У станковского перевоза | Печать |

(Воспоминания об охотах с Эммануилом Генриховичем Казакевичем)

Ерофеев Юрий Николаевич

 

В то утро у заросшего озера Костромец на некошеной росистой траве я вдруг увидел явственно проступавшие нити тетеревиных набродов. Шестое чувство нашептывает: выводок рядом! Осторожный шаг вперед, еще один. Пыр-р, пыр-р! Отчаянный треск тетеревиных крыльев всегда застает врасплох. Вроде бы уже готов, насторожился, весь внимание — вот-вот полетят! А и вылетела птица, откуда не ждал, и сам встал не так, как надо бы. Хитрые птицы успели перебежать за кусты и уходят низом под их прикрытием. Но, знаю, почти всегда остается та одна, которая сидит до последнего, которая не успела или поленилась перебежать в безопасное место. Она пока невидима, но тут, тут! Вот она! Тетерев взлетает прямо из-под ног. Ахает выстрел. Птица, упав в траву, раза два подпрыгивает свечой и затихает. Поднимаю еще теплое, но уже обмякшее тельце. Глаза изящной, красивой птицы под ободком по-летнему блеклых бровей уже подернуты пеленой. Молодой, еще не вычерневший петушок.

Прошло, наверное, всего несколько мгновений. И синий пороховой дым (стрелял-то по привычке дымным) еще не осел. А сколько переживаний за это время! Шум взлетающих птиц, от которого захолонуло сердце. Спешная вскидка. Толчок приклада. Грохот выстрела. И вот эта тяжелая, с аккуратной маленькой головкой птица-уже на моих ладонях. А облачко выбитых рябых перьев еще висит над поляной.

Потом я читал в дневниковых записях Эммануила Генриховича Казакевича: «Тетерка, содрогаясь в агонии, теряет множество перьев. — Слабое перо,— объясняет этот факт дядя Леня. Следовало бы добавить, разумеется: — Жестокая агония...»

Вроде бы и сил прибыло. Шагаю к дому. Калитку открываю не без гордости. Но мать, выскочившая на крыльцо, моей птицей вовсе не интересуется. Правда, она вообще к нашим охотничьим успехам относится довольно безучастно, но тут (с чего бы это?) начинает прямо с выговора:

— Вечно ходишь в чем попало! Как оборванец, смотреть стыдно! Не заходи в дом-то! Я хоть на двор рубашку с брюками вынесу. Казакевич у нас, а ты...

Вон в чем дело! Но прифрантиться не удалось.

— Сюда, сюда, сюда! — слышу веселый голос Эммануила Генриховича. Издалека я уже видывал его — как не посмотреть: писатель, настоящий, московский, лауреат Сталинской премии. Но вот так, в упор, встречаюсь в первый раз. Идет навстречу: — Так-так, значит, с добычей?

Тетерев положен на тот яге стол, где они с моим отцом пьют чай, рассмотрен до перышка. Заставляют меня рассказывать: где, когда, как. Казакевич, усмехаясь, посматривает на меня. Его взгляд из-под очков, пронзительный и насмешливый, меня смущает — никак не могу к нему привыкнуть.

От того, что добыча — вот она, на столе, — у отца новый прилив охотничьих историй (они, думаю, не одну уже вспомнили в это утро).

— Сижу на току, а тетерка — пырр! — и на шалаш ко мне села. Крутит головой, все вниз, в шалаш, заглянуть норовит. Ну, что тут делать? Дай, думаю, за лапы ее ухвачу!

Или:

— Сидел с подсадной. Та дала осадку — селезень катит. Плесь — и сел рядом. А из дубков вдруг тетерев вылетает — и на луговину, ну прямо напротив шалаша. Дал свечку, забормотал. Ну, кого бить первым?!

Мои действия раскритикованы:

— От озера, от дубков тебе надо было заходить, отрезать их от чащобы. Им бы тогда через луг, по-чистому, лететь пришлось. Тогда бы и первого, и второго. Да и перезарядить бы, глядишь, успел...

Эммануил Генрихович хохочет:

— Только вот он, как ни говорите, с добычей, а мы пока — с надеждами на нее! Так как, договариваемся?

Условились: через два дня идем вместе. До реки — на его «Победе», а там — на Тиминское болото, через Вязки, Зименки... У Зименок — пасека, отдохнем, попьем чайку с медом.

...Крадемся, стараясь не шуметь, к «ямам» у Суземского озера. Уж чирки-то обязательно тут будут. Вдруг — курлыканье. Семья журавлей опустилась на луг у Тиминского болота. Перекликаются тревожными голосами. Казакевич останавливается:

— Не будем им мешать, а? Им и так неспокойно. Другая тропа тут есть?

Отходим. Все вроде бы в сборе. Нет, потерялся шофер. Ждем, затаившись и молча, минут пять. Его нет. Места для него новые, не отбился бы! Отец отходит к кустам и под их прикрытием осматривает округу. Потом, усмехаясь, манит пальцем нас. Обзор из-под куста отличный. Ровный, выкошенный луг у Тиминского болота. На той стороне — неподвижные, напружинившиеся журавли. А с наглей — крадется к ним, пригнувшись, а то и на четвереньках, шофер. Он, наверное, и по-пластунски пополз бы, но луг мокрый, болотистый. Казакевич осуждающе, недовольно покрутил головой. Достал свисток, отрывисто свистнул. Шофер оглянулся. Так же, пригнувшись попятился к нам. Виновато улыбаясь, подошел к Эммануилу Генриховичу. Тот был неумолим:

— Совести, скажу тебе, нет! За журавлями! Священной птицей! Так охотники не поступают. Дай-ка ружье!

Нажал на хвостовик, переломил двустволку шофера. Патроны из казенника летят в траву:

— Больше ты сегодня не охотишься. К машине. Жди нас там, — и так, переломленное, с пустыми стволами, возвратил ружье хозяину.

...Уже осень. Утренние заморозки. В дневнике у Эммануила Генрихо-вича: «В багрец и золото одетые леса» прекрасны до слез. Над ними — бледно-голубое небо с белыми облаками». И еще: «Клены желтеют прежде всех деревьев. Их яркая желтизна — чистейшая охра — очень красива. Березы желтеют медленнее, они — желто-зеленые, зелень — ближе к стволу... Ничего похожего на увядание в осеннем уборе деревьев нет».

Едем на этот раз не за Клязьму, а в новые места, за деревню Осинки. Наивная надежда — может, там, подальше от дома, дичи побольше? «Победа» Эмманулиа Генриховича набита битком. Я, самый младший в охотничьей компании, притиснут к жесткой задней дверке так, что ни охнуть, ни вздохнуть. Под боком — куча ружей, одно на другом; на коленях — наш Трезор, черно-палевый гончак, собака крупная, этакая телушка. Хочу чуть-чуть сдвинуть какое-то очень уж врезавшееся в мой бок ружье, ерзаю. Острый приклад попадает на лапу Трезору, и миролюбивый в общем-то пес угрожающе лязгает зубами. Эммануил Генрихович (он на переднем сиденье) мгновенно оборачивается:

— Не цапнул?

И тут же рассказал такую историю: был как-то у приятеля, у того — собака. Ела как раз из своей собачьей миски, кость вроде грызла. Заинтересовался. Хотел посмотреть, чем это она так занята. А собаку, занятую обедом, не трогай! Без предупреждения — хвать за ногу!

— И вот что значит самовнушение, — усмехаясь, закончил историю Эммануил Генрихович. — Лежу вечером в постели — чувствую: сначала сухость и вкус железа во рту, потом обильное слюновыделение. Ну, все за то, что собака бешеная! Вот где судьба меня подстерегла! К счастью, все обошлось...

Мы долго ходили в тот день по лесу и оврагам. Дичи не было. Посидели у костра, вскипятили чайку. Надо было двигаться в обратный путь, к машине. Молча дотащились до нее. Уныло расселились в «Победе». Пустой день. И вдруг — опять, опять это охотничье «вдруг»! Прямо на нас по краю оврага, не спеша и вроде раздумывая — скакать ли дальше, остановиться ли, или, может, обратно повернуть,— пробирался здоровенный русачина.

Немая сцена. Все замерли. Отец, сидевший на порожке «Победы», беззвучно, одними губами: «Ружье!» Но ружья — уже под моим боком, разве достанешь из этой кучи отцовское? Вот мое — верхнее. Боясь стукнуть, звякнуть, вообще подать звук, суетливо пропихиваю его отцу. А у самого — прилив безнадежности: вот он, случай, а ведь упустим! Потому что я знал то, чего не знал отец,— чем мое ружье заряжено. Я тогда увлекался разными доморощенными экспериментами по снаряжению патронов, изобретением разных комбинированных зарядов. Вот и сейчас в левом стволе у меня была такая комбинация: большущая картечина, а вокруг нее — дробинки третьего номера. Расчет такой: сядет черныш на берегу вдалеке — сниму вот этой картечиной. А вылетит накоротке — собьет «тройка». Было все это безграмотно и глупо. Но это я знаю сейчас. А речь-то идет о 1950 годе... И вот отец приклеился щекой к прикладу. В ожидании выстрела вцепился в сиденье, так что побелели суставы пальцев, Эммануил Генрихович.

Полоса соседнего сосняка откликнулась эхом выстрела. Чудо: заяц перевернулся, заверещал — истошно, почти детским плачем — и забился на месте. Я подбежал к нему, обогнав, кажется, даже Трезора. Единственная, но смертельная рана. В шею. Навылет. Дыра — в палец. Отец ухитрился попасть в шею зайца вот этой единственной картечиной. Он, видно, понял, в чем дело,— на меня оглянулся хмуро, но до выговоров дело не дошло: ему надо было вручать добычу Казакевичу.

— Эммануил Генрихович! Вам! На память!

Но тот развел руками:

— А что я с ним делать буду? Я и шкуру-то толком снять не сумею. И готовить — как?

— Тушить. С картошкой. В такой длинной чугунной «зайчатнице»...

— Вот видите! Ее у меня здесь и нет. Сделаем проще: будем считать, что добыча общая, то есть вам и карты в руки, а уж когда готов будет — ну, пошлите за мной, помянем вольного зверя... А плач его до сих пор в ушах стоит. Первый раз, признаться, слышу его, думал, что заяц вообще никогда не кричит...

«Всякий раз кажется странным, что она, дичь, все-таки есть, и желание убить ее — бескорыстно, как эстетическое наслаждение, как любовь к прекрасному,— много лет спустя прочитал я его записи.— Все время непонятно, где дичь живет, где скрывается и почему так редко появляется перед глазами. Это даже кажется возмутительным с ее стороны. Иногда даже думается по-детски, с обидой: почему бы не вылететь теперь тетереву? Признаться, разные нравственные, вегетарианские мысли почти не приходят в голову».

...Мы снова в бору за Осинками. На этот раз повезло. Большущий выводок рябчиков. Десять? Больше? Я от дела безоговорочно отстранен и отослан неизвестно зачем на ту сторону оврага.

Не лезь! Дай человеку...— шепнул мне отец. Ему хорошо тут порядок устанавливать: сам-то уже убил двух. Одного рябчика сбил шофер Эммануила Генриховича. Вот, кажется, удача и ему самому: вылетевший рябчик сел на ветку шагах в сорока, распластался на ней, почти слился с корою. Эммануил Генрихович долго ловит его на мушку своего «бокфлинта». Выстрел. Как всегда бывает, когда смотришь со стороны, издалека, сначала видишь белый выхлоп, а уж потом доходит звук выстрела.

— Зацепило! — очень уж оптимистическим голосом уверяет отец. — Ишь, как вниз пошел!

Зовут и меня — искать. Суетимся у корней. Не нашли, конечно.

Обходим поле. Через поле — тропинка на эти самые Осинки. По ней бредет старушка с котомкой. Трезору до всего дело: надо подбежать, обнюхать, узнать, что за человек. Так как гончак черен и велик, его неожиданное появление стороннего человека может и напугать. Так и есть: старушка в нерешительности остановилась. Бежим, на ходу отпугивая Трезора: «Куда?!»

Тот на наши крики решительно не реагирует. Приходится бежать дальше. Старушка из Осинок. Мы ее знаем: зовут Грофена-Корень. То есть, конечно, были у нее и имя, и фамилия (Пивкова, помнится), но так, по-деревенски, все Грофена-Корень, да Грофена-Корень.

Отец подошел к ней:

— Тут вот какое дело. С нами московский писатель... Человек городской, к беготне по полям не очень привычный. Устал, наверное. Да и обедать самая пора. Мы зайдем немного попозже перекусить. Так вот что надо бы сделать: у нас тут три рябчика, ощипать, опалить, ну и поджарить. Московский гость.

— Уж и не знаю, как сумею, Николай Петрович.

— Сумей. Или лучше к Лазаревым зайди. Скажи Владимиру Антоновичу, что, мол, Николай Петрович просил.

Через часок мы у стариков Лазаревых. Садимся на завалинку, стаскиваем, кряхтя (и Эммануил Генрихович тоже) сапоги, не в них же переться в чистую избу! Елена Михайловна — с порога:

— Да не снимали бы, какая у меня чистота...

И отдельно отцу:

— Николай Петрович, Николай Петрович! Я вот что, — она перешла на шепот. — Делить-то как? Рябчиков — их три, а вас тут... — она считает глазами. — Да и рябчики-то, как воробьи...

— Надо так: одного, покрупнее, Эммануилу Генриховичу, — деловито шепчет отец. — Там, глядишь, потрошки, желудочки отдельно, так их тоже ему. Остальных — на кусочки, поделим как-нибудь, банку консервов откроем...

Эммануил Генрихович (видно, услышал) тут как тут. Качает пальцем — нет, нет, нет! Только так: всем поровну, каждому по кусочку. Сам разделю. Давайте. И действительно, вымазав руки птичьим жиром (вытер потом о галифе), ловко раскромсал вкусно пахнувшие тушки. В общем, голодным не остался никто. Но и сытым тоже. А уж совсем хорошо стало после того, как на столе грибовара появилась разварная в мундирах картошка, а к ней — и соленые, в три копейки, рыжики, и маринованные маслятки.

...Весна 1951-го. Прошел лед. Уже видели селезней. Да что там видели: Федя Шачков сделал на льдине, застрявшей в Кобыляке на мели, шалашик-скрадок из снега, залез туда и в белом маскхалате и, гляди, голь на выдумки хитра, убил-таки первого селезня. Рисковал, конечно. Вода подымалась, льдину могло с мели снять, тогда... Зато самый первый в нашей округе селезень!

Не сегодня-завтра тронется за реку с подсадными вся нагла рать-орда охотничья. Держитесь, селезни! Готовимся и мы. Смолим ботник. Запах смолы — терпкий, приятный и вместе с тем угарно-приторный (такой бывает в натопленной деревенской баньке) — стоит вокруг дома. Подсадные утки, у нас их пять, плещутся рядом в речке, взбухшей от полых вод. У нашего дощатого забора, со стороны большой дороги, скрипнули тормоза. «Победа». Эммануил Генрихович. Смеется:

— Я бы и сам, пожалуй, просьбу изложил, но дядя Леня говорит: тут тонкости будут, я уж сам напишу. Так что я сейчас просто курьер!

Записка. Каракули химическим карандашом. Дядя Леня, бакенщик из 107-й клязьминской будки, обращается к отцу с просьбой: «Николай Петрович! Эммануил Генрихович — у меня. Очень хочет съездить с подсадной. Но, боюсь, утка не подкачала бы. Одна у меня. Вы знаете, молчунья, другая — больно уж белистая. У Вас поголосистее. Не дадите ли одну? Знаю, что не откажете. Садок присылаю».

— Садок — вот он, — кивает на багажник Эммануил Генрихович, когда отец закончил жевать губами.

— Ну-ка,— показывает мне отец,— вот эту, молодую, поймай!

Подманиваю уток хлебом, крошу его мелкими кусочками. Утки, часто покрякивая, мелкими шажками идут за мной, ловят хлеб. Но селезень на страже: сторонится, суетится, отдельно от стайки, за мной не идет. Шваркает: пща-пща, пща-пща,— частит. С полпути перелетает назад, в воду. Утки — к нему. Начинай сначала! Всю стайку я в конце концов все-таки загнал в закуток под крыльцом и молодую поймал. Проверяю но-гавку — прочная, выдержит. Сажаю в плетеный садок. Там, в темноте, утка успокаивается, затихает.

— А у вас какие планы? — спрашивает Казакевич. — Ночевать где думаете?

— Ночевать — как всегда, на Бабьем, у Левушкиной избушки. Там двурогая сосна на гриве, так как раз у нее. И Иван туда подъедет, и Яков. Мы там всегда, наше место. Давайте с нами?

— Прямо на земле? — деланно ужасается Эммануил Генрихович. — Нет, у меня с военных лет правило: лучше уж плохая крыша, чем никакой. Нет, я на будку, к дяде Лене, да и с ним уж договор был.

Эммануил Генрихович, насколько я помню, не убил в тот раз ничего — дядя Леня посадил его на проходном месте, беспокойном, у самой реки. Чтобы к избушке было поближе, к ночлегу. Зато остались записи: «Вечерняя и утренняя зори — в шалаше с подсадными утками и чучелами. Четыре утки. Моя — самая крикливая. Почему она так кричит все время? Ей больше, что ли, хочется селезня, чем другим? Не поэт ли она среди уток? Да, по-видимому. Чуть чернея на белом фоне сумеречной реки, она кричит, то в глубоком отчаянии, то полная надсадной радости или тоски. Вот она замолкает на минуту, потом скрывает голову в воде и плещется там, полная дум о самоубийстве, но дружественная ей стихия не принимает жертвы. Тогда она в ужасе начинает хлопать крыльями. Наконец появляется селезень...»

Как не вспомнить, что этот «поэт среди уток» — из наших, отцовских подсадных, некрупных, темно-окрашенных, голосистых, и я ловил эту «поэтессу» своими руками. Давно запретили охоту с подсадными, а отец все держал эту стайку: сначала в надежде, что образумятся, откроют хоть на два дня в весну эту замечательную охоту, а потом, когда надежды не осталось, держал просто так, чтобы послушать у окна длинные осадки и перекрякивание уток. И лишь когда совсем ослеп — нарушились наши подсадные...

Зимним охотником Эммануил Генрихович не был, но вот, поди ж ты, какой-то доброжелатель подсунул ему гончую. Эммануил Генрихович послушал как-то гон нашего Трезора, страстный плач на следу и загорелся. Собаку продали ему нездешние, какие-то московские, что ли, охотники. Он купил, заплатив порядочные деньги. Называл он тогда сумму, показавшуюся до несоразмерности огромной. Я уж забыл, какую точно, но что-то близкое к стоимости коровы, а уж телушки — без сомнения. Зато, говорят, с дипломом. Зато, говорят, с родословной.

Эммануил Генрихович радостно:

— Все. Дело сделано. Собака у меня. В Москве. Завтра посылаю за ней. Дня через три пойдемте пробовать, приглашаю!

Горим желанием посмотреть, как работает настоящая, породистая, с родословной, гончая. У отца — планы: если дело пойдет — будем пускать вместе с Трезором. Зальются в два голоса. Поэзия. Песня. Пришвинский рассказ.

Дошло время и до пробы. Собрались. Из Круглиц, отмахав верст десять зимнего бездорожья, пришел наш дядя Иван — заядлый охотник и собачатник. Работал он лесником, жизни без собаки не мыслил и, бывало, отказывал кое в чем себе, но собаку держал. Наши гончие — на поводках. Первой пустим писательскую Найду.

За Рыкином подняли беляка. След свежий, вот-вот прошел.

— Пускай.

Найда увидела след, кинулась к нему, подала голос и... с азартом, захлебываясь, помчалась «в пяту» — не в ту сторону, куда пошел заяц, а как раз наоборот. Гон «в пяту» — непростительный грех для гончей. Дядя Иван выругался матерно и, не прощаясь, зашагал обратно. А Найду, помнится, еле-еле со следа сняли: гоняет где-то недалеко, в перелеске, азартно, с голосом. Прибежали, посмотрели: собака пробежит по следу метров сто — и назад, все по тому же следу, пробежит по следу, потом опять «в пяту», так и топчется на одном месте. А со стороны послушаешь — гон настоящий, выкладывается собака...

Для охоты собака с родословной оказалась совсем не годной. Она слонялась по Глубокову, исправно получая, однако, положенный рацион. Проблема с ней возникла тогда, когда Эммануил Генрихович стал собираться в Москву насовсем. Гончая — не для московской квартиры. К тому же у Эммануила Генриховича была уже собака — курцхаар по кличке Эльба. Что делать? Местные охотники — и глубоковские, и из ближних к Глубокову деревенек — про Найду уже были наслышаны и иметь с ней дело не захотели: набалованная, бестолковая, только корм переводить. Эммануил Генрихович оставил собаку Ермакову, торговавшему в магазинчике Вязниковского охотничьего общества — попросил пристроить. Тот, охотник опытный и знающий, тоже быстро раскусил, что за жемчужина попала ему в руки,— наверное, и лично провел не одну свою пробу. Как сейчас помню его хитрющее, с горбатым носом, до черноты обветренное лицо — он доверительно отводил в сторону какого-нибудь парня из дальней деревушки, пришедшего к нему в магазин за порохом: «Тут собака есть. Писателя Казакевича. Сам понимаешь, он дрянь не купил бы. Сколько? Да один разговор, что продаю. Так отдаю, по существу...» Парень брал собаку, а через неделю с руганью приводил ее обратно. Под конец Ермаков рад бы был отдать Найду любому желающему, лишь бы не тратиться на корм. В конце концов Найду пристрелили. Она, мол, взбесилась. Впрочем, об этом конце ее я знаю уже с чужих слов.

Дело прошлое: вспоминая об этой покупке Э. Г. Казакевича, мы с моим отцом, недавно умершим, поспорили. Отец утверждал, что собака была из питомника, ему Казакевич об этом говорил. Я, зная печатные строки В. Н. Матова об этой покупке, не соглашался: собака куплена не в питомнике, а у волчатников Кротовых из Подмосковья. Моя позиция казалась мне покрепче: опирался я все-таки на печатную строку, а отец — лишь на свою память, которая, как мы знаем, может и подвести. Потом, посмотрев переписку Э. Г. Казакевича, я понял, что в нашем шумном споре не могло быть победителя: в письме Э. Г. Казакевичу В. Н. Матов сообщал, что волчатники продают выжловку трех осеней, чистопородную, взятую щенком из Истринского питомника. Таким образом, куплена-то собака была у охотников Кротовых (правильно!), но ими щенком была взята из питомника (тоже правильно!).

К слову, лису она не гоняла совсем. Даже «в пяту». Э. Г. Казакевич посетовал В. Н. Матову, сыгравшему роль посредника в этой покупке, на такой недостаток выжловки. Тот ответил вполне профессионально: «Как сделать, чтобы Найда гоняла лису? Вот если бы она вязко гоняла лис, Вы обязательно задали бы вопрос: как сделать, чтобы она их не гоняла? Охотиться с гончей за лисами — не сахар. Только поднимешь зайца — обязательно попадется лисий след, и уйдет собака со слуха, и жди ее 2—3 часа. Проклянешь и лису, и собаку, и охоту! Если много лис, это будет повторяться чуть ли не каждый день. Что собака не гоняет лис — это такая благодать!» Так-то оно так. Но если бы при этом хоть зайца-то она гоняла... А сколько было переговорено у лесной теплинки! Помню, он все переспрашивал и уточнял детали одной старой браконьерской истории. Это было еще до коллективизации, и меня тогда не было на свете. Год был, как рассказывали, тяжелый, голодный, и зарецкие охотники помаленьку браконьерили. Спайка, привычка не выносить сор из избы там всегда были крепки. Был лось — и нет его, и концы в воду. Мои старшие, ныне покойные, дядья, тогда еще подростки, как-то завалили бычка. Но на этот раз что-то вроде просочилось. Вечером, задами, к деду заскочил знакомый из молоканки, крохотного круглицкого маслозаводика. Он по службе часто бывал в городе.

— Петр Васильевич, слышь, говорят, к тебе завтра с обыском собираются...

Выругал дед сыновей — вот в какую историю из-за вашего баловства попадаем, но делать что-нибудь надо! Лосятины дома было немного, всю прямо с болота родня растащила, так, маленький бочонок. А и выбросить — жалко. Мясо! Бочоночек с лосятиной в подполье закопали. Сверху, на то же место, поставили вторую бочку — пока пустую. На задний двор повели наличную живность — теленка, барана. Какой хозяин колет в эту пору скотину! Всплакнула бабушка Евдокия Максимовна:

— Все из-за ваших баловств...

Но делать нечего: баранину — на дно бочки, телятину — сверху. Назавтра, точно, гости. Милиционер Василий Тихоныч и ветфельдшер.

— С обыском к тебе, Петр Васильевич!

— И с чего бы это?

— Сам знаешь. Мясо-то сам покажешь?

— А чего мне его прятать? Вон, в подполье, в кадушке. Только...

— Максимовна, дай-ка таз!

Милиционер поднял западню, спрыгнул за земляной пол, снял гнет с кадушки. Отряхивая от кровавого сока руки, набрал в тазик мяса, подал его снизу ветфельдшеру:

— Точно, свежатина...

Ветфельдшер сдвинул очки на кончик носа:

— Свежатина, говоришь? Знаток! Может, и свежатина, да только не лосятина это. Я за свой век лосятины-то... А это, да ты сам посмотри, самая что ни на есть телятина...

— Телятина, — согласно закивал дед. — Вон и шкура на задах сушится. Заболел теленок, объелся чем-то, что ли, не уследил. Беда...

Милиционер Василий, однако, встал «в стойку»:

— Э, стой! Тут снизу вроде и другое мясо есть. Смотри!

Он, засучив по локоть рукава, начал рыться в кровавом месиве.

— А это баранина. — Фельдшер определил мясо с первого взгляда. — Сам, что ли, не видишь: не лосиное это ребрышко! Ты бы еще заячий передок на экспертизу вместо лосятины захватил!

В акте записали, что лосятины при обыске не обнаружили. Мясо, мол, в избе было — и сырое, и вареное (после обыска, как водится, попробовали щец), но только телятина и баранина. Факты, что называется, не подтвердились.

...Эммануилу Генриховичу хотелось знать все охотничьи детали. И куда бьют лося, чтобы вернее (больше в шею). И чем били, ведь жаканов тогда не было (кругляком, выстукивали пулю по калибру, а потом обкатывали на сковородах). И как можно незаметно уйти из деревни, чтобы внимание людей ружьем не привлекать? Чего проще! С раскладным ружьем — дело нехитрое: разложил, ремень на шею — и под плащ. Стволы с цевьем — с одной стороны, приклад — с другой. Рядом пройдешь — не разглядишь. А вот у Проши Сорокина, лосятника первейшего, была берданка, она не раскладывается. А никто его с ружьем в неположенное время не видывал. Он берданку прятал в дупле. В промасленную тряпку завернет — и в дупло. Дерево как раз в Вязках поперек тропы лежит, будем проходить — покажем... Казакевич тогда задумал эпопею «Новое время», со сценами из жизни 20 —30-х годов, и интересовался буквально всем.

Тебе, может, в архиве его бумаги увидеть доведется,— вспомнил отец,— Так у Эммануила Генриховича тетрадь такая была, помню, зеленая. Может, попадется. Он туда кое-что записывал. Как мы с Иваном лису прямо в круглицкую избу-читальню загнали. "И еще сам видел заголовок такой: «Охотник в полынье — ружье на дне». Это как я тогда чуть не утонул...

Если про тебя, то какая же «полынья»? Полынья — это окно воды во льду, а ты-то тонул в разлив, в половодье!

— Это — не знаю! Он так записал — «Охотник в полынье — ружье на дне». Я и видел-то одним глазом. Написано так было.

История в общем-то приключилась следующая: чтобы опередить собратьев-охотников (охота на селезней с подсадными разрешалась тогда «с прилета»), отец с нашим соседом, одноногим крепышом Николаем Елизаровым, решили тронуться за реку, не дожидаясь хорошей погоды. Клязьма под Станками тогда разливалась на добрый десяток верст, и местами в большой ветер волна бывала изрядная. На полое у озера Ревяка ботник перевернуло. Поплыли по течению ватники, садки с подсадными, беседки, весла. Поплыли, уцепившись за перевернутую посудину, и наши охотники: один — держась за пробойницу у самого носа, другой — ухватившись за корму. Весенняя вода — градуса два. Долго ли продержишься? Орали, звали на помощь — да кто услышит? Только ветер свистит. Закоченели.

— Все. Больше не могу,— выдохнул отец.— Опускаюсь...

Погрузился — и встал на ноги. Оказывается, вынесло на мелкое место. А вскоре с Серапионовой пустыни — обтопленного, давно заброшенного зарецкого монастырька — подоспел наш приятель, старый рыбак, «морской инспектор», как он себя называл, Степа Изволенский. Он услышал все-таки крик, ветер в ту сторону был. Отвез вымокших охотников на «пустынку», затопил баню, влил в окоченевшие рты все «сугревательное», что было при нем в сундуке у двух старушек, бывших монашек, доживавших на «пустынке» свой век. Отец все-таки простудился. А у Николая даже насморка не было.

Заядлым охотником, охотником-фанатиком, Эммануил Генрихович, конечно, не был. Но он попал в приречную деревушку, где что ни мужик, то или рыбак, или охотник. И охотничью компанию — с ночевкой у костра, с дымящимся котелком, когда люди отвлекались от повседневных забот и языки развязывались — любил. Душа человека там была виднее.

Но от тех клязьминских охот кое-что сдвинулось и в его оценке этой страсти: «В первый раз, когда я пошел на охоту,— это было в ДВК, в 1931 году, — я никак не мог взять в толк, что именно ради того, чтобы стрелять вот в эту сидящую на дереве птицу, я нахожусь здесь, в лесу. Теперь я это усвоил...»

...Едем с Эммануилом Генриховичем и поэтом Алексеем Ивановичем Фатьяновым (он в то утро оказался в Глубокове у Казакевичей) в Вязники. Наши вдоль и поперек исхоженные охотничьи угодья — вот они, слева, под Венцом, высоким клязьминским берегом. Клязьма, зарецкие луга, кренделя стариц, Серапионова пустынь и еще более дальняя Никола — все как на ладони.

Алексей Иванович любовался заклязьминскими далями, но при этом не переставал задирать Казакевича:

— Скажи мне, ветка Палестины...

Казакевич заинтересованно обернулся, даже от проезжей части отвлекся: будет ли достойное продолжение?

— В Москве туалет настоящий, теплый, а тут? — Фатьянов перешел к бытовым деталям деревенского житья. — И, если не ошибаюсь, насос-то водяной в Глубокове опять отказал? Не из пруда ли воду приходится брать? Лягушонок, случаем, в ведро не попадал?

А заречье все проплывало вдоль левого стекла «Победы».

— Глубоково, Глубоково, родная сторона, — протянул Алексей Иванович. В произнесенных словах улавливался ритм, и он повторил, уже акцентируя ударения:

«Глубоково, Глубоково,

Родная сторона...»

Он на минуту замолчал и задумался — нужна была концовка. Эммануил Генрихович — тоже ведь путь в литературу начинал поэтом — нашелся быстрее:

«Ты с берега высокого

Для всей земли видна!»

Дружно рассмеялись. Такими я их и запомнил: улыбающимися, жизнерадостными, еще полными сил, а за окном «Победы» — ядреная ранняя осень.

 

Добавить комментарий

Уважаемые пользователи!
Данное сообщение адресовано, в первую очередь, тем, кто собирается оставить комментарий в разделе "Наши авторы" - данный раздел создан исключительно для размещения справочной информации об авторах, когда-либо публиковавшихся на страницах альманаха, а никак не для связи с этими людьми. Большинство из них никогда не посещали наш сайт и писать им сообщения в комментариях к их биографиям абсолютно бессмысленно.
И для всех хочу добавить, что автопубликация комментариев возможна только для зарегистрированных пользователей. Это означает, что если Вы оставили свой комментарий не пройдя регистрацию на сайте, то Ваше сообщение не будет опубликовано без одобрения администрации ресурса.
Спасибо за понимание,
администрация сайта альманаха "Охотничьи просторы"

Защитный код
Обновить