Мошники | Печать |
Оглавление
Мошники
Глава II
Глава III
Глава IV

Соловьев Виктор Алексеевич

I

Глухарей я помню с тех пор, как и себя. Помню, как возвращался с тока отец, сгорбленный от усталости. Как, громыхая намокшими броднями, вваливался он в прихожую, и она наполнялась запахом сосновой чащи, горелого пороха, сапожной мази, прожженной и потной одежды, окуренной дымом костров. Мать ворча удалялась на кухню, а я, истомившийся ожиданием, бросался к отцу, и, прыгая, теребил его за рукав.

— Убил! Убил! — кричал я на всю квартиру.

Отец скидывал берестяной кошель с торчащими из-под крышки черными хвостами и кряхтя опускался на сундук. И улыбался он при этом улыбкой сбывшегося счастья. Схватив кошель и торопливо открутив бечевку, я выволакивал за лапы большущих взъерошенных птиц. Тащил добычу на кухню.

— Мама, гляди-ка, красивые!

А мать, прикинув на руке их тяжесть, подвешивала глухарей на специальный гвоздь, вбитый над лоханью, возле рукомойника.

— Как ты убил их, папа?

— Известно, под песню...

— Л как они поют?

— Красиво! Раз послушаешь — век не забыть.

— Как петухи?

— Ну, сравнил...

— Как соловьи?

— Красивее.

— Господи, ноги-то насквозь, — причитала мать, собирая мокрые отцовские портянки, хотя бы здоровье-то пожалел. Загубишь ты себя с этими глухарями.

А отец хохочет, откинувшись на сундуке.

— Зато напоследок глухариную песенку послушаю...

Память, что сито, держит лишь крупное, а мелкое пропускает, и оно уносится временем. Отца я помню вместе с запахами леса и глухарями, висящими на заветном гвоздике. Должно быть, это и было самое крупное из всего, что было в моем отце... И оно перешло в меня...

Отцовская двустволка несколько лет покоилась в комоде. Двойной заслон отделял меня от этой соблазнительной вещи: замок и строжайший запрет; Но что могут значить замки и внушения для мальчика, начавшего приобретать самостоятельность, мечтающего о путешествиях, мастерящего поджигалки читающего Купера, Арсеньева и Брема. Однажды к замку подошел изогнутый гвоздик, и ружье было вызволено из заточенья. Здесь же нашлись заряженные патроны, а в чулане кошель и ссохшиеся отцовские сапоги.

Мне шел тринадцатый год. Пробираться в лес приходилось закоулками, сжимая под мышкой разобранную двустволку, запеленованную в мешковину, и тщательно обходя места возможной встречи с блюстителями порядка. В лесу я чувствовал себя смелее. Здесь можно было юркнуть в чащу, притаиться до поры и наблюдать, оставаясь невидимым. Да и помимо этого лес придает известную уверенность человеку, находящемуся в неладах с законом.

По правде говоря, мои предосторожности были, пожалуй, излишними. Ни один из охотников, которых мне случалось встретить в ту пору в лесу, и не думал поступать со мною по закону. Никто не проявил должного внимания к своему юному собрату: не посоветовал, не научил, не спросил дюже, на кого я охочусь. А будь, наоборот, остались бы живы десятки полезных птиц, на которых я совершенствовал охотничьи навыки, прежде чем добраться до настоящей дичи. Поначалу добычей были дятлы, сойки да трескуны-дрозды. С них я вскоре переключился на рябчиков. Потом приспела очередь тетеревам, которых здорово отыскивала криволапая соседская дворняга, водившая со мною дружбу на основе общности интересов. За всю жизнь не приходилось мне встречать такой прожорливой собаки, как этот Шарик. Он имел необыкновенно широкую, как у щуки, пасть и словно резиновое брюхо. Бывало, выстрелишь и бросаешься к Шарику, а тот уже на лету подхватил свалившуюся дичину и, тряся головой, проталкивает ее в глотку; хватаешь за лапки добычу, тянешь к себе, иногда вытянешь измусоленную половину, а чаще в руках остается лишь хвост.

Этот бессовестный обжора ухитрился слопать и первого добытого мною глухаря.

Я бродил в сосновых борах, что начинались километрах в семи от города. В сумке лежали: два с половиной тетеревенка, отвоеванные у Шарика. Я продирался сквозь частый молодой сосняк. И вдруг над головой раздался грохот крыльев. Замерев, я различил сквозь ветви расплывчатое темное пятно. Я понял, что это глухарь, и меня охватила лихорадка. Даже зубы застучали от волнения. Ствол ружья колыхался в дрожащих руках, и уж не помню, как я выстрелил. Запомнился пустой, качающийся сук, облако перьев, плывущее по ветру, да косолетящий над поляной подстреленный глухарь. После — долгие и тщетные поиски подранка, исчезновение Шарика и печальный финал: ворох перьев на мху укромной чистинки, обглоданные крылья, лапы и свернувшийся колечком пес, раздувшийся, притихший, сочувственно взирающий на меня посоловевшими от обжорства глазами.

Убитый горем, я едва доплелся домой. А Шарик прибежал лишь через сутки. Вероятно, часть добычи он успел припрятать и трудился над ней уже после моего ухода.

Потом я долго не встречал глухарей. В ближних лесах их водилось мало. Настоящие охотники-глухарятники ходили за ними очень далеко, в нетронутые дебри, тянувшиеся в то время до самой Свири. «Топали пехом» от самого города, сгибаясь под тяжестью кошелей, десятки верст по грязным разбитым дорогам, дальше — тропами, визирами, прямиком через лес, на Похручейские, Совдинские, Шапшезерские тока. Шли в самую распутицу, по снегу и воде, по непрочному льду озер и ламбин, вброд переходя разлившиеся ручьи. Возвращались обвешенные дичью, едва живые от изнеможенья.

Про те тока ходили целые легенды. Говорили, будто глухарей там, словно воронья, токуют они по нескольку штук на каждом дереве и совершенно не боятся человека.

Существовали еще и ближние тока, хорошие своей доступностью, но не отличавшиеся обилием птицы.

Сюда наведывались «маломощные» — обладатели ненадежных ног; шли без большой надежды на добычу, стешить охотку, попить чайку да подышать дымком... На одном из этих токов и случилось мне принять охотничье «крещенье».

Неподалеку от озера Половинное, что в девяти верстах от города, в тени осинового перелеска стояла курная избушка. Летом здесь квартировали сенокосцы, а остальное время года охотники, ходившие сюда: по весне — на тока, в листопад — на чучеленье, по малоснежью — белковать и тропить куниц. Таких избушек по лесам в то время было множество. Никто за ними специально не следил, и пользоваться ими дозволялось всякому. Но каждый должен был поддерживать здесь аккуратность, как в собственном доме. Поэтому нары всегда были устланы свежим сеном, и под ними, как правило, находился запас сухой растопки; на полке что-нибудь съестное — дань заблудившимся и оголодавшим. Таков был неписаный лесной устав, почитать который сызмальства приучился всякий.

Как-то в конце апреля, бродя по насту возле Половинного, я провалился в ручей. Пришлось зайти в избушку обсушиться. Я истопил каменку, повесил над нею сырые штанишки, и только улегся на сене, как снаружи послышался кашель. Кто-то с кряхтеньем стал дергать тяжелую дверь. В избушку протиснулся тщедушный старикашка. Он осторожно прислонил длиннющую бердану и, опустившись на пол, вытащил кисет. Через минуту старичок уже похрапывал, а зажженная цигарка тлела у него на зипуне. Я потормошил пришельца:

— Дедушка!

— Угу... Чего те надо?

— Горите, дедулю.

— Неужто? Когда и я закурить-то поспел... Ну и упетался! А ты хошь не охотник ли?

— Ага, дедушка!

— Мо-олод... лет-то тебе сколько?

— Шестнадцать, — соврал я басовитым голосом, натягивая непросохшие брючонки и на всякий случай придвигаясь ближе к выходу.

Но старик и не думал ко мне придираться. Он провел рукой по бородатой щеке и сказал:

— Шашнадцать... М-да, а вот мне-то под восьмой десяток... Уж и ноги-то отходили свое и глаза-то худо смотрят и бердану-то еле волочу... Старуха бает: «Зачем тя тащит-то нелегкая?» А и верно, зачем? И не знаю, доползу ли до тока-то? Вот и не надо бы идти, да песенку послушать хочется. Смолоду ведь глухарятник я... А ты? Глухарей-то бивал ли?

— А как же, — сказал я с гордостью, — один раз мы с Шариком во какого убили!

— А под песенку не бивал? И не знаешь, как мошник играет? А еще говоришь, что охотник... Ты хоть медведя убей, а покуда глухаря под песенку не взял, охотником называть себя не можешь! Это не мною сказано — исстари так принято считать... Как тя звать-то?

— Виктор.

— Виташа, значит... Хочешь ли, Виташенька, на ток со мной? — Не дожидаясь ответа дед протянул руку. — Пособи-ка подняться старику. — Он утвердился на ногах, держась за дверь, шагнул через порог и с кряхтеньем на него уселся.

— Я сейчас те песенку покажу, — объявил старик, — дай вот закурю только. — Пустивши в бороду дымок, он стал похрапывать, а цигарка повисла на его оттопыренной губе.

— Дедушка!

— Да чего те?.. А, песенку-то, сичас покажем... Ну и упетался-а... Так вот, старуха-то мне и говорит, Виташенька: «Куды кости-то волокчи собрался? Рази добраться до току-то тебе. А молчи, старуха, говорю, как хошь, добраться надо... Зиму-то хворал, да полегчало вот нынче. Семь ночей кряду глухарей во сне видал — сядут на кровать и заиграют, старуха заворочается — улетят. Ну, думаю, неспроста такие сны: собираться надоть. Стал погоду примечать. Жду не дождусь, когда снег вытает. Этто вышел в огород, гляжу — лягушки в лужах курандают — самая пора на тока идти... Хошь ли со иной пойти, Виташенька? Песенку ты теперя знаешь.    

— Да вы же не показали, дедушка, — обиделся я.

— Неужто? Сичас, сичас... Ну и упетался. Поди знай, донесу ли бердану-то. Ты, Виташенька, буде что, поможешь... Ступай вон под ту елушку, да слухай хорошенько, да думай, что на току стоишь.

Недоумевая, отошел я на край полянки и встал под елочкой. Вскоре я различил очень тихий, но четкий щелчок, словно на фанеру обронили дробину...

Едва ли стоит описывать звуки токующего глухаря, которые вовсе даже и не мелодия и сами по себе едва ли приятнее тех, которые издает грызущая мышь. С чем только не сравнивают эти звуки. Прикинешь — вроде похоже, а на поверку далеко не то... Так и старик, пытаясь «показать» мне песню, старательно выстукивал ее спичкой на коробке. К несчастью, слишком точно я запомнил эти приблизительно похожие щелчки.

Вскоре мы отправились. Дед семенил по тропе с муравьиной прытью. Я пыхтел сзади, нагруженный двумя ружьями и сумкой. Скоро дед скинул свой кошель и запихнул его под елочку, бормоча: «А чего его, Виташенька, волокочи-то зря...» И налегке он так наддал, что я насилу поспевал за ним вприскочку. Когда мы шли через болото, я не выдержал:

— Отдохнем, дедушка!

Старик сердито отмахнулся и молча продолжал шагать. Остановился он, лишь выйдя на сухое, и, держась за дерево, сдавленно заговорил:

— Нельзя, Виташенька, ежели мне присесть — апосля и краном не подымешь. Уж сделай милость, не отстань от старика. Скоро придем.

Вскоре мы поднялись на крутой сосновый бугорок, и старикашка рухнул, как подрубленный.

— Слава те господи, — забормотал он, блаженно улыбаясь. — На току мы, Виташенька, подсобил господь добраться. Вон ток-то, глянь-ко.

Я огляделся. Впереди — болото, усеянное чахлым сосняком. Слева — дремучий ельник, а вдалеке лесистый кряж. Обыкновенный лес, ничего приметного. Только у большинства сосен вершины причудливо скорежены, у иных — сухие.

Обойдя бугор, я заметил множество огневищ, самой различной давности. После вывернул на болоте сухое деревцо для костра. Дым потянуло низко, по самым кочкам. Небо обложили мягкие облака, и было непонятно, высоко ли солнце. Охваченный привычной сонливостью, старик похрапывал на разостланном зипуне. Он лежал запрокинув бороду, а на самом кончике его носа суетился ощерившийся муравей... Меня тоже поклонило в сон.

Откуда-то возник взъерошенный глухарь и начал бить о коробок тяжелым загнутым клювом. Все звонче и звонче, чаще и чаще, только эхо по лесу гудит...

— Парень, эй парень, — услыхал я над самым ухом и, разомкнувши веки, увидел озабоченное лицо старика. Как же ты, Виташенька, а я-то на тебя положился! Чуть вечерину не проспали! Спасибо, дятел начал колотить.

Уже смеркалось. Пылали закраины низких туч. С болота тянуло пахучей влагой. Оцепенело спали кроны сосен в замерзшем воздухе. Звучно циркая, пролетел над ними вальдшнеп.

— Господи, погодушка-то! Любой мошник нынче заиграет, ни за что не утерпит, не-ет, — возбужденно бормотал старик.

Он стоял поодаль на краю чистинки и в своем широком зипуне походил на кривой можжевеловый куст. Дед поманил меня к себе и, когда я хрустнул на пути сучком, сурово погрозил мне пальцем.

— Пора, — выдохнул старик, оглядев меня с неожиданной строгостью.

— Я, дедушка, готов, — пролепетал я запинаясь.

— Песню-то не забыл ли? — спросил дед, щекоча бородой мне ухо.

Я утвердительно кивнул.

— Тогда вот что, накрепко запомни: глухаря ногами не возьмешь, его терпением да слухом брать нужно. Ходи тихонько, на болота не вылазь. Да гляди, не стрель копалуху, превеликий это грех. Лесу темного не бойся, привыкай глухарятником быть. Медведя не страшись: он тя не тронет, а лешак привидится — крестное знамение сотвори... Ну, ступай, чадушко, вон там краешком болота, а я этто гривкой прощу.

Лишь только смолкли шаги старика — меня охватила робость. Я с тоской глядел в пучину дремучего ельника и долго не решался двинуться с места. Наконец я пошел, держа ружье наизготовку и настороженно озираясь при каждом шорохе. Скоро я почувствовал себя спокойнее. И тогда вспомнил, что нахожусь на току.

С горбатого носка, на котором я стоял, было далеко видно, хорошо слышно. Внизу, укутанное в розовую дымку, сияло «окнами» болото. Бормотал далекий тетерев, голосили дрозды на вершинах. Зашуршали едва слышные шаги. Я различил фигуру старика. Он крадучись семенил по беломошнику, тихонько раздвигая ветви. Выйдя на прогалину, он замер и начал вслушиваясь, крутя задранной головой, как заподозривший опасность заяц. А после долго и шумно переводил дыхание, осторожно покашливая в шапку и в полголоса разговаривая сам с собою. Я с любопытством за ним наблюдал. Он прошел еще немного и опять прислушался, снова бормотал что-то глухо и недовольно. Потом прижал к бороде сложенные рупором ладони, и над лесом пронеслись густые стонущие звуки. Они отозвались над бором, заставив примолкнуть распевшихся птиц. Через минуту точно такие же звуки послышались откуда-то из глубины болота и оборвались глухим хлопаньем крыльев. Я догадался, что это глухарка.

Старик появился в нескольких шагах от меня. Борода его была всклочена, остекленевшие глаза смотрели куда-то в поднебесье. Дед хрипло дышал и тискал ладонями грудь, стараясь унять мучавший его кашель. А он, неуемный, так и рвался наружу и тряс, тормошил старика, все ниже сгибая его к земле.

— Дедушка! — вскрикнул я в испуге.

Скорчась, дед лежал под сосенкой и глухо кашлял, зажимая рот. Мне показалось, что он умирает.

— Дедушка! — повторил я плаксиво.

Старик порывисто повернулся ко мне. Из-под шапки сверкнули его рассерженные глаза. Он сурово погрозил мне пальцем.

— Чего шумишь? — зашептал он с досадой. — Нешто можно шуметь на току! Я тя как наставлял? — и заметив, что я собираюсь отвечать, старик шикнул и погрозил мне снова.

Мы сидели под валежиной и слушали. Старик чиркнул спичкой, она ярко вспыхнула, а когда погасла, вокруг сделалось совсем темно. В лесу деревья стушевались, и лишь на фоне облаков топорщились раскоряченные ветви болотных сушин. Стал накрапывать дождик. Было зябко и скучно.

Внезапно старик схватил меня за руку, весь наклонился вперед и вдруг поднялся с неожиданным проворством.

— Играет, — прошептал он мне в самое ухо, до боли стискивая ладонь... — Играет! — Я почувствовал, что его сухие холодные пальцы начинают дрожать. — Во опять... опять... Слышишь? Нешто нет? Ну слушай... во... во... во... опять. Да ты нешто на ухо туговат?

Я вслушивался изо всех сил. Я слышал, как стучит мое сердце, как шумит в ушах, как падают капли с намокших веток, и больше ничего.

Старик шагнул в темноту и потянул меня за руку. Мы крадучись перешли поляну и остановились под огромным деревом. Дед навострил ухо, его лицо озарилось улыбкой, жесткие пальцы снова стиснули мою ладонь. Теперь они показались мне горячими.

— Играет, — шептал старик, — играет! Ишь как... Ишь! Без умолку. Ну, теперь-то слышишь ли?

Теперь я слышал. Да, я отчетливо различал все три колена глухариной песни. И конечно же я слышал ее и там за поляной, но не придал значения этим звукам, так непохожим не те, которые надеялся услышать.

Я не стану описывать, как был убит этот первый глухарь, которого мне довелось стрелять на току. Помню только, что целил в шевелящийся силуэт и свалил наповал. И еще помню, что разглядев поющего глухаря, не испытал ровно никаких возвышенных ощущений... Надо кое-что пережить, чтобы понять глухариную песню.

Утром старик убил вторую птицу. Он едва дотащил добычу до костра и рухнул на подстилку. Его азарт внезапно угас. От бодрости не осталось и помину. Он лежал пластом возле огня, а когда настало время уходить, долго смотрел с бугра в сторону тока и потом сказал:

— Ну вот, Виташенька, песенку ты теперя знаешь...

Больше не встречал я этого старика. Но костровище наше на бугре до сих пор еще приметно.

А глухари на этом току водятся и сейчас.

 



 

Добавить комментарий

Уважаемые пользователи!
Данное сообщение адресовано, в первую очередь, тем, кто собирается оставить комментарий в разделе "Наши авторы" - данный раздел создан исключительно для размещения справочной информации об авторах, когда-либо публиковавшихся на страницах альманаха, а никак не для связи с этими людьми. Большинство из них никогда не посещали наш сайт и писать им сообщения в комментариях к их биографиям абсолютно бессмысленно.
И для всех хочу добавить, что автопубликация комментариев возможна только для зарегистрированных пользователей. Это означает, что если Вы оставили свой комментарий не пройдя регистрацию на сайте, то Ваше сообщение не будет опубликовано без одобрения администрации ресурса.
Спасибо за понимание,
администрация сайта альманаха "Охотничьи просторы"

Защитный код
Обновить