Из книги «Мои воспоминания» | Печать |

Фет Афанасий Афанасьевич


Наконец, отстоявши свой караул, я вернулся в тишину Аякарского флигеля, где, по случаю отъездов Василия Павловича в Дерпт, мне нередко приходилось сидеть совершенно одному. В такие дни, кроме обычного посещения хозяйских обедов, я испросил у прекрасной баронессы позволения отводить душу за вечерним ее чаем.

Снег в эту зиму был необыкновенно глубокий, и барон Энгардт рассказывал мне, что серые куропатки в бурную погоду не раз ночевали у него под парадным крыльцом; а однажды утром, подавая мне кофе, слуга доложил, что куропатки целым стадом гуляют у нас под окном флигеля, в чем я лично убедился, но не захотел их стрелять, чтобы близким выстрелом не напугать баронессу и ее детей. Денщик Василия Павловича, довольно неловкий парень для услуги, но, как литвин, с наклонностью к охоте, объявил мне, что на краю усадьбы в саду много заячьих следов, и надо бы ночью покараулить зайцев. Я совершенно незнаком был с этого рода охотой и потому приказал Калиуктису (фамилия литвина) поставить на открытом месте пучок немолоченного овса.

— Ну что? — спросил я на другой день.

— Был и ел, — отвечал Калиуктис.

Получив в следующие два дня такой же ответ, я, тепло одевшись, пошел с заряженным ружьем на заранее осмотренное местечко в вишняк под забором, от которого до вновь поставленного пучка было шагов тридцать или сорок. Было около одиннадцати часов; ночь была по поводу полнолуния почти светлая как день, хотя этого нельзя было сказать про место, занятое мною в вишняке. Время всегда бесконечно тянется при ожидании, и мне пришлось просидеть неподвижно, полагаю, более часа, так что я уже отчаивался в приходе зайца. Вдруг до напряженного слуха моего достигло какое-то фырканье. Правда, за отдаленностью, звук был так слаб, что это как будто только показалось. Но вот через минуту слышу уже совершенно ясно: фрр! Еще через минуту тот же звук раздался у меня с правой стороны так громко, как будто чья-то сильная рука выбивает дробь на барабане. Еще минута, и на белоснежную полянку, медленно кланяясь, выдвигается темноватый очерк зайца, который, производя тот же звук, в обе стороны разбрасывает струи снега, под которым ищет корм. Ждать дольше было нечего; продираться на свет между кустов — значило бы спугнуть зайца. Но беда в том, что, наводя ружье, я только гадательно мог направить цель. Убедившись, что лучше прицелиться мне не удастся, я, горя охотничьим нетерпением, победил в себе чувство страха — огласить усадьбу полночным выстрелом — и спустил курок. Когда дым рассеялся, и я выбежал из засады, заяц исчез. Пройдя несколько шагов по его пустому следу, я убедился в промахе и пошел домой. Когда на другое утро человек подал мне кофе, Калиуктис вошел в комнату, держа замороженного зайца.

— Откуда ты взял его? — спросил я.

— Да это ваш же, — отвечал ухмыляясь Калиуктис. — Я прошел утром посмотреть и вижу заряд ваш весь у него на следу. Прошел я шагов двадцать по следу, а он как запрокинулся, так и лежит.

<...> Весна между тем открывалась все решительнее, и однажды, когда я за обедом расспрашивал у барона о вальдшнепах, он сказал, что вальдшнепов у них бывает как-то мало, но что теперь наступает самая забавная охота на рябчиков на пищик. Совершенно не знакомый с этою охотой, я спросил барона, что такое пищик?

— Я вам все это после обеда покажу и растолкую, — отвечал он с обычною своей живостью.

И действительно, тотчас после кофею он принес мне небольшую костяную дудочку и научил меня извлекать из нее дважды повторяемый звук. Оставшись наконец доволен моим посвистом, барон на другой день любезно прошел со мною в лес и указал место, где можно ожидать рябчиков.

— Надо быть чрезвычайно осторожным с рябчиком в двух отношениях, — пояснил барон. — Во-первых, манить его дудкой в ту минуту, когда он сам отзывается, для того чтобы он не расслышал обмана; а во-вторых, когда он подлетает на пищик, не должно шевелить ни собственных членов, ни ружья, а приподымать последнее для прицела незаметным образом. Теперь я уже вам не нужен, — продолжал барон, — и скорее могу только помешать, а потому ухожу.

Было совершенно тихо и тепло в прекрасном хвойном лесу, перемешанном с не одевшимся еще чернолесьем. Согласно преподанному мне уроку, я осторожно пропищал раз, ставши под старою елью, и насторожил слух. Минут через пять я пропищал вторично с полным недоверием к своему искусству; но тотчас же услыхал как бы отдаленное фырканье. Я догадался, что это взлет рябчика и стал, если возможно, еще более осторожен. Через минуту я услыхал вдали писк, подобный производимому мною, и, не давая рябчику кончить его, вновь подзадорил его своим. Фырканье повторилось еще явственнее, и тот же писк послышался в более близком расстоянии. За новым моим позывом громогласно повторился фыркающий шум крыльев, и на этот раз рябчик сел шагах в двадцати пяти передо мною на обнаженную осинку. Когда он снова стал азартно пищать, я даже видел, как вздувались белые перышки у него на горле и на голове красиво вздымался хохольчик. Чуть заметно наводя ружье, я целил в голову, боясь на таком близком расстоянии разбить зарядом всего рябчика. Я видел, как за выстрелом рябчик покатился со своей ветки, и я бросился со всех ног подымать его. Попал я в него очень удачно, так как самая его головка была ранена, но не раздроблена. Увлеченный удачей совершенно новой для меня охоты, я расцеловал свою добычу. Часа через полтора я таким же образом еще убил трех.

На другой день за обедом баронесса благодарила меня за дичину и пояснила, что рябчикам следует полежать несколько дней, иначе они будут жестки.

В скором времени затем нас снова потребовали к Ревелю, и переход этот памятен мне только тем, что на одной из дневок мы с тем же самым эскадронным товарищем корнетом бароном Офбергом, с которым когда-то так неудачно маневрировали под Красным Селом, отправились в лес на тягу вальдшнепов, так художественно описанную гр. Толстым в «Анне Карениной». Так как никто нам не указывал места, мы остановились с бароном на длинной лужайке, тянувшейся между двумя стенами весьма высоких деревьев. По свойственному мне нетерпению, я не люблю ни охоты на крупного зверя, ни уженья, ни вальдшнепиной тяги, так как во всех этих случаях зачастую приходится долго ждать и ждать понапрасну. И на этот раз мы долго стояли на нашей лужайке, лицом к закатившемуся солнцу. Было совершенно тихо, и над всем лесом возвышался прозрачный золотистый купол зари. Я хотел было уже сказать: «Барон, пойдемте домой», — как вдруг вправо послышалось дорогое охотнику кряхтенье, и через полминуты я увидал высоко над деревьями несущегося через поляну вальдшнепа в значительном впереди меня расстоянии. Барон Офберг признавался мне потом, как он в душе смеялся, увидав, что я не только поднял ружье, но и целюсь в вальдшнепа на таком, можно сказать, безумном расстоянии. Я, действительно, прицелился на целую ладонь перед головою вальдшнепа и спустил курок. Вальдшнеп мгновенно сложил крылья, как ладони, над своею головой и отвесно покатился вниз с своей высоты. Мы было тронулись подымать его, но я воскликнул: «Нет, барон! Надо смерить, сколько до него шагов. Такие вещи редко случаются». Мы намерили восемьдесят шагов, и предоставляю каждому, приняв во внимание по крайней мере 40 арш. высоты, на которой убит вальдшнеп, рассчитать диагональ смертоносного заряда. Вероятно, вальдшнеп был убит в голову шальною дробиной, не оставившей и следа...


<...> В конце июля я прослышал о пожилом фермере, арендующем землю, принадлежащую городу Ревелю, верстах в 15-ти от меня по ревельской дороге. Там, по слухам, были молодые тетерева, и — сердце не камень — я, забравши своего десятимесячного Непира, отправился в походной тележке по знакомому мне ревельскому шоссе. Шоссе многократно проходило у самого моря; и слышно было громкое шуршание прибрежного хряща, когда чухонец проходил по нем с сохою, у которой сошники скорее напоминали два железных лома, чем наш широкий копьеобразный сошник.

— А что, Иван, — спросил я своего кучера, — стал ли бы наш воронежский мужик пахать такой хрящ?

— Помилуйте, скажите! — отвечал Иван, — да наш бы и внимания не обратил на этакую дрянь; что уж тут? Живой голыш.

— А что, как ты замечаешь, подъездок-то меньше стал кашлять?

— От этого лекарства-то? Да по-моему, ни крошечки. Что было, то и есть.

— Да что же ветеринар-то говорит?

— Известно антересно послушать! Что говорит! Ученый человек! А вот подошел к лошади-то — и темен!

С небольшим через час тележка наша, свернувши с главного шоссе на проселочное, въехала на небольшой двор совершенно исправной и даже красивой фермы, и мне пришлось, при незнании чухонского языка, искать кого-либо, с кем бы я мог, за отсутствием фермера, объясниться по-немецки. На крыльце показалась миловидная брюнетка, с бархатистыми, как две черных вишни, глазами, и на объяснения мои сообщила, что отец уехал по делам в Ревель и сейчас же должен быть назад, и что если я желаю обождать его, то она просит меня войти в его кабинет. Делать было нечего. Я уселся в небольшой комнате со стенами, убранными оленьими рогами, увешанными охотничьими снарядами, и стал читать попавшийся под руку том Шиллера. Через час явился и сам фермер, седой и грузный старик, не лишенный еще известной бодрости. Узнавши в чем дело, он любезно предложил мне тотчас же пройтись к лесу в нескольких шагах от фермы, только для пробы моей собаки, так как он сам несколько раз в этом направлении, саженях во ста от двора, находил выводок тетеревов. Покуда мы шли с ним, направляясь к кустарникам, старик старался обратить мое внимание на безукоризненную обработку земли на его ферме, предмет менее всего интересовавший меня в то время. «Потрудитесь взглянуть, — говорил он, — вдоль всего овсяного поля, и вы не найдете ни одной сорной травинки. На свою собаку я мало надеюсь, — прибавил он, — своей хорошей я лишился на днях. Интересно видеть, что будет делать ваш щенок, весьма красивый и породистый, надо сказать правду».

Пока мы шли по низкорослым кустам, собака фермера, бегавшая впереди нас, очевидно, наткнулась на тетерьку, которая с клохтаньем перелетела через дорожку и тотчас же села в куст. Ничего лучшего не могло быть для пробы Непира. Дошедши до замеченного мною куста, я наладил свою собаку на несомненные следы тетерьки, но Непир скакал через них без малейшего внимания.

— Первая наша попытка, — сказал фермер, — неудачна. На собаку вашу надежда плохая, и потому я предлагаю вам отложить дело до другого дня. Тогда я попрошу вас прибыть к семи часам утра. Мы напьемся кофею и прямо до наступления жары попытаем счастья.

Когда на третий день, по уговору, за десять минут до семи часов, я слез с тележки посреди двора фермы, то увидал седую, коротко остриженную голову фермера, выглянувшую из окна кабинета, и услыхал жирный его голос: «Покорнейше просим». Войдя в небольшую столовую, я нашел накрытый стол. Пока я ходил в кабинет поставить ружье и снять на время остальные охотничьи принадлежности, столовая оживилась. Я нашел в конце стола знакомую уже мне девушку лет семнадцати, пышные ресницы и волосы которой я только тут рассмотрел хорошенько. Человек пять опрятных мальчуганов и девочек помещались на стульях по обеим ее сторонам, а старик-отец, пригласивший меня сесть рядом с собою, покойно опустился против нее на кресло.

— В прошлом году, — сказал он, — я имел несчастье потерять жену, и вот моя старшая Эмми, как видите, теперь мать всех этих детей.

Тою порою Эмми с необыкновенною ловкостью разливала молоко по стаканам детей, добавляя каждому кусок хлеба с маслом. Она не заставила ни отца, ни меня ждать наших порций душистого кофею с превосходными сливками и горячим печеньем. Отцу она налила кофей в кружку, превышавшую размеры обыкновенного стакана.

— Видно, что вы привыкли расточать благодеяния, — сказал я, чтобы не сидеть молчком, — так свободно и легко это у вас выходит.

— Всегда легко, — отвечала она, — делать, что нравится.

— Конечно, Шиллер много одухотворяет ваш труд своими идеалами.

— Против этого я не спорю, — ответила она, — но у меня так мало времени после детских уроков, что мне некогда разбирать источники моих чувств. Мне все кажется, что любимое в жизни и есть идеальное.

В это время старик-отец налил себе вторую кружку кофею и приправил ее чудесными сливками. Девушка приподнялась, перешла на другой конец стола к отцу и тихо взяла у него приготовленную кружку. Старик схватился обеими руками за блюдечко и заворчал что-то вроде: «Только на этот раз».

— Нет, нет, папа! — самым серьезным голосом сказала девушка. — Это тебе вредно, и я положительно тебе этого не позволю.

Старик выпустил блюдечко, и она унесла кофе.

Не теряя утренних часов, мы по знакомой уже мне дорожке отправились через кусты в близлежащий лес. На этот раз мой Непир, скакнув через старый пень, вдруг загнул голову назад и с приподнятым хвостом застыл на месте. Налюбовавшись с моим хозяином первою стойкою щенка, я вспугнул и убил вылетевшего тетеревенка.

Когда впоследствии, на привале в калужских лесах, я передал этот охотничий эпизод Тургеневу, он сказал:

— Да, кажется, ничего нет необыкновенного в вашей Эмми, а между тем сколько веков культуры должны были наслоиться один на другой, чтобы такое явление стало возможным.

Не связанные никаким присутствием владельцев, мы, как я уже выше заметил, занимали барский дом, поделивши между эскадронными товарищами комнаты, и жили, кто как хотел. Мы с Василием Павловичем, как всегда, держали общий стол, а два брата бароны Офберги продовольствовались тоже вместе. Если мы и посещали взаимно друг друга, то в качестве гостей. У старшего, хорошего стрелка и охотника, желтый пойнтер Гектор был родной брат моего черного Непира, и, приходя иногда поболтать в комнату к барону, я постоянно изумлялся неусыпному вниманию охотника, наблюдавшего за своею, лежавшею на соломенной подушке, собакой. Выпускался красивый Гектор гулять на двор в известное время суток, но затем, едва только он поднимался с подушки и искательно подходил к хозяину или гостю, как в ту же минуту раздавалось неизменное: «Geh’schlafen, geh’shlafen»[1], и несчастная собака снова неподвижно укладывалась на подушку...


<...> Однажды, вернувшись с охоты, барон рассказал мне, что в чаще лесной нашел выводок глухарей, но цыплята так молоды, что он по ним стрелять не стал. Мне захотелось натаскать своего Непира, уже показавшего блестящие способности. С этою целью я рано утром отправился на моховое болото, поросшее елками и группами невысоких кустов, представлявших зеленые острова между белыми мхами, этим любимым местопребыванием белых куропаток. На последних-то рассчитывал я более всего, так как, крепкие на подъем, они всего удобнее для упражнения собаки в твердой стойке. Но как нарочно на этот раз я ничего не находил и, увлекаясь поисками, зашел далеко от своей тележки. Солнце высоко уже стояло на небе, показывая полдень; голод и жажда давали сильно себя чувствовать; в ягдташе моем, кроме случайно попавшейся пары дупелей, ничего не было, и я решился зажарить одного из них, несмотря на отсутствие соли. Ощипать его и надеть на палочку было делом нескольких минут, и затем, когда при поворотах над разведенным огнем сытый дупель стал выпускать свое сало, я вместо соли посыпал его порохом, содержащим селитру, как суррогат соли. Конечно, мое жареное оказалось совершенно черным, но съел я его с особенным аппетитом, и голодному оно казалось превосходным. Кончив импровизованный завтрак, я пустился дальше и вдруг, к величайшей радости, увидал, что мой Непир вытянулся и замер, повернувшись носом к кустарнику, представлявшему зеленый продолговатый остров на чистом болоте. Долгое время стоял я над собакой, тихонько гладя ее по спине и любуясь ее раздувающимися ноздрями и горящими глазами. Но всему есть границы, и я вполголоса произнес: «Allez!». Собака не двигалась. По крепкой ее стойке, я предполагал целый выводок тетеревов или белых куропаток, и стал подвигаться вдоль края острова по направлению, указываемому собакой, держа ружье наготове. Вдруг шагах в семи перед собою я услыхал в низкорослом кустарнике тот резкий трепет крыльев, который всегда так нервно действует на охотника, — и из кустов показалась краснобровая голова черныша. «Ну, — думаю, — дело на чистоту. Торопиться некуда! Возьму повернее. И собака, так отлично державшая стойку, увидавши убитого тетерева, убедится в цели наших общих стараний». Медленно навел я ружье вдоль спины выбравшегося из кустов черныша и спустил курок. К изумлению моему, невредимый черныш, распустивший широко крылья, показался над белым комком дыма от моего выстрела. «Странно, — подумал я, — но уж от второго-то, совершенно хладнокровного и систематического выстрела не уйдешь!» Опять белый ком дыма, и из него все выше и выше поднимается черныш и по синему, безоблачному небу несется к отдаленной каемке лесов, окружающих моховое болото. Руки мои с дымящимися стволами опустились, и обидная неудача сразу подкосила остаток сил, возбуждавшихся недавнею надеждой. Всем моим существом я почувствовал, что в эту пору дня надо было бы уже быть дома и отдыхать от тяжелой ходьбы по болоту, в котором с каждым шагом нога глубоко уходит в мягкий мох. А тут приходится верст пять таким болотом возвращаться к лошади, таща ружье, которое тут только показалось чрезвычайно тяжелым. Солнце пекло невыносимо при совершенном безветрии. Вдруг во всеобщем молчании загрохотала близкая, оглушительная и непрерывная канонада. Не могло быть сомнения, что канонада эта производится громадными крепостными или морскими орудиями. Ясно, что англичане бомбардируют Ревель, а быть может прикрывают морскою артиллерией свой десант. В последнем случае, очевидно, завязалось генеральное сражение, на которое в числе прочих понесся и наш шестой эскадрон, в то время как я один, изнемогающий от усталости, часа полтора еще буду тащиться по болоту. Хорош слуга отечества! Чем это все для меня разыграется? Отчаяние придало мне новые силы, и я гораздо скорее, чем можно было предполагать, дошел до ожидавшего меня кучера Ивана. Когда мы быстро докатили до дому, канонада прекратилась, и эскадрон не трогался с места, а к вечеру мы узнали, что соединенный флот праздновал день рождения Непира. Нечего было удивляться, что пальба казалась столь близкою, если припомнить, что на берегу Балтийского Порта мы совершенно ясно слышали гром бомбардировки Бомарзунда...


<...> Между тем Громека от 15 января писал:

«Согласно вашей просьбе, спешу уведомить вас, милый Афанасий Афанасьевич, что на этих днях, около 18 или 20 числа, я еду на медведя. Передайте Толстому, что мною куплена медведица с двумя медвежатами (годовалыми), и что если ему угодно участвовать в нашей охоте, то благоволит к 18 или 19 числу приехать в Волочек, прямо ко мне, без всяких церемоний, и что я буду ждать его с распростертыми объятиями: для него будет приготовлена комната. Если же он не приедет, то прошу вас уведомить меня к тому же времени. Я полагаю, что охота состоится именно 19 числа. Следовательно, всего лучше и даже необходимо приехать 18-го. Если же Толстой пожелает отложить до 21-го, то уведомьте; далее ждать невозможно...

...Ипполит и Николай Федоровичи кланяются и поздравляют с замужеством сестры. Первый из них обещает устроить чрез Василия Павловича, которого ждет на днях в Петербург, — доставление ко мне Непира. Обнимаю, вас. С. Громека.

P.S.

В сердце прежнюю любовь хранит

К вам Щербатский Ипполит,

А Степан Степанов сын Громека

Будет вас любить четыре века».


Для большей убедительности известный вожак на медвежьих охотах, Осташков, явился на квартиру Толстых. Его появление в среде охотников можно только сравнить с погружением раскаленного железа в воду. Все забурлило и зашумело. Ввиду того, что каждому охотнику на медведя рекомендовалось иметь с собою два ружья, граф Лев Николаевич выпросил у меня мою немецкую двустволку, предназначенную для дроби. В условленный день наши охотники (Лев Николаевич и Николай Николаевич) отправились на Николаевский вокзал. Добросовестно передам здесь слышанное мною от самого Льва Николаевича и сопровождавших его на медвежьей охоте товарищей.

Когда охотники, каждый с двумя заряженными ружьями, были расставлены вдоль поляны, проходившей по изборожденному в шахматном порядке просеками лесу, то им рекомендовали пошире отоптать вокруг себя глубокий снег, чтобы таким образом получить возможно большую свободу движений. Но Лев Николаевич, становясь на указанном месте чуть не по пояс в снег, объявил отаптывание лишним, так как дело состояло в стрелянии в медведя, а не в ратоборстве с ним. В таком соображении граф ограничился поставить свое заряженное ружье к стволу дерева так, чтобы, выпустив своих два выстрела, бросить свое ружье и, протянув руку, схватить мое. Поднятая Осташковым с берлоги громадная медведица не заставила себя долго ждать. Она бросилась к долине, вдоль которой расположены были стрелки, по одной из перпендикулярных к ней продольных просек, выходивших на ближайшего справа ко Льву Николаевичу стрелка, вследствие чего граф даже не мог видеть приближения медведицы. Но зверь, быть может учуяв охотника, на которого все время шел, вдруг бросился по поперечной просеке и внезапно очутился в самом недалеком расстоянии на просеке против Толстого, на которого стремительно помчался. Спокойно прицелясь, Лев Николаевич спустил курок, но, вероятно, промахнулся, так как в клубе дыма увидал перед собою набегающую массу, по которой выстрелил почти в упор и попал пулею в зев, где она завязла между зубами. Отпрянуть в сторону граф не мог, так как неотоптанный снег не давал ему простора, а схватить мое ружье не успел, получивши в грудь сильный толчок, от которого навзничь повалился в снег. Медведица с разбега перескочила через него.

«Ну, — подумал граф, — все кончено. Я дал промах и не успею выстрелить по ней другой раз». Но в ту же минуту он увидал над головою что-то темное. Это была медведица, которая, мгновенно вернувшись назад, старалась прокусить череп ранившему ее охотнику. Лежащий навзничь, как связанный, в глубоком снегу Толстой мог оказывать только пассивное сопротивление, стараясь по возможности втягивать голову в плечи и подставлять лохматую шапку под зев животного. Быть может вследствие таких инстинктивных приемов зверь, промахнувшись зубами раза два, успел только дать одну значительную хватку, прорвав верхними зубами щеку под левым глазом и сорвав нижними всю левую половину кожи со лба. В эту минуту случившийся поблизости Осташков с небольшой, как всегда, хворостиной в руке подбежал к медведице и, расставив руки, закричал свое обычное: «Куда ты? Куда ты?». Услыхав это восклицание, медведица бросилась прочь со всех ног, и ее, как помнится, вновь обошли и добили на другой день.

Первым словом поднявшегося на ноги Толстого с отвисшею на лицо кожею со лба, которую тут же перевязали платками, — было: «Что-то скажет Фет?». Этим словом я горжусь и поныне.

<...> Приближался июль месяц, около десятого числа которого молодые тетерева не только уже превосходно летают, но начинают выпускать перья, отличающие рябку от черныша. 8-го июля мы с женою приехали в Спасское, где все приготовления к охоте уже были окончены. На передней тройке за день до нашего отъезда отправлялся знаменитый Афанасий с поваренком, еще с другим охотником и с собаками, а на другой тройке в крытом тарантасе следовали мы с Тургеневым днем позднее. Направлялись мы в полесье Жиздринского уезда Калужской губернии, через Болхов, до которого от Спасского верст пятьдесят. Не бывавший в этой стороне ни разу, я вполне подчинялся распоряжениям Тургенева, ехавшего в знакомые ему места. Отправившись из Спасского около полудня, мы прибыли весьма рано на ночлег в Болхов, откуда передовая наша подвода уже выехала на дальнейшую станцию.

В отведенных нам комнатах, с целыми восходящими рядами сияющих образов по углам, Тургенева встретило препятствие, причинившее ему немало волнения: неразлучную его белую с желтоватыми ушами Бубульку ни за что не хотели впускать в комнату, так как она — пес. Над необыкновенною привязанностью Тургенева к этой собаке в свое время достаточно издевался неумолимый Лев Толстой, но со стороны Тургенева такая нежность к Бубульке была извинительна. Когда собака была еще щенком, мадам Виардо, лаская ее, говорила: «Бубуль, бубуль». Это имя за нею и осталось. Со скорым, верным и в то же время осторожным поиском эта превосходная собака соединяла рассудок, граничащий с умозаключениями. Вот один образчик ее соображения, которого я был очевидцем. Привела она нас по чистому полю к оврагу, поросшему кустарником; вела она так осторожно и решительно, что нельзя было сомневаться, что перед нами большой выводок куропаток. Дело выходило крайне неудобное.

Взлетевшие в кустах куропатки непременно бросятся к самому дну оврага и, защищенные кустарником, незаметно пронесутся вдоль оврага, избегнув выстрела. Но делать было нечего: собака стояла как мраморная перед нами, обращая раздувающиеся ноздри к кустам. «Бубуль, але!» — вполголоса командовал Тургенев. Собака оставалась неподвижна. После нескольких тщетных понуканий собака бросилась, но только не в кусты, а по опушке, далеко в обход, и в порядочном расстоянии уже исчезла в кустах. «Что за притча?» — вполголоса говорил Тургенев. Я тоже ничего не мог понять. «Надо обождать», — шептал Тургенев. Но в ту же минуту большое стадо куропаток, как лопнувшая бомба, с треском и чиликаньем взлетело над нашими головами. Последовало четыре выстрела, и четыре убитых куропатки покатились в кусты.

— Ведь это плакать надо от умиления! — воскликнул Тургенев. — Умнейший человек не мог бы ничего лучшего придумать, как, спустившись на дно оврага, гнать куропаток на нас из густоты на чистое поле.

Бубулька всегда спала в спальне Тургенева, на тюфячке, покрытая от мух и холода фланелевым одеялом. И когда по какому-либо случаю одеяло с нее сползало, она шла и бесцеремонно толкала лапой Тургенева. «Вишь ты, какая избалованная собака», — говорил он, вставая и накрывая ее снова. С большим трудом удалось нам убедить толстую хозяйку с огненного цвета волосами, выбивающимися из-под шелковой повязки, что Бубулька представляет исключение изо всех собак, и что поэтому несправедливо считать ее псом. «Пес лает и неопрятен, а она никогда»...

<...> К вечеру мы приехали в окруженное лесами селение Щигровку, где остановились во дворе давно знакомого Тургеневу охотника. Помещение, невзирая на местную дешевизну строевого леса, было самое заурядное в крестьянском быту и состояло из довольно просторной избы направо и так называемой чистой горницы налево, которую хозяева уступили нам. Не помню даже, была ли эта горница с мощеным полом или с земляным, наподобие избы, находящейся через сени. Рассматривая от скуки, по моему обыкновению, лубочные картины и стены, я нашел на правой дверной притолоке в нашей горнице четко написанное хорошо знакомым мне почерком: «Тургенев». Если эта изба цела, то я уверен, что и эта ясная надпись карандашом сохранилась.

Хозяин Григорий и брат его Иван, конечно, оба превосходно знали окрестное полесье и попеременно служили нам проводниками, — иногда единовременно оба, разводя нас группами в разные стороны. Конечно, Тургенев еще с вечера сделал все распоряжения, и я заранее объявил, что, стараясь ни в каком случае не мешать Тургеневу, буду тем не менее держаться того же вожака, что и он.

Когда Тургенев объяснял строгому своему Афанасию, смотревшему на ружейную охоту как на дело далеко не шуточное, что Григорий и Иван оба обещают много тетеревиных выводков, Афанасий скептически повторял свою обычную фразу: «Не верьте вы мужику! Ну что мужик понимает!»

На другое утро часов в пять, напившись чаю и кофею и сунувши в ягдташи съестного, мы на двух тройках отправились по указанию наших вожаков по лесным дорожкам и перелескам.

— Стой! — крикнул наконец нашему кучеру Григорий, и мы с Тургеневым вылезли из тарантаса, забирая тщательно приготовленные ружья и снаряды, и пустились за Григорием в кусты, разбросанные по заросшим травою так называемым гарям (прежним лесным пожарищам). Расходясь в разные стороны, мы должны были, чтобы окончательно не потерять проводника, от времени до времени кричать ему: «Гоп! гоп!» — не слишком отдаляясь от его отклика. С Непиром моим, пересланным мне в Москву любезным Громекою с Болховской станции, мне не удавалось до сих пор охотиться в течение двух лет, и я боялся, зная горячность собаки, помешать Тургеневу. Несмотря на мои свистки, Непир носился как угорелый. Но вот на большом кругу он вдруг остановился и замер. Конечно, я не заставил себя ждать и прямо пошел к остановившейся собаке. Вдоволь нагладившись по его блестящей черной спине, я, приготовивши ружье, стал подвигаться по направлению его носа, и вдруг с шумным хлопаньем из росной травы поднялся черныш. Грянул мой первый выстрел, и черныш покатился в траву. Конечно, я был в восторге от своего почина.

Не берусь день за днем и удар за ударом описывать наших более или менее удачных полеваний, ограничиваясь воспоминаниями о моментах, более мне памятных.

В то время еще не было в употреблении ружей, заряжающихся с казенной части, и Тургенев, конечно, был прав, пользуясь патронташем с набитыми заранее патронами; тогда как я заряжал свое ружье из пороховницы с меркою и мешка-дробовика, называемого у немцев Schrot-Beutel, причем заряды приходилось забивать или нарубленными из шляпы кружками, или просто войлоком, припасенным в ягдташе. У меня не было, как у Тургенева, с собою охотников, заранее изготовляющих патроны; а когда при отъезде на охоту необходимо запасаться сверх переменного белья, всеми ружейными принадлежностями, то отыскивать что-либо в небольшом мешке весьма хлопотливо и неудобно, и Борисов очень метко обозвал это занятие словами: «тыкаться заусенцами». Конечно, такое заряжение шло медленнее, и когда Тургеневу приходилось поджидать меня, он всегда обзывал мои снаряды «сатанинскими». Помню однажды, как собака его подняла выводок тетеревей, по которому он дал два промаха и который затем налетел на меня. Два моих выстрела были также неудачны навстречу летящему выводку, который расселся по низкому можжевельнику, между Тургеневым и мною. Что могло быть удачнее такой неудачи? Можно ли было выдумать что-либо великолепнее предстоящего поля? Стоило только поодиночке выбирать рассеявшихся тетеревей. Тургенев поспешно зарядил свое ружье, подозвав к ногам Бубульку, и кричал издали мне, торопливо заряжавшему ружье: «Опять эти сатанинские снаряды! Да не отпускайте свою собаку! Не давайте ей слоняться! Ведь она может наткнуться на тетеревей, и тогда придется себе опять кишки рвать».

Помню случай, о котором мне до сих пор совестно вспоминать.

Угомонившийся Непир стал необыкновенно крепко держать стойку. Право, казалось, что если его не посылать, он полчаса и более, не тронувшись с места, простоит над выводком. Давно уже не приходилось мне ни самому стрелять, ни слышать за собою выстрелов Тургенева. Жара стояла сильная, и утомление при долгой неудаче давало себя чувствовать. Вдруг, гляжу, шагах в пятидесяти передо мною на чистом прогалке между кустами стоит мой Непир, а в то же самое время слышу за спиною в лощине, заросшей молодою березовой и еловою порослью, голос Тургенева, кричащего: «Гоп! Гоп!». Бросивши собаку, я иду на край ложбины и кричу в ее глубь: «Гоп, гоп! Иван Сергеевич!». Через несколько минут слышу близкое: «Гоп, гоп!» и крик Тургенева: «Что такое?»

— Идите стрелять тетеревей! — кричал я. — Моя собака стоит.

Когда Тургенев вышел из чащи, мы оба отправились к черневшемуся вдали Непиру.

— Идите поправее от собаки, а я пойду полевее, — сказал я. Так мы и сделали.

Умница Бубулька по окрику Тургенева пошла за его пятой. Когда мы с обеих сторон стали опережать собаку, из лежащего между нами куста с хлопаньем поднялся старый черныш, и Тургенев стал в него целить. Поднял ружье и я; и мне почему-то показалось, что Тургенев упускает его из выстрела. Этого истинного или подложного мотива было достаточно, чтобы я нажал спуск. Грянул выстрел, и черныш упал.

— А еще вызывал стрелять, — сказал Тургенев, — да сам и убил!

Приводите какие хотите объяснения: поступок остается все тот же.

Помню, что в первый день мы охотились в два приема, т.е. вернулись к часу, на время самой жары, домой к обеду, а в 5 час. отправились снова на вечернее поле. В первый день я, к величайшей гордости, обстрелял всех, начиная с Тургенева, стрелявшего гораздо лучше меня. Помнится, я убил двенадцать тетеревей в утреннее и четырех — в вечернее поле. Чтобы облегчить дичь, которую мы для ношения отдавали проводникам, мы потрошили ее на привале и набивали хвоей. А на квартире поваренок немедля обжаривал ее и клал в заранее приготовленный уксус. Иначе не было возможности привезти домой дичины.

Нельзя не вспомнить о наших привалах в лесу. В знойный июльский день, при совершенном безветрии, открытые гари, на которых преимущественно держатся тетерева, напоминают своею температурой раскаленную печь. Но вот проводник ведет нас на дно изложины, заросшей и оттененной крупным лесом. Там между извивающимися корнями столетних елей зеленеет сплошной ковер круглых листьев, и когда вы раздвинете их прикладом или веткою, перед вами чернеет влага, блестящая, как полированная сталь. Это лесной ручей. Вода его так холодна, что зубы начинают ныть, и можно себе представить, как отрадна ее чистая струя изнеможенному жаждой охотнику. Если кто-либо усомнится в том, как трусивший холеры Тургенев упивался такою водою, то я могу рассказать о привале, в этом смысле гораздо более изумительном.

После знойного утра, в течение которого неудачная охота заставляла еще сильнее чувствовать истому, небо вдруг заволокло, листья, как кипящий котел, зашумели под порывистым ветром, и косыми нитями полился ледяной, чисто осенний дождик. Случайно мы были с Тургеневым недалеко друг от друга и потому сошлись и сели под навесом молодой березы. При утомительной ходьбе по мхам и валежнику мы, конечно, старались одеваться как можно легче, и понятно, что наши парусинные сюртучки через минуту прилипли к телу. Но делать было нечего. Мы достали из ягдташей хлеба, соли, жареных цыплят и свежих огурцов и, предварительно про- пустив по серебряному стаканчику хереса, принялись закусывать под проливным дождем. Снявши с себя фуражку, я с величайшим трудом ухитрился закурить папироску, охраняя ее в пригоршне от дождя. Некурящий Тургенев был лишен и этой отрады. Мокрые на мокрой земле сидели мы под проливным дождем.

— Боже мой! — воскликнул Тургенев. — Что бы сказали наши дамы, видя нас в таком положении!

Через час дождик перестал, и мы, потянувши к нашим лошадям, вскорости обсохли.

Нельзя не вспомнить с удовольствием о наших обедах и отдыхах после утомительной ходьбы. С каким удовольствием садились мы за стол и лакомились наваристым супом из курицы, столь любимым Тургеневым, предпочитавшим ему только суп из потрохов. Молодых тетеревов с белым еще мясом справедливо можно назвать лакомством; а затем Тургенев не мог без смеха смотреть, как усердно я поглощал полные тарелки спелой и крупной земляники. Он говорил, что рот мой раскрывается при этом «галчатообразно».

После обеда мы обыкновенно завешивали окна до совершенной темноты, без чего мухи не дали бы нам успокоиться. Непривычные спать днем, мы обыкновенно предавались болтовне.


<...> От 18 марта 69 года:

«Любезный, давно любезный Афанасий Афанасьевич, не стану оправдываться в том, что доселе не отвечал на ваше любезное письмо, сопровождавшее вашу карточку, потому не стану оправдываться, что нет у меня оправданий. Спасибо вам и за все, и за то что вам с нами хорошо и просто. Покажите же это на деле и приезжайте в Красный Рог. Дорога не сложная: Орел, Брянск, Выгоничи, Красный Рог. А здесь весною очень, очень хорошо и глухарей будет довольно, и вальдшнепов. Пожалуйста, не отменяйте вашего доброго намерения. Мы вас любили за глаза, а в глаза еще более полюбили. Скажу вам еще под секретом, что здесь в лесу весною образуются такие красивые озера, каких я нигде не видал. Позвольте вас обнять дружески, именно как старинного знакомого, и ожидать вас с распростертыми объятиями. Жена и мы все сердечно вам кланяемся.

Ваш Ал. Толстой.


Красный Рог

18 марта, день смерти Иоанна Грозного.


От 12 мая 69 г.:

Красный Рог.

«Ждем вас к 8 июля, милый и дорогой Афанасий Афанасьевич, ждем вас unguibus et rostro![2] Unguibus — чтобы вас обнять, rostro — чтобы расцеловать. Говорю, по крайней мере, за себя... Я останусь не только до 8 июля, но до половины или конца июля. Выводки у нас будут не только тетеревиные, но и глухариные. Глухарей нынешний год было много. А потом, коли вам не претит, я буду вам читать, сколько написалось, «Царя Бориса» и три новые баллады. У вас также, вероятно, есть кое-что, а мне не нужно вам говорить, что мы все ваши самые искренние почитатели. Не думаю, чтобы во всей России нашелся кто-либо, кто бы оценил вас, как я и жена. Мы намедни считали, кто из современных иностранных и русских писателей останется и кто забудется. Первых оказалось немного, но когда было произнесено ваше имя, мы в один голос закричали: «Останется, останется навсегда!» И вы как будто сами себе не знаете цену! Жена кланяется вам и жмет вашу руку. Смотрите же, не забудьте:

«Justum et tenacem propositi virum, —
Si fractus illabatur orbis,
Impavidum ferient ruinae»[3]
Не переставайте быть tenax proposite!

Душевно ваш
Ал. Толстой».

По страсти к охоте, я, конечно, описал бы все сохранившиеся у меня в памяти охотничьи эпизоды с Тургеневым; но отчасти он передал сам их, рассказав, например, как лесной приказчик в Понырах на вопрос — есть ли дичина? — направляя открытую ладонь к болоту, воскликнул: «Да насчет всякой дикой птицы не извольте сумневаться! В отличном изобилии имеется». И как это изобилие оказалось тем, что охотники называют: ни пера. Я бы рассказал, как в Полесье за Карачевым мы, пробравшись с версту по мучительному кочкарнику, по которому из двух шагов один раз нога срывалась с вершины кочки и вязла выше щиколотки в промежуточной грязи, выбрались, наконец, на громадное и утомительное моховое болото, где я убил одну холостую тетерьку, а Тургенев с Афанасием по одному несчастному бекасу. Я живо помню, когда, отставая на возвратном пути от измучившегося Тургенева, я услыхал его голос: «Идите, несчастный! А то вы тут без нас пропадете!». И как с коченеющими ногами мне предстояло пройти обратно версту по убийственному кочкарнику. Я никогда не забуду, как Тургенев, уже в прежние годы дававший заклятия не охотиться более в России, усевшись со мною на истерзанную оводами тройку, едва слышным шепелявым голосом стал уверять меня, что это последняя его охота в России. Совестясь, вероятно, кучера, он давал обеты на французском языке. «Вы и в прошлом году, — возражал я, — говорили то же самое».

«Нет, — отвечал он, — теперь я уже поклялся великою клятвой матери моей. Этой клятве я никогда не изменял. Вот видите ли, возьмите мою собаку, мое ружье и мои снаряды».

Вот до какой степени мы были разочарованы исчезновением дичи. Понятно после этого, в каких ярких красках я рисовал Борисову любезное приглашение графа Алексея Константиновича, распространявшееся и на Борисова, без которого такая дальняя дорога показалась бы мне скучной. Сам Иван Петрович был давнишним читателем и почитателем Ал. Толстого.


Граф Ал. Конст. Толстой писал от 23 июня 1969 года.
Красный Рог.

«Милый, добрейший Афанасий Афанасьевич, ускорьте ваш приезд, вместе с г-м Борисовым, ибо молодые глухари не только летают, но летают высоко и далеко. Теперь самая пора их стрелять. Сверх того, есть полевые тетерева и молодые бекасы и дупеля. Уток гибель. Можно за ними охотиться в лодке в так называемом Каменном болоте. Одним словом, не отлагайте вашего приезда. Есть у меня три акта «Царя Бориса», которые я вам прочел бы с наслаждением, и три новые баллады. Я смотрю, и мы все смотрим на ваш приезд, как на праздник, и будем ожидать вас с распростертыми объятиями.

Весь ваш Ал. Толстой.

 

В условный день мы съехались с Борисовым в Орле и по Витебской дороге отправились к Брянску с самыми розовыми мечтами, в надежде на моего Гектора. За несколько станций до Брянска поезд что-то надолго остановился, и, не находя места от полдневного зноя, остановился и я в каком-то оцепенении посреди залы 1-го класса. Несмотря на возвышенную температуру всего тела, я почувствовал какое-то необыкновенно мягкое тепло, охватившее средний палец правой руки. Опустивши глаза книзу, я увидал, что небольшой желтый, как пшеничная солома, медвежонок, усевшись на задние ноги, смотрит вверх своими сероватыми глазками и с самозабвением сосет мой палец, принимая меня, вероятно, за свою мать. Раздался звонок, и я должен был покинуть моего бедного гостя.

В Брянске нас ожидала прекрасная графская тройка в коляске-тарантасе. Во всю дорогу до Красного Рога нам приходилось убеждаться по пересекаемой древесными корнями и в несколько верст застланной бревенчатым накатом дороге в невозможности ездить по ней на рессорах. Невзирая на некоторое однообразие хвойных лесов, дорога все-таки не лишена была самобытной прелести. Густая стена елей порою раздвигалась, давая место озерцу, покрытому водорослями, откуда, при грохоте экипажа, почти из-под самых ног лошадей, с кряканьем вылетали огромные дикие утки; а по временам на высоких вершинах виднелись мощные отдыхающие орлы. Излишне говорить, до какой степени любезны и гостеприимны были наши хозяева.

Невзирая на старинный и с барскими затеями выстроенный красивый деревянный дом, мы с Борисовым помещены были в отдельном флигеле, где могли, не тревожа никого, подыматься раннею зарею на охоту, а равно и отдыхать по возвращении с нее.

Сноски

  • [1] Иди спать, иди спать!
  • [2] Unguibus et rostro (лат.) — буквально: когтями и клювом.
  • [3] Муж правоты, неотступный в обдуманном, — Он, если б небо со треском разрушилось, И под обломками не испугается. Горац. Кн. 3, Ода 3.
 

Добавить комментарий

Уважаемые пользователи!
Данное сообщение адресовано, в первую очередь, тем, кто собирается оставить комментарий в разделе "Наши авторы" - данный раздел создан исключительно для размещения справочной информации об авторах, когда-либо публиковавшихся на страницах альманаха, а никак не для связи с этими людьми. Большинство из них никогда не посещали наш сайт и писать им сообщения в комментариях к их биографиям абсолютно бессмысленно.
И для всех хочу добавить, что автопубликация комментариев возможна только для зарегистрированных пользователей. Это означает, что если Вы оставили свой комментарий не пройдя регистрацию на сайте, то Ваше сообщение не будет опубликовано без одобрения администрации ресурса.
Спасибо за понимание,
администрация сайта альманаха "Охотничьи просторы"

Защитный код
Обновить