Ловчий | Печать |

БУНИН Иван Алексеевич


В людской избе, на большой печи, в сумраке, зиму и лето лежал Леонтий, длинный и невероятно худой, заросший седой щетиной бороды, бывший бабушкин повар. В летние дни в людской часто бывало пусто, один Леонтий лежал на печи. На столе были прикрыты рядном чёрные хлебы. Я приходил, садился на лавку, отламывал корку, солил и ел. А Леонтий лежал и говорил:

— Да, барчук, не всегда я так лежал, мусором голову пересыпал. Не всегда и поваром был. Я у вашего дедушки по бабушке, у Петра Алексеича Чамадурова, ловчим был, стаей правил.

— Стаей собак?

— Так точно. Не телят же! Был сперва простым доезжачим, борзых, значит, вёл, а вследствие времени ловчим стал. А ведь это вам не книжку прочесть, тут даже простого русака оследить и то надо уметь. Вот хоть взять охотничий подклик — тут не одно хайло нужно! Тут кураж нужен. А я, бывало, как наддам: «О, гой!» так весь лес дрогнет! Опричь того был дедушка ваш охотник смертный, завзятый, — ему угодить не всякий мог. Была у него заветная наложница, девка именем Малашка, — я потом расскажу вам как-нибудь, как я из-за неё погиб, попал под страшный сюркуп (удар)... Уж как он людей своих терзал, до чего неприступен был! А эта Малашка просто веревки из него вила, он за нежное ее притворство на все был готов... «Она мне, Леонтий, миляе всех на свете!» Так прямо и говаривал мне. Я ему в ответ, что не может того быть, что, мол, это вы только замысловато шутить изволите, а он мне еще тверже того: «Ну, не шучу, и ты изволь слушать меня с примечанием». Ну, а я всё противных мыслей был, всё думал про себя: погодите, погодите, сударь, покажет она вам себя в некий срок! Ведь на сусле пива не узнаешь, ведь сейчас-то она пока девчонка, а вот как станет в лета входить... Они же, между тем, в даль свои мечты не простирали,— мол, когда-то ещё это будет! Мы такое заведение имели, после осенних охот был у нас завсегда большой публичный стол, так что же вы думаете? — они эту девку с гостями сажали! Ну, а после Малашки нащёт охоты с ума сходили, и охоту держали мы истинно знаменитую. Так собаку любить, как дедушка любили, никто во всей вселенной не мог. Они всякую охоту обожали, — и ла шас о леврье и о шьеи куран (охота с борзыми и гончими), иной раз интересовались даже и мокрой, а весной по брызгам...

— Какой мокрой?

— А всякой, значит, болотной. И каких только собак у нас не было! Были пойнтеры, были сеттеры, были легавые, а борзым и гончим и счёт потеряешь, — их за усадьбой целый стан у нас стоял. Ну и я гончих и борзых любил — может, не меньше дедушки. Из того и холостой на век остался, не увлекался самыми первыми красавицами. Да и некогда было, круглый год только стая на уме. Да и что эти красавицы, барчук! Все, как говорится, на один и тот же вкус, подобно курице, — что чёрный, что белый хохол. Все эти пойнтеры, сеттеры, лягавые мне были ни по чём, ружья я и не знал. Бывало, спросит дедушка: «Ну, как, Леонтий, на твой взгляд моя новая легавая?» «Хороша, — скажешь, — сударь. Стоит мёртво, подаёт отлично». Они опять изволят ко мне приставать: «Нет, ты скажи мне, пожалуй, хорошенько, что ты точно думаешь?» «Да что ж, — говорю, — могу я точно думать? Не возьмите во гнев: не могу я ни понтера, ни сеттера, ни лягавую любить, из какого гнезда они ни будь».

— Как из гнезда?

— А это всегда так, сударь, говорилось: из дурного гнезда собака, из хорошего гнезда собака... из какой фамилии, значит.

— А как еще говорилось?

— Да мало ли как. Теперь так уж не могут говорить.

— Ну скажи что-нибудь.

— Да что ж не к делу говорить? Это подобно тому, как песню петь некстати. Вот была, к примеру сказать, самая главная песня у нас — лучше этой песни, на мой сгад, на свете нет, а петь её надо было тоже ко времени. Это была самая наша задушевная: «Выпьем, други, на крови!» Эту песню, сударь, пели на добыче:

Выпьем, други, на крови!

И вот уж истинно картина была: лежит на поляне взятый зверь, кровяной, гордый, уж с плёнкой на глазах, с закушенным языком, а округ него целой ассамблеей охотники — вдаришь в рог и грянут все хором: «Выпьем, други, на крови!» И вот какое дивное дело бывало почесть всегда: как нарочно о ту пору солнце выглядывало! То все дождь сеет, а тут как раз стихнет, разойдётся мга, засинеет в небе и солнце глянет: весь мокрый лес озарит, согреет, сделает такой апофеоз — вовек не забудешь! А дедушка стоят во всем своем охотницком наряде замечательнее всех, с чаркой в руке, а возле них — их самый главный фаворит Победим...

— Это его борзой кобель?

— Так точно-с.

— Так ведь ты как-то говорил, что Победим уж старый был?

— Что ж что старый! Прямо герой был даже и в ту пору! Он раз в одно поле...

— Это значит сразу?

— Никак нет. За один день, лучше сказать, за одно полевание. Он за этот день взял целых пятерых лобанов! Был из себя приземистый, брудастый, иначе сказать, усатый, и мастью муругий, — вроде как чёрный, только с красниной, — лапы стойкие, в локотках с кривизной немножко, а уж про грудь и говорить нечего: Еруслан! И весь в цапинах и хватках — волки не раз пятнали. Мы его на Бушуя у князя выменяли, молодым еще, он тогда еще не опсовел как следует, а уж видно было, что из него будет. А Бушуй, хоть и знаменит был, да уж стал на балалайке поигрывать...

— Как это на балалайке?

— Паршиветь с годами стал. Сядет — и ну лапой бить по бокам, по ушам!

— А что значит не опсовел?

— А это всегда так говорится про молодого кобеля, значит, ещё не стал настоящим псом. Да и про суку тоже: молода, мол, еще не опсовела. Эта как про зверя. Говорят про волка: прибылой, значит, молодой, а если старый, то это в просторечии лобан, матёрый. Если же взять, к примеру, зайца, так он бывает, во-первых, февральский, настовик...

— Почему настовик?

— По той причине, что о ту пору снег уж крепко занастел, коркой, настом покрылся, а он любит по этому насту жировать, иначе сказать, играть, петли делать. Вон лисица, та любит мышковать, мышей по полю промышлять, вроде как дворовая сучка по полю за ними мышкует, сычует, — ведь сычи и совы тоже за ними охотятся, — а заяц, он только с жиру играет, жирует. И это настовик называется, а старый русак, он голубой: он уж, значит, выцвел, серую шерстку спустил.

— Ну, хорошо, а как же это Победим в одно поле пять лобанов взял?

— А так взял. Очень лют был. И характера самодурного, угрюмого. Пока не разровнялась охота, идет будто скучный, равнодушный. Он от свор, от стаи всегда одиночкой ходил, беспременно возле дедушки, и все будто чтой-то думает, хмурится, никуда не спешит. Да и дома такой же. Бывало, кричишь на корму: «Атрыш!» — чтобы, значит, не кидались собаки не вовремя к корму, а он и не слушает — стоит отвернувшись, сам, мол, знаю время. Кричишь наконец того: «Надбруц!» — значит, разрешаешь на корыто с запаркой кинуться — он опять не спешит, подходит будто нехотя, и уж тут не стой другая собака возле него близко — так рыкнет да оскалится, что дай бог ноги унести! Вот я и говорю: всё, бывало, сам по себе ходил, возле дедушки. И умен до того, что только не говорит: будто и не смотрит, а всякий дедушкин взгляд видит, знает и от его стремени, пока работы нету, ни на шаг. А уж это, по охотницким замечаниям, много значит. Так и говорится: умница собака, от стремени без дела ни на пядь.

— А ещё какие у вас знаменитые кобели были?

— Борзые то есть? Был Будило, Карай, Вопило, Пылай... Были сучки отменные, чистопсовые, всё больше красно-пегие: Вьюга была, Стрелка, Заира... Эта Заира воейковскую Ласку с ушей обрывала!

— Перегоняла?

— Так точно.

— У ней шипец хорош был?

— Некстати, сударь, говорите. Слыхали звон, да не знаете, где он. Шипец, а попросту говоря, пасть, это только у зверя бывает. Это как всякий хвост поленом называется, а лисий — трубой. Хвост не охотницкое слово.

— А лисий след — нарыск?

— Не нарыск, а нарыск,— тут надо на «на». Она рыскает, вот и выходит нарыск.

— А где ее ждут? На лазу?

— И опять ни к чему вы говорите. Тут опять на «зу» надо упирать — на лазу — а главное, это не лисицу, а волка ждут на лазу, там, значит, где он вылезает, да и то не всегда — мало ли где его ждут! И что ж это вы все меня сбиваете, слова не даете сказать? Вот я уж и забыл, о чем была речь.

— Ты про Победима хотел рассказать.

— Ну да, а вы все сбиваете. Вот я и говорю: приказал раз дедушка большой охоте быть. Раз говорят мне: «Знаешь, Леонтий, я даже ночь вчерась не спал, упражнён будучи с самой ужины воображением насчет наших охот. Разбился в идеях, куда ж нам на полеванье итить? Надоели мне наши скаредные места. Конечно, легче в безделицах упражняться, нежели в делах изрядных, одначе это не мой вкус. Будем брать поле в Верховьи. «Уж очень, — говорю, — непролазные места, сударь. Тем лутче, говорят, молчи и слушай моё готовое. Потом, после ужины...»

— После ужина?

— Это теперь так выражаются, а мы говорили по-своему, по-старому. Ну так вот, дали после ужины повторительный приказ камердинеру, чтобы как можно скорей кофий им нарани подали. Опочивать изволили рано, по разговорам со мной вскорости к себе ретировались, поутру же были изрядно строг, всё вполслова приказывал. Чем свет опять меня зовут. «Леонтий, — говорят, — повторяю тебе — мы нынешний год срамимся до девятой пуговицы, большой охотой всё манкируем, с поля иной раз уходим, не видав ни шерстинки». Я отвечаю, что, мол, не наша в том вина, время всё стояло тёплое, всякая зверь хоронилась, не в рыску была...

— На «ку» надо упирать?

— Так точно. Значит, не рыскала. Ездили, говорю, раза два по белотропу...

— Это по первой пороше?

— Ах, сударь, замучили вы меня! Ну, конечно, так. Ездили, говорю, по белотропу, а он под копытом таял — разве это охота? Все перемочки, изгарь, сырая прохолодь... Вот теперь другое дело, и зверь уж вылез как следует...

— Откуда вылез?

— Из лесу. Это когда он позднюю осень почует и в лесу больше не хоронится, а в поле выходит. Опять же, говорю, и Победим хворал, а мы всё на Катая надеялись, с ним роль хотели разыграть. (Дедушка тогда только что выменяли у Рудина на Резвую этого Катая и увлекались, понятно.) Катая, говорю, нельзя покорить, собака ладная и с ногами, работает правильно, да разве Победиму чета?

— А какой Катай был? Черно-пегий, красно-пегий или полово-пегий? Брудастый?

— Ишь, как вы навострились, сударь! А спроси вас, какой такой полово-пегий, ан и не знаете.

— Нет, знаю. Белый в жёлтых пятнах.

— Правильно-с. А брудастый?

— Ты это уже говорил. Усатый.

— Опять верно. А подуздый?

— А это когда нижняя челюсть маленькая.

— В аккурат верно. А Катай был чёрно-пегий и брудастый. Ну, хорошо, только опять мы с вами с дороги сбились, надо вам досказать про Победима. Вышли в тот день дедушка на крыльцо раным-рано, огляделись, ну, говорят, с богом, на-конь! Двинулись мы всем нашим многолюдством, прошли по венцу нашей горы, выровнялись на простор, поднялись дедушка на своём буланом на темя и приказали зачинаться полю...

— На какое темя?

— Ах, царица небесная! Ну как это сказать? На возвышенное место, попросту говоря... Шли сперва по мелочам, по мелкому, значит, кустарнику, потом свалились в луга к лесу, перешиб я луга рысью и стал подвывать. Только отголосу не слышу никакого, верно, думаю, они на добыче. Выскочила, было, лисица, да скатилась в овраги и сразу понорилась, ушла в свое нырище, не стали мы на неё и время терять. Потом подозрил я русака, хлопнул арапельником — заложились за ним Стрелка с Заирой по грани, сладились...

— По грани? Это по рубежу, значит?

— По меже, по рубежу... Спеют, спеют...

— Настигают?

— Понятное дело. Спеют за ним почесть ухо в ухо, только стал он вдруг отрастать от них...

— Как это отрастать?

— Уходить, сударь, уходить. Да Заира не глупей его была — наддала маленько, сбила его с грани и покатилась вместе с ним, а тут стая и накрыла их. Дедушка кричит: «Прими!», а я уже давно принял...

— Заколол?

— Конечно, заколол, да кто ж так-то говорит? Приказная строка какая-нибудь! Да не в том дело, сударь, я все это к тому, что, окромя этих пустяков, ничего мы в тот первый день не сделали до самого вечера. Ввечеру встретили охоту Рудина, сбили обе стаи в одну и пошли к нему на наслег, подвалили к усадьбе...

— На ночлег?

— На наслег, сударь, на наслег. А у Рудина...

Но мне, как это часто бывает с детьми, вдруг становилось скучно, хотелось в сад, на пруд. Я начинал вертеться, уже плохо слушал, что было у Рудина, и, наконец, под каким-нибудь предлогом ускользал из избы, пообещав Леонтию придти дослушать его завтра. И Леонтий опять оставался один в сумраке на печи, в пустой избе, со своими думами о временах дедушки.


1946 г.
Париж

 

Добавить комментарий

Уважаемые пользователи!
Данное сообщение адресовано, в первую очередь, тем, кто собирается оставить комментарий в разделе "Наши авторы" - данный раздел создан исключительно для размещения справочной информации об авторах, когда-либо публиковавшихся на страницах альманаха, а никак не для связи с этими людьми. Большинство из них никогда не посещали наш сайт и писать им сообщения в комментариях к их биографиям абсолютно бессмысленно.
И для всех хочу добавить, что автопубликация комментариев возможна только для зарегистрированных пользователей. Это означает, что если Вы оставили свой комментарий не пройдя регистрацию на сайте, то Ваше сообщение не будет опубликовано без одобрения администрации ресурса.
Спасибо за понимание,
администрация сайта альманаха "Охотничьи просторы"

Защитный код
Обновить