили из Владивостока: режимного города, где назревала война с Японией.

После похорон отца зимой 1932 г. я снова приехал в Пертовку в отпуск в августе, чтобы повидать своих. Наш большой дом был уже передан Череповецкому исполкому под пионер-лагерь (без моего согласия как прямого наследника отца), наши жили в доме учителя, купленном в деревне. Мы с дядей удачно поохотились тогда по тетеревам и белым куропаткам, он был ещё достаточно бодр для ходьбы по болотам.

Между тем в мире назревали новые грозные события, и страна вооружалась, развивая тяжелую индустрию. Требовалось много электроэнергии. ЦК и правительство приняли решения о строительстве гидростанций на реках Русской равнины. Это грозило колоссальными потерями в сельском хозяйстве: затоплением долинных лесов и лугов, сёл и деревень, разрушением мясомолочного животноводства, потерей рыбных промыслов Каспия, особенно осетровых и т. д. По всей долине Шексны и лесистого междуречья её с Мологой — уже как будущему ложу гигантского водохранилища (Рыбинского моря) шла лихорадочная работа по лесоповалу и уборке древесины. Десятки тысяч заключённых из многих лагерей ГУЛага работали над уничтожением лесов, но не могли справиться с этим, и миллионы кубов древесины ушли под воду в 1939 г.

Только из долины Шексны было выселено 250 сёл и деревень с населением примерно в 100 тыс. человек. Их расселили по водоразделам в смежных областях. Колхозу в Пертовке (и дяде) предложили перебраться в Карелию на северо-западный берег Ладоги на финские хутора, отнятые у Финляндии в ходе известной жуткой «зимней войны».

Дяде с матерью был предложен чудный финский хуторок на острове Корписаари, куда и была перевезена часть уцелевшего имущества пертовской усадьбы. Другая часть была передана Череповецкому краеведческому музею, в том числе громоздкая мебель и большая картина отца в золочёной раме, а также другие реликвии. При смене заведующих эти вещи в 1950—60-х гг. были попросту разворованы. На фоне великих бедствий во время войны 1941—45 гг. и после неё я как-то относительно спокойно взирал на все эти испытания. Памятниками тех народных мучений остались остовы колоколен, стоявшие в Рыбинском море на местах утопленных населённых пунктов.

Сестра Аня и я первого июня 1941 г. навестили дядю в Карелии. Там было уютно. При бессовестном обмане народа пактом «Молотова—Риббентропа» всё казалось мирным и спокойным. Впрочем, наш любимый 75-летний дядя мудро предостерёг: «Скоро здесь будет не сладко!»

Он как в воду глядел — через три недели мирное житьё-бытьё рухнуло: напали немцы. В конце 1941 г. только что обжившихся на новом месте пертовян выгнали в спешном порядке наши передовые танковые части в предвидении боёв с немецко-финскими дивизиями, наступавшими с севера на Ленинград. Мама была в это время там на лечении. Пертовяне грузили свой скарб на коров и уходили к югу, вдоль Ладоги до Невы. Ушёл с ними и знатный колхозник, наш старый дядя, ушёл с рюкзаком, старым «Франкоттом», столовым серебром и парой лаек. В покинутом домике остались библиотека отца, его этюды маслом, носильные вещи, альбомы, продовольствие — всего по подсчётам дяди на 600 тыс. рублей в тех ценах. Дядя прошёл пешком, вместе с колхозом, 200 км до берега Невы, где несчастных беженцев посадили на баржу и вывезли на Волгу до Саратова, а оттуда увезли на Алтай!.. Однако дядя вылез в Череповце и остался там на годы войны. Скончался он в 1949 г. 80 лет от роду, завещав мне свою Франкоттку 12 калибра, которую все годы войны беспардонно эксплуатировал председатель горисполкома.

Сестра Аня, заведуя архивом НИИ «Гипроалюминий», была в сентябре 1941 г. эвакуирована, вывезена поездом вместе с коллективом и материалами этого института в Свердловскую область. По счастью, она смогла захватить с собой мать и младшую сестру Маню с малым ребёнком. Там, в деревне, они и отсиделись, бедствуя в 1941—44 гг., и вернулись в Ленинград в начале 1945 г. Я пытался помочь, поддержать их и ради этого продал любимое отцовское Перде. Денежная реформа свела эту попытку к нулю. По слухам, английское изделие ещё долго приводило в восторг бакинских немвродов дивным боем, снимавшим на перелётах гусей и дроф из подоблачной высоты.

Я, конечно, побывал на Рыбинском море в 1945 г., пострелял с лодки уток, кантовавшихся по мелководьям шекснинского залива, проехался под парусом по затопленным моховым болотам с торчащими там и тут стволиками сосенок, на которых, бывало, кормились и токовали мошники. В 1947 и 48-м снова навестил дядю в Череповце, который пережил там голодовку военных лет. Побывал и в Карелии, на острове Каписаари. От нашего домика остался только отличный гранитный фундамент и... воспоминания об отцовском имуществе.

Для пертовских колхозников, вернувшихся с Алтая, местные благодетели-власти построили вместо уютных финских хуторков, располагавшихся на дренированных прискальных террасках, гнусный до глупости и бездарности посёлок в одну улицу. Он расположился в продуваемой всеми ветрами долине, зажатой между гранитных увалов. Ни садиков, ни огородов не предусмотрели, да и не могли прижиться садики, ибо грунтовые воды сочились со склонов на улицу и под дома. О прошлых своих домах и об имуществе старались не вспоминать, как и про наш барский. В протоке между островом и материком между льдинами плавал труп крупной лосихи, провалившейся весной под лёд. Кожа на груди была белёсая, со сбитой шерстью — сильный зверь долго боролся за жизнь в холодной полынье. По окраинам бывших финских полей токовали черныши, а на скальных площадках увалов ползали, извиваясь в сладострастной неге, пары огромных чёрных и серо-сизых гадюк.

Мои былые школьные приятели, превратившиеся в степенных мужиков, рассказывали, что рыба год от году стала ловиться хуже и хуже, т. к. новый целлюлозный завод у Приозёрска (б. Кексгольм) успел отравить фенолом все прибрежные пространства Ладоги.

Я с горечью и сожалением покидал этот некогда благодатный уголок.


* * *

...Возвращаюсь однако к началу войны. После Ленинграда и Карелии я приехал 15 июня в Баку. Здесь было пока спокойно. Газеты сообщали жирным шрифтом об отправке 80 тыс. тонн отборной пшеницы нашим друзьям нацистам (согласно договору). Однако на последней странице мелким шрифтом сообщалось о высадке в финском порту Турку пяти немецких дивизий (без пояснений). После 22 июня девять человек из нашего института отправились на фронт. Мужчин осталось трое — 75-летний профессор А. Н. Державин, директор Адыль Али Заде и я — учёный секретарь. Нам двоим выдали броневые бумажки с широкой красной полосой — на три месяца. Продукты быстро дорожали, зарплаты хватало на 10 дней, хлеб был по карточкам. Меня выручала охота на русаков и голубей в виноградниках Апшерона по выходным. Удавалось украдкой выезжать на Дивичинский лиман пострелять лысух, а иногда взять и пару поросят кабанов.

К осени, по распоряжению военного ведомства и Минздрава, меня перевели из Академии в противочумную систему, на военную автотрассу Басра—Махачкала, там я и проработал два года, а в 1943 вернулся в институт. После Сталинградской битвы научных сотрудников стали отзывать с фронтов. Охота спасала меня от голодовок. Во время войны я выполнил большую работу о зимовках водоплавающих птиц в Закавказье, опубликовал «Каталог зверей Азербайджана» и исследовал остатки хищных зверей в битумных слоях Биндгадов. Жизнь понемногу налаживалась, пора было думать о докторской диссертации.

Однако я всё-таки не избежал нервотрёпки уже после войны, в 1946 году. Весной того года привокзальная площадь в Баку — на моём обычном пути — периодически заполнялась несчастными беженцами с разорённой Украины, Орловщины и из других мест немецкой оккупации, где наступил голод. Выезжая на прикуринские озёра для обследования природы в местах баснословно размножившейся нутрии, увидал я десятки беженцев-бродяг на каждой станции и разъезде железной дороги между Баку и Тбилиси. Несчастные дистрофики с распухшими ногами и руками лежали группами в степи. Питались они корнями и побегами весенних злаков и одуванчиков, их варили в котелках и вёдрах, как для скотины. Некоторые пробовали есть и саранчуков — нестадную саранчу — в жареном и вареном виде. Одна голодная девушка, отбившаяся от своего семейства, была изнасилована местными пастухами и в разорванном окровавленном платье была подсажена в наш вагон для отправки в Баку...

Под тяжким впечатлением от этих картин я взял да и написал в ЦК Азербайджана тов. Джафару Багирову, рекомендуя проявить элементарную заботу о несчастных. Багиров — первый секретарь — уже откликался ранее довольно решительно на мои протесты в письмах, направляемых в местные газеты, по поводу браконьерских механизированных охот военных и партноменклатуры на истреблявшихся джейранов. В данном случае дело касалось «большого брата» и было гораздо серьёзнее. Уже через день меня вызвали в ЦК, где восемь его членов и министров (почти все в генеральских мундирах) под председательством второго секретаря тов. Гиндина, в течение полутора часов обсуждали необычайное происшествие: письмо какого-то научника с грозной резолюцией Багирова — «разобраться, принять меры и доложить». Гиндин в белой шелковой рубахе, обдувая холёное волосатое тело настольным вентилятором, зачитывал цитаты из талмудов Маркса о том, как следует понимать и оценивать факты.

«Оказывается, установленные факты — ещё не суть факты» — их (по Гиндину — Н. В.) следует облупить как яйцо от скорлупы или куру от перьев... Поэтому случаи с голодными бездельниками, о которых нам рассказывает тов. Верещагин, ещё ничего не доказывают; их, бродяг, нужно было допросить, проверить — не бандиты ли они...

Министры же наперебой пытались выяснить — кто за мной стоит?! И с кем я общался перед тем, как писать в ЦК? Обсуждая, конечно, усердно чмокали и цокали. Защищал и оправдывал мой поступок только генерал-майор, министр МГБ тов. Якубов — азербайджанец, а министр МВД, тоже генерал-майор, причём русак, наоборот, нападал, осуждал. Позднее он был за что-то расстрелян. Откровенно говоря, я посмеивался над этой публикой, так как знал, что при добром отношении ко мне Багирова (лезгина по племени), в то время похожего повадками на Сталина в миниатюре, генералы не посмеют меня тронуть.

Не поверив, что я «гол как сокол» и выступаю в одиночку, генералы отпустили меня с миром, а через день пригласили вновь и вручили постановление комиссии ЦК о том, что я совершил (якобы!) «политическую ошибку» и что «меры по пропитанию и трудоустройству беженцев уже приняты». После этих передряг мне было уже легче проходить через толпы вновь прибывающих с севера завшивевших и голодных людей у Бакинского вокзала.


* * *

После войны, в конце 1940-х гг. я оставил на какое-то время науку и охотничью живность Азербайджана развиваться по местным законам и поступил в докторантуру в Зоологический институт АН СССР к профессору Б. С. Виноградову в Ленинграде. С азербайджанской научной администрацией расстался мягко и без сожаления, хотя её представители делали вид, что готовы решить жилищный вопрос на должном уровне, чтобы удержать специалиста. Согласились на сохранение ставки ещё на полтора года для завершения местных тем.

Сестра Аня предоставила мне комнату для жилья. В 1954 г., защитив докторскую диссертацию по теме «История формирования фауны млекопитающих Кавказа», я стал кавалером ордена Трудового Красного знамени и лауреатом 1-й премии Московского общества испытателей природы. Завязались прочные связи с археологами; наконец, меня утвердили старшим научным сотрудником ЗИНа.

Периодические выезды на охоту и рыбную ловлю в угодья Ленинградской области и путешествия с палеонтологическими целями, в частности, на моторных лодках по рекам Великой Русской равнины помогали мне сохранить душевное равновесие и физическую форму. При поддержке директора ЗИНа генерал-майора медицинской службы академика Е. Н. Павловского я получил-таки разрешение на владение нарезным охотничьим оружием. По совету А. Н. Формозова я приобрёл изящную винтовку работы Трибеля (в Зуле) 8-го калибра с затвором Маузера и с обилием патронов. Теперь я уже был «кум королю», ибо отличная прикладистость карабина позволяла бить навскидку лосей, кабанов и медведей. В 1957 г. подоспела очередь на автомашину «Волга ГАЗ-21», проходимой и удобной для посещения самых глухих угодий нашей области и Карелии.

Казалось бы, напряжёнка отступила вообще, я обзавёлся новой семьёй, стал уважаемым гражданином города и страны. Теперь я без помех выезжал на международные охотоведческие конгрессы в Западную Европу и США. В 1970—80-х гг. вплотную занялся изучением арктической териофауны на Таймыре: в Якутии, на Дальнем Востоке и постоянно охотился там. Незаметно подступала старость, но физическая закалка и бодрость духа каким-то чудом сохранялась и в 80, и в 90 лет. Даже перед 95-летним юбилеем удалось летать в Арктику (1998) и в Канаду (2003) — на Юкон и в Клондайк!

Конечно, старческие недуги — гипертония, остеохондроз и прочее наваливались неотвратимо. Еще в начале 1990-х гг. выяснилось, что мои ближайшие ученики — Геннадий Барышников и Алексей Тихонов планомерно и злонамеренно занялись истреблением собранных мной уникальных палеонтологических образцов и разгромили мои научные архивы. Причины банальны: стремление ускорить кончину ненавистного шефа и погреть руки за счёт реализации мамонтовых бивней и редкостных образцов ископаемых зверей, благо, всему способствовала поддержка дирекции ЗИНа.

Иными словами напряжёнка не исчезла: она, как дьявольщина, возродилась и оказывает своё действие в иных формах. Сейчас, в 96 лет я хил и слаб, с трудом передвигаюсь, согнувшись под углом в 45 градусов. Такова вкратце моя жизнь, непрерывно связанная с охотой и охотничьим оружием.

 

Послесловие

Теперь — в 1990-х годах — наступила новая, словно возрождённая с царских времён, «светлая пора свободы», когда каждый может выйти на площадь с криком «Долой Клинтона» или «Долой Буша», «Даёшь зарплату за полгода» и т. п., не опасаясь пагубных последствий. Но в свои годы я кожей чувствую, что за шелухой демократических реформ и обилием новых законов кроется безудержное и наглое разграбление природных ресурсов, национальных и культурных ценностей моей страны какими-то чуждыми силами, причём происходит также явное разрушение самосознания русского народа. «Два миллиарда долларов утекает в зарубежье каждый месяц», — совершенно спокойно произносил на весь мир временный премьер Примаков, а депутаты Госдумы, например, Явлинский и Гайдар оправдывали такой «порядок». Наши новоявленные олигархи (Березовский, Гусинский, Чубайс, Абрамович и другие), проникнув в государственные и деловые структуры, безмятежно качают и перекачивают в свои банки и карманы сотни миллионов и миллиардов долларов.

Недавно появилась новая форма обложения — налоги страховых компаний. Нужно платить за машину 2—3 тысячи рублей без всяких гарантий получить страховку в случае ДТП. Только за один год страховщики выкачали с граждан 36 миллиардов рублей! Теперь реализуется решение фактического снятия льгот с пенсионеров. Беззастенчивая приватизация, коррупция, полный развал сельского и лесного хозяйства ведут к явному обнищанию и даже вымиранию народа на севере и юге, востоке и западе. Об охране природы не приходится уже и вспоминать. НОВАЯ НАПРЯЖЁНКА НАБИРАЕТ СИЛУ! И стрелять диких тварей становится теперь до слёз жалко...

 

Добавить комментарий

Уважаемые пользователи!
Данное сообщение адресовано, в первую очередь, тем, кто собирается оставить комментарий в разделе "Наши авторы" - данный раздел создан исключительно для размещения справочной информации об авторах, когда-либо публиковавшихся на страницах альманаха, а никак не для связи с этими людьми. Большинство из них никогда не посещали наш сайт и писать им сообщения в комментариях к их биографиям абсолютно бессмысленно.
И для всех хочу добавить, что автопубликация комментариев возможна только для зарегистрированных пользователей. Это означает, что если Вы оставили свой комментарий не пройдя регистрацию на сайте, то Ваше сообщение не будет опубликовано без одобрения администрации ресурса.
Спасибо за понимание,
администрация сайта альманаха "Охотничьи просторы"

Защитный код
Обновить